Текст книги "Русская фантастическая проза XIX - начала XX века (ил. И.Мельникова)"
Автор книги: Александр Куприн
Соавторы: Владимир Одоевский,Валерий Брюсов,Велимир Хлебников,Алексей Апухтин,Николай Полевой,Осип Сенковский,Михаил Михайлов,Петр Драверт,Константин Аксаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)
Одна слабость была у Сабурова: это – страсть отыскивать провокации. Оттого ли, что лучшая пора его деятельности протекала в те времена, когда приходилось много бороться с дегаевщиной{99}, или от чего иного, только доктору везде чудились провокации. И, надо сказать правду, он раскрывал их удивительно ловко. В то время, когда какой-нибудь пропившийся и скучающий абориген, желая взбудоражить общественную атмосферу, выпускал прокламацию за подписью «Карающий попугай» и полиция сбивалась с ног, отыскивая преступное сообщество, доктор уже знал все подробности дела и, летая по городу, успокаивал встревоженных перспективой обыска обывателей: «Пустяки! Это одна провокация»… Но объем понятия провокация у Сабурова был порою необычайно широк; под это определение подходило иногда всякое неожиданное событие. Рассказывают, что, когда от удара молнии загорелась сторожка на городском выгоне, доктор воскликнул: «Это провокация».
Неизвестно, что заставило его примкнуть к экспедиции, – желание ли отдохнуть, или инстинкт подсказывал ему, что он будет играть крупную роль в необыкновенном событии, – так или иначе, но в настоящее время мы видим доктора на берегу реки Абыгы-юрях.
Студенты Коко Загуляев и Серж Лимонадов были питомцы столичного университета. Они состояли студенческой фракции союза 17 октября, науку любили до безумия, но имели к ней такое же отношение, в каком находится кембрийский трилобит к японской хризантеме. В России они носили монокли, но в Сибири пришлось оставить эту привычку. Так как охлажденная морозом металлическая оправа обжигала нежную кожу лица, а к тому же зрение было у них прекрасное. Зато, проездом в Ленске, они отдали портному подбить свои студенческие мундиры белым песцовым мехом: выходило тепло и по моде. Сам профессор-геолог точно не знал, как они попали в его распоряжение, но примирился с существующим фактом, видя, насколько безвредны эти юноши…
Таков был ученый состав экспедиции, снаряженной на Крайний Север Столичной Академией Естественных и Сверхъестественных Наук.
Глава V.
Острый фазис горя у вновь приехавших путешественников миновал. Первыми пришли в себя студенты. Серж Лимонадов, пользуясь тем, что он как бы у себя дома, достал монокль и быстро вскинул его в правый глаз; а Коко Загуляев машинально взял хвост мамонта и начал смахивать им соринки, приставшие к мундиру. Но Шамиоль не преминул заметить, насколько кощунственно такое отношение к объектам науки, и отнял у него злополучный хвост. Доктор уже усмотрел трахоматозные фолликулы на соединительной оболочке нижних век Джергили и приготовлял раствор аргентамина для глазных капель. А профессор, вооружившись цейсовской лупой, внимательно разглядывал доставленные ему Усть-Ямским священником кусочки янтаря с оз. Хрома, ища в них третичных насекомых.
Все, как бы по внутреннему молчаливому соглашению, избегали пока говорить о том, что следует теперь делать…
На другой день утром, когда публика мрачно собралась у стола и, угрюмо пережевывая пищу, запивала ее чаем, Виктор рассказал о своей находке. Эффект был поразительный. Профессор едва не подавился юколой и сейчас же бросился искать доху; Шамиоль побежал за ним, причем изрыгал страшные клятвы, где брюхо ихтиозавра фигурировало рядом с о. Игнатием Лойолой{100}; доктор завопил «провокация!», но тут же прибавил, что в наш век все возможно; а студенты кинулись обнимать казака и чуть не откусили ему усы.
Через две минуты все находились перед трупом ледникового человека; профессор поднял шкуры, покрывавшие тело, взглянул – и обнажил свою седеющую голову. Только раз в жизни он испытал подобное ощущение; это было в начале его научной карьеры, когда он под величественными сводами Вестминстерского Аббатства впервые остановился перед могилой Дарвина. Все последовали примеру почтенного геолога и, сняв свои шапки, долго стояли в благоговейно-восторженном созерцании.
Доктор первый разрушил торжественность минуты. Нагнувшись к трупу, он тщательно разглядывал все детали, сравнивал цвет кожных покровов в различных частях тела, даже обнюхал его и, наконец, сбегав в юрту, вернулся оттуда с полоской шведской бумаги, пропитанной раствором уксусно-кислого свинца (Plumbum acetium neutr). Очистив от земли ноздри человека, он всунул в них по кусочку реактивной бумаги[61]61
Метод д-ра Икара (Icard) из Марселя.
[Закрыть] и, прождав некоторое время, вытянул ее обратно. Бумажка была по-прежнему бесцветна, что указывало на отсутствие в легких сернистых газов – признаков разложения. Все с недоумением смотрели на доктора, у которого странная складка легла между бровей…
Потом все разом заговорили, какая прекрасная сохранность трупа, какое ценное приобретение, эта находка стоит десяти мамонтов – в какой восторг придут академики; ждали четвероногое, получат двуногое животное, ждали разрезанного на части мамонта, а вместо него цельный, без единой царапинки человек ледниковой эпохи; необходимо теперь же, совершенно обледенив труп, отправить его в Академию, чтобы он дошел туда зимним путем, во избежание порчи от гниения…
Доктор прервал эти разговоры и предположения категорическим заявлением, что труп надо осторожно оттаять.
– Коллега! – сказал ему профессор. – Это выполнят в Академии перед рассечением. При вскрытии будут присутствовать выдающиеся представители кафедр анатомии человека, сравнительной анатомии, палеонтологии и, как мне кажется, не обойдется и без патологоанатома. Содержимое желудка и кишечника, несомненно, перейдет в распоряжение наших лучших паразитологов и бактериологов… Я полагаю, что в кишечном тракте человека ледниковой эпохи обнаружится флора и фауна…
– Мне в настоящий момент нет никакого дела до ледниковой эпохи, – отвечал доктор, к ужасу присутствующих. – Передо мной просто тело замерзшего человека. Есть основания думать, что он не умирал, и мой долг – подать ему медицинскую помощь.
– Разве это возможно? – вскричал Коко Загуляев. – Вы забываете, как сильно могли измениться за 50 000 лет форменные элементы его крови.
– А выкристаллизование под влиянием холода воды из плазмы? – поддержал товарища Серж Лимонадов.
– Дети мои, – сказал доктор, – как жалка бы была наука, если бы она умещалась в одних учебниках! Но для споров по этому предмету у нас еще найдется немало времени. А теперь, – и голос Сабурова зазвучал твердо и неумолимо, – я, как врач, вступаю в свои права, чтобы разбудить в этом теле неугаснувшую в нем жизнь!..
Среди жуткого молчания замерли последние слова доктора. Здесь, в необычайной обстановке, на Крайнем Севере, за лентой Полярного круга в зачарованном сознании исчезла грань между возможным и невозможным, действительность перемешивалась с фантазией. И дерзость безумной идеи ударяла по скрытому желанию чуда, а ожидаемое чудо казалось простым и естественным явлением…
Без прений, единогласно было постановлено передать тело доктору.
Глава VI.
Человека перенесли в одну из трех юрт, которую Сабуров выговорил исключительно для своего личного пользования. Затем он попросил товарищей по экспедиции не посещать его до тех пор, пока он не разрешит этого. Все выразили полное согласие и искренне пожелали доктору успеха.
Казак обратился к Виктору за советом, не написать ли ему донесение в Ленск, что доктор занимается воскрешением мертвых.
– Не человеческое это дело, – тоном глубокого убеждения добавил он, – не по чину поступает Сабуров; как бы чего не вышло?..
Но Виктор отговорил казака от его намерения, указав на то, что доктор действует с разрешения начальника экспедиции. Казак несколько успокоился.
Мало-помалу жизнь колонии вступила в нормальное русло, каждый нашел какое-нибудь дело, – и публика не скучала.
Дни прибывали. В полдень глазам было больно смотреть на ослепительно-яркий снег. Солнце значительно дольше оставалось на небе и, казалось, говорило угасавшей зиме: «Погоди, старая колдунья, скоро я разобью твои белые чары…»
Только раз спокойствие членов экспедиции было нарушено. Из Усть-Ямска прибыл урядник с бумагой, предписывающей ему доставить мертвое тело в Верхо-ямск для судебно-медицинского вскрытия. В это время доктор выглянул из своей юрты и, узнав в чем дело, завопил: «Провокация! Здесь нет никакого мертвого тела». Студенты встревожились и, забыв мирную тактику октябристов, полезли в сундук за своими шпагами, чтобы оказать вооруженное сопротивление (злые языки говорят, что клинки шпаг были из жести); но профессор охладил их пыл и, любезен пригласив урядника закусить и выпить стаканчик коньяка марки President, спокойно объяснил ему, что произошло маленькое недоразумение. Затем он написал капитану-исправнику, что труп перешел в собственность Академии Естественных и Сверхъестественных Наук, которая и принимает на себя все последствия этого дела. Урядник уехал весьма обрадованный, ибо ему вовсе не хотелось путешествовать в компании с мертвецом.
А Сабуров работал. Мы не можем пока ознакомить читателя с тем, что творилось в юрте доктора. Но думаем, что скоро все будут иметь удовольствие читать новую книгу уважаемого врача, которую он на днях заканчивает к печати; она носит название «О радиоактивности почвенного льда в связи с сохранением в нем древних трупов и тел, а также о новом способе оживления замерзших людей». Прибавим, что Сабурову много пришлось потрудиться, пока он не попал на верную дорогу. Якут, носивший ему пищу в юрту, передавал Джергили, как сильно похудел доктор, как он мало ест и спит…
Однажды, когда вся публика сидела за обеденным столом и Шамиоль откупоривал бутылку хорошего красного вина (был 1-й день Пасхи), в комнату вошел доктор. Он весь сиял торжеством победившего; молнии гордости с быстрыми искрами радости сверкали в его глазах, придавая лицу его какое-то необычайное выражение.
«Таким, вероятно, выглядел Прометей после своего подвига», – мелькнуло в голове у Виктора.
Доктор взял бутылку, наполнил всем присутствующим стаканы и, подняв свой, сказал:
– Люди XX столетия! Я с помощью науки вернул к жизни ледникового человека… Он теперь спит. Выпьем за его здоровье. Пусть этот сон, первый в его новой жизни, будет ему легким мостом для перехода к нам через пропасть 50 000 лет!
Все с громкими криками вскочили из-за стола и бросились к доктору. Ему жали руки, обнимали, целовали его и наперерыв поздравляли с победой; всякое другое слово – успех, счастье – было бы тут тривиально и неуместно.
Профессор, как глава экспедиции, обратился к доктору:
– Досточтимый коллега! Вы своим проникновенным взором усмотрели огонек жизни, теплившийся в долговечном ледяном безмолвии. Вы своей сильной рукой исторгли из когтей Смерти ее добычу и возвратили Земле и Солнцу первобытного человека. Вы осязательно соединили нас с отдаленной ледниковой эпохой в лице высшего представителя ее органического мира. Приветствую вас и поздравляю!
Дружное «ура» буквально потрясло стены юрты. Доктор хотел что-то сказать, но вдруг побледнел, покачнулся и упал без чувств на руки товарищей. Бессонные ночи, усиленная мозговая деятельность и страшное нервное напряжение последних дней сказались на организме престарелого врача и вызвали глубокой обморок. Все приняли живейшее участие в уходе за доктором, и к вечеру он, уже пришедший в себя и оправившейся, пригласил желающих взглянуть на ледникового человека.
Глава VII.
В гробовом молчании, тихо вошли члены экспедиции в запретную до сего дня юрту. Окна ее были завешены зеленой материей, через которую слабо пробивался лунный свет. Доктор подбросил дров в камин и зажег свечу. Испуганные тени беспокойно задвигались, разбежались и притаились в темных углах комнаты. Прежде всего бросились в глаза большой сосуд и две полки, занятые разнообразной химической посудой: среди приборов выделялись румкорфова спираль, радиоскоп и еще несколько предметов неизвестного назначения. В наиболее удаленной от камина части на широком ложе, устланном оленьими шкурами, лежал Человек. Он был наг, но мягкие рыжеватые волосы, покрывавшие почти все его тело, производили впечатление оригинальной ткани и не давали у наблюдателя развиваться ощущению наготы. Лицо его, почти до глаз заросшее бородой, было бы красиво, если бы не узкий лоб и несколько выдающаяся вперед нижняя челюсть. Впрочем, не видно было еще глаз, которые могли бы смягчить грубое выражение физиономии… Человек все еще спал. Из ноздрей вылетало дыхание жизни. Широкая грудь мерно подымалась и опускалась…
Со странным чувством глядели гости доктора на своего предка. Теперь, когда они видели и могли осязать его, им меньше верилось в реальность происходящего, чем несколько часов тому назад, – в момент торжествующего заявления Сабурова.
Это была какая-то фантасмагория…
Спустя несколько минут доктор знаком руки попросил товарищей удалиться. Все медленно, один за другим, вышли, а доктор, подвинув табурет, сел около спящего Человека.
Он ждал…
Конец 1-й части.
Якутск, 1909 г.
Александр Куприн
Жидкое солнце
Я, Генри Диббль, приступаю к правдивому изложению некоторых важных и необыкновенных событий моей жизни с большой осторожностью и вполне естественной робостью. Многое из того, что я нахожу необходимым записать, без сомнения вызовет у будущего читателя моих записок удивление, сомнение и даже недоверие. К этому я уже давно приготовился и нахожу заранее такое отношение к моим воспоминаниям вполне возможным и логичным… Да и надо признаться, – мне самому часто кажется, что годы, проведенные мною частью в путешествиях, частью на высоте шести тысяч футов на вершине вулкана Каямбэ в южноамериканской республике Эквадор, не прошли в реальной действительной жизни, а были лишь странным фантастическим сном или бредом мгновенного, потрясающего безумия.
Но отсутствие четырех пальцев на левой руке, но периодически повторяющиеся головные боли и то поражение зрения, которое называется в простонародье «куриной слепотой», каждый раз своей фактической неоспоримостью вновь заставляют меня верить в то, что я был на самом деле свидетелем самых удивительных вещей в мире. Наконец вовсе уж не бред, и не сон, и не заблуждение те четыреста фунтов стерлингов, что я получаю аккуратно по три раза в год из конторы «Э. Найдстон и сын», Реджент-стрит, 451. Это – пенсия, которую мне великодушно оставил мой учитель и патрон, один из величайших людей во всей человеческой истории, погибший при страшном крушении мексиканской шхуны «Гонзалес».
Я окончил математический факультет по отделу физики и химии в Королевском университете в тысяча… Вот, кстати, и опять новое и всегдашнее напоминание о пережитых мною приключениях. Кроме того, что каким-то блоком или цепью мне отхватило во время катастрофы пальцы левой руки, кроме поражения зрительных нервов и прочего, я, падая в море, получил, не знаю, в какой момент и каким образом, жестокий удар в правую верхнюю часть темени. Этот удар почти не оставил внешних следов, но странно отразился на моей психике: именно на памяти. Я прекрасно припоминаю и восстановляю воображением слова, лица, местность, звуки и порядок событий, но для меня навеки умерли все цифры и имена собственные, номера домов и телефонов и историческая хронология; выпали бесследно все годы, месяцы и числа, отмечающие этапы моей собственной жизни, улетучились все научные формулы, хотя любую я могу очень легко вывести из простейших последовательным путем, исчезли фамилии и имена всех, кого я знал и знаю, и это обстоятельство для меня очень мучительно. К сожалению, я не вел тогда дневника, но две-три уцелевшие записные книжки и кое-какие старые письма помогают мне до известной степени ориентироваться.
Словом, я окончил курс и получил звание магистра физики за два, три, четыре года, а может быть даже и за пять лет до начала XX столетия. Как раз к этому времени разорился и умер муж моей старшей сестры Мод, фермер из Норфолька, который нередко поддерживал меня во время моего студенчества материально, а главное – нравственно. Он твердо верил, что я останусь для продолжения ученой карьеры при одном из английских университетов и со временем воссияю яркой звездой просвещения, от которой падет луч славы и на его скромное семейство. Это был здоровый, крепкий весельчак, сильный, как бык, не дурак выпить, спеть куплет и побоксировать, – совсем молодчина в духе доброй, старой, веселой Англии. Он умер от апоплексического удара, ночью, объевшись за ужином четвертью беркширской баранины, которую он заправил крепкой соей, бутылкой виски и двумя галлонами шотландского светлого пива.
Его предсказания и пожелания не исполнились. Я не попал в комплект будущих ученых. Еще больше: мне не посчастливилось даже достать место преподавателя или тутора в каком-нибудь из лицеев или в средней школе: я попал в какую-то заколдованную, неумолимую, свирепую, равнодушную, длительную полосу неудачи. Ах, кто, кроме редких баловней судьбы, не знает и не нес на своих плечах этого безрассудного, нелепого, слепого ожесточения судьбы? Но меня она била чересчур упорно.
Ни на заводах, ни в технических конторах – нигде я не мог и не умел пристроиться. Большей частью я приходил слишком поздно: место уже бывало занято.
Во многих случаях мне почти сразу приходилось убеждаться, что я вхожу в соприкосновение с темной, подозрительной компанией. Еще чаще мне ничего не платили за мой двух-, трехмесячный труд и выбрасывали на улицу, как котенка. Нельзя сказать, чтобы я был особенно нерешителен, застенчив, ненаходчив или, наоборот, обидчив, самолюбив и строптив. Нет, просто обстоятельства жизни складывались против меня.
Но я был прежде всего англичанином и уважал себя, как джентльмена, представителя величайшей нации в мире. Мысль о самоубийстве в этот ужасный период жизни никогда не приходила мне в голову. Я боролся против несправедливости рока с холодным, трезвым упорством и с твердой верой в то, что никогда, никогда англичанин не будет рабом. И судьба, наконец, сдалась перед моим англосаксонским мужеством.
Я жил тогда в самом грязнейшем из грязных переулков Бетналь Грина, в забытом богом Ист Энде и ютился за ситцевой перегородкой у портового рабочего, носильщика угля. За квартиру я платил ему четыре шиллинга в месяц и, кроме того, должен был помогать стряпать его жене, учить читать и писать трех его старших детей, а также мыть кухню и черную лестницу. Хозяева всегда радушно приглашали меня обедать, но я не решался обременять их нищенский бюджет. Я обедал напротив, в мрачном подвале, и бог ведает, сколько кошачьих, собачьих и конских существований лежат невольно на моей мрачной совести. Но за эту естественную деликатность мастер Джон Джонсон, мой хозяин, платил мне большим вниманием: когда в доках Ист Энда случалось много работы и не хватало рук, а цена на них поднималась страшно высоко, он всегда умудрялся устраивать меня на не особенно тяжелую разгрузку или нагрузку, где я шутя мог зарабатывать восемь – десять шиллингов в сутки. Жаль только, что этот прекрасный, добрый и религиозный человек по субботам аккуратно напивался, как язычник, и имел в эти дни большую склонность к боксу.
Кроме обязательных кухонных занятий и случайной работы в порту, я перепробовал множество смешных, тяжелых и оригинальных профессий. Помогал стричь пуделей и обрезать хвосты фокстерьерам, торговал в колбасной лавке во время отсутствия ее владельца, приводил в порядок запущенные библиотеки, считал выручку в скаковых кассах, давал урывками уроки математики, психологии, фехтования, богословия и даже танцев, переписывал скучнейшие доклады и идиотские повести, нанимался, смотреть за извозчичьими лошадьми, пока кучера ели в трактире ветчину и пили пиво; иногда, одетый в униформу, скатывал ковры в цирке и выравнивал граблями тырсу{101} манежа во время антрактов, служил сандвичем{102}, а иногда выступал на состязаниях в боксе, в разряде среднего веса, переводил с немецкого языка на английский и наоборот, писал надгробные эпитафии, и мало ли чего я еще не делал! По совести говоря, благодаря моей неистощимой энергии и умеренности я не особенно нуждался. У меня был желудок, как у верблюда, сто пятьдесят английских фунтов весу без одежды, здоровые кулаки, крепкий сон и большая бодрость духа. Я так приспособился к бедности и к необходимым лишениям, что мог не только посылать время от времени кое-какие гроши моей младшей сестре Эсфири, которую бросил в Дублине, с двумя детьми муж ирландец, актер, пьяница, лгун, бродяга и развратник, – но и следить напряженно за наукой и общественной жизнью, читал газеты и ученые журналы, покупал у букинистов книги, абонировался в библиотеке. В эту пору мне даже удалось сделать два незначительных изобретения: очень дешевый прибор, механически предупреждающий паровозного машиниста в тумане или в снежную бурю о закрытом семафоре, и особую, почти неистощимую паяльную лампу, дававшую водородный пламень. Надо сказать, что не я воспользовался плодами моих изобретений – ими воспользовались другие. Но я оставался верен науке, как средневековый рыцарь своей даме, и никогда не переставал верить, что настанет миг, когда возлюбленная призовет меня к себе светлой улыбкой.
Эта улыбка озарила меня самым неожиданным и прозаическим образом. В одно осеннее туманное утро мой хозяин, добрый мастер Джонсон, побежал в лавку напротив за кипятком для чая и за молоком для детей. Вернулся он с сияющим лицом, с запахом виски изо рта и с газетой в руках. Он сунул мне под нос газету, еще сырую и пахнувшую типографской краской, и, указывая на место, отчеркнутое краем грязного ногтя, – воскликнул:
– Поглядите-ка, старик. Пусть я не разберу антрацита от кокса, если эти строки не для вас, парень.
Я прочитал не без интереса следующее (приблизительно) объявление:
«Стряпчие „Э. Найдстон и сын“, Реджент-стрит, 451, ищут человека для путешествия к экватору, до места, где ему придется остаться не менее трех лет для научных занятий. Условия: возраст от 22-х до 30 лет, англичанин, безукоризненно здоровый, неболтливый, смелый, трезвый и выносливый, знающий один, а лучше два европейских языка (французский и немецкий), несомненно холостой и по возможности без больших фамильных или иных связей на родине. Первоначальное жалованье 400 фунтов стерлингов в год. Желательно университетское образование, в частности же больше шансов на получение службы имеет джентльмен, знающий теоретически и практически химию и физику. Являться ежедневно от 9 до 10 часов».
Я потому так твердо цитирую это объявление, что в моих немногих бумагах сохранился до сих пор его текст, хотя и очень небрежно записанный и смытый морской водою.
– Тебе природа дала длинные ноги, сынок, и хорошие легкие, – сказал Джонсон, одобрительно хлопнув меня по спине. – Разводи же машину и давай полный ход. Теперь там, наверно, набралось молодых джентльменов безупречного здоровья и честного поведения гораздо больше, чем их бывает на розыгрыше Дэрби. Анна, сделай ему сандвичи с мясом и вареньем. Почем знать, может быть, ему придется ждать очереди часов пять. Ну, желаю успеха, мой друг. Вперед, храбрая Англия!
На Реджент-стрит я попал как раз в обрез. И я мысленно поблагодарил природу за свой хороший шаговой аппарат. Отворяя мне дверь, слуга сказал с небрежной фамильярностью: «Ваше счастье, мистер. Вы как раз захватили последний номер». И тотчас же укрепил на дверях, снаружи, роковой анонс:
«Прием по объявлению окончен».
В полутемной, тесной и достаточно грязной приемной – таковы почти все приемные этих волшебников из Сити, ворочающих миллионными делами, – дожидалось человек десять, пришедших раньше. Они сидели вдоль стен на деревянных, потемневших, засаленных и блестевших от времени скамьях, над которыми, на высоте человеческих затылков, старые обои хранили грязную широкую полосу. Боже мой, какой жалкий сброд, голодный, оборванный, загнанный вконец нуждою, больной и забитый, собрался здесь, как на выставку уродов. Невольно мое сердце защемило от жалости и оскорбленного самолюбия. Землистые лица, косые и злобно-ревнивые, подозрительные взгляды исподлобья, трясущиеся руки, лохмотья, запах нищеты, скверного табака и давнишнего алкоголя. Иные из этих молодых джентльменов не достигли еще семнадцатилетнего возраста, а другим давно перевалило за пятьдесят. Один за другим они бледными тенями проскальзывали в кабинет и возвращались оттуда с видом утопленников, только что вытащенных из воды. Мне как-то болезненно стыдно было сознавать себя бесконечно более здоровым и сильным, чем все они взятые вместе.
Наконец дошла очередь до меня. Кто-то приотворил изнутри кабинетную дверь и, невидимый за нею, крикнул отрывисто и брезгливо, кислым голосом:
– Номер восемнадцатый и, слава аллаху, последний!
Я вошел в кабинет, почти такой же запущенный, как и приемная, с тою только разницей, что он украшался облупленной клеенчатой мебелью: двумя стульями, диваном и двумя креслами, в которых сидели два пожилых господина, по-видимому, одинакового, небольшого роста, но старший из них, в длинном рабочем вестоне[62]62
Пиджаке (от фр. veston).
[Закрыть], был худ, смугл, желтолиц и суров с виду, а другой, одетый в новенький с шелковыми отворотами сюртук, наоборот, был румян, пухл, голубоглаз и сидел, небрежно развалившись и положив нога на ногу.
Я назвал себя и сделал неглубокий, но довольно почтительный поклон. Затем, видя, что мне не предлагают места, я сел было на диван.
– Подождите, – сказал смуглый. – Сначала снимите ваш пиджак и жилет. Вот доктор, он вас выслушает.
Я вспомнил тот пункт объявления, где говорилось о безукоризненном здоровье, и молча скинул с себя верхнюю одежду. Румяный толстяк лениво выпростался из кресла и, обняв меня, прилип ухом к моей груди.
– Наконец-то хоть один в чистом белье, – сказал он небрежно.
Он прослушал мои легкие и сердце, постучал пальцами по спине и грудной клетке, потом посадил меня и проверил коленные рефлексы и, наконец, сказал лениво:
– Здоров, как живая рыба. Немного недоедал в последнее время. Это пустяки, вопрос двух недель хорошего питания. Даже, к его счастью, я не заметил у него никаких следов обычного у молодежи переутомления от спорта. Словом, мистер Найдстон, я передаю вам джентльмена, как удачный, почти совершенный образчик здоровой англосаксонской расы. Я думаю, что ж вам более не нужен?
– Вы свободны, доктор, – сказал стряпчий. – Но вы, конечно, позволите известить вас завтра утром, если мне понадобится ваша компетентная помощь?
– О мистер Найдстон, я всегда к вашим услугам.
Когда мы остались одни, стряпчий уселся против меня и внимательно взглянул мне в переносицу. У него были маленькие зоркие глаза цвета кофейных зерен и совсем желтые белки. Когда он глядел пристально, то казалось, что из его крошечных синих зрачков время от времени выскакивают тоненькие, острые, блестящие иголочки.
– Поговорим, – сказал он отрывисто. – Ваше имя, фамилия, происхождение, место рождения?
Я отвечал ему в таком же сухом и кратком тоне.
– Образование?
– Королевский университет.
– Специальность?
– Математический факультет. В частности, физика.
– Иностранные языки?
– Немецким владею довольно свободно. По-французски понимаю, когда говорят раздельно, не торопясь, могу и сам слепить десятка четыре необходимых фраз, читаю без затруднения.
– Родственники и их социальное положение?
– Это разве вам не безразлично, мистер Найдстон?
– Мне? Совершенно все равно. Я действую в интересах третьего лица.
Я рассказал ему сжато о положении моих двух сестер. Он во время моего доклада внимательно разглядывал свои ногти, потом бросил в меня две иглы из своих глаз и спросил:
– Пьете? И сколько?
– Иногда во время обеда полпинты пива.
– Холост?
– Да, сэр.
– Собираетесь сделать эту глупость? Жениться?
– О нет.
– Мимолетная любовь?
– Нет, сэр.
– Гм… Чем теперь занимаетесь?
Я и на этот вопрос ответил коротко и правдиво, опустив ради экономии времени пять или шесть моих случайных профессий.
– Так, – сказал он, когда я окончил. – Нуждаетесь сейчас в деньгах?
– Нет. Я сыт и одет. Всегда нахожу работу. Слежу по возможности за наукой. Верю твердо, что рано или поздно выплыву.
– Не хотите ли денег вперед? В задаток?
– Нет, это не в моих правилах. Брать деньги ни с того ни с сего… Да мы еще не покончили.
– Правила ваши не дурны. Очень может быть, что мы и сойдемся с вами. Запишите вот здесь ваш адрес. Я вас извещу. И, вероятно, очень скоро. Доброго пути.
– Простите, мистер Найдстон, – возразил я. – Я только что отвечал вам с полной искренностью на все ваши вопросы, порою даже несколько щекотливые. Надеюсь, вы и мне позволите задать вам один вопрос?
– Прошу вас.
– Цель поездки?
– Эге! Разве вам не все равно?
– Предположим, что нет.
– Цель чисто научная.
– Этого мало.
– Мало? – вдруг закричал на меня мистер Найдстон, и из его кофейных глаз посыпались снопы иголок. – Мало? Да неужели у вас хватает дерзости предполагать, что фирма «Найдстон и сын», существующая уже полтораста лет и пользующаяся уважением всей коммерческой и деловой Англии, может вам предложить что-нибудь бесчестное или просто компрометирующее вас? Или что мы возьмемся за какое-нибудь дело, не имея в руках верных гарантий его безусловной законности?
– О сэр, я не сомневаюсь, – возразил я сконфуженно.
– Хорошо, – прервал он, мгновенно успокаиваясь, точно бурное море, в которое вылили несколько тонн масла. – Но видите ли, во-первых, я связан условием не сообщать вам существенных подробностей до тех пор, пока вы не сядете на пароход, отходящий от Соутгэмптона…
– Куда? – спросил я быстро.
– Пока этого я не могу сказать вам. А во-вторых, цель вашей поездки (если она вообще состоится) для меня самого не совсем ясна.
– Странно, – сказал я.
– Удивительно странно, – охотно подхватил стряпчий. – И даже, если угодно, я вам скажу больше: это фантастично, грандиозно, неслыханно, великолепно и смело до безумия!
Теперь была моя очередь сказать «гм», и я это сделал с некоторою осторожностью.
– Подождите, – воскликнул с внезапной горячностью мистер Найдстон. – Вы молоды. Я старше вас лет на двадцать пять – тридцать. Вы уже многим великим завоеваниям человеческого гения совершенно не удивляетесь. Но если бы мне в ваши годы кто-нибудь предсказал, что я сам буду заниматься по вечерам при свете невидимого электричества, текущего по проволоке, или что я буду разговаривать с моим знакомым за восемьдесят миль расстояния, что я увижу, на полотне экрана двигающиеся, смеющиеся, нарисованные образы людей, что можно телеграфировать без проволоки, и так далее и так далее, – то я бы поставил свою честь, свободу, карьеру против одной пинты плохого лондонского пива за то, что со мной говорит сумасшедший.
– Значит, дело заключается в каком-нибудь новейшем изобретении или величайшем открытии?