Текст книги "Русская фантастическая проза XIX - начала XX века (ил. И.Мельникова)"
Автор книги: Александр Куприн
Соавторы: Владимир Одоевский,Валерий Брюсов,Велимир Хлебников,Алексей Апухтин,Николай Полевой,Осип Сенковский,Михаил Михайлов,Петр Драверт,Константин Аксаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)
Вдруг он получает письмо от матери, в котором она зовет его непременно в деревню по одному важному семейственному делу.
Как быть? Должно расстаться; но Лотарий пишет письмо к матери, пишет другое, и вот г-жа Н. получает письмо от г-жи Грюненфельд, в котором она благодарит г-жу Линденбаум за ласки, оказанные ее сыну, и просит ее вместе с нею приехать на лето к ним в деревню. Г-жа Н. едет к своей приятельнице; та, по обыкновению, совестится, наконец, соглашается, и все дело уладилось.
Лотарий поскакал вперед на другой день к матери, в радостной надежде встретить там скоро Эльвиру. Давно уже не был он на своей родине; уж год, как мать его уехала из города. Он приехал вечером. Зачем описывать радость матери и сына после годовой разлуки? Есть минуты, есть сцены, которые даже оскорбляют чувство в описании. Итак, сын увидался с матерью. После Лотарий бросился бегать по дорожкам цветника, по аллее сада, побежал в березовую рощу, взглянул на липы, которые закрывали уже ветвями своими окна его детской комнатки, сбегал на реку – везде, везде воспоминания; он перенесся совершенно в лета младенчества, и ему стало грустно. На другой день пошли хлопоты. Лотарий занимался с утра до вечера и в продолжение недели все окончил. Он признался во всем матери, и она почти с равным нетерпением дожидалась своих гостей. Лотарий вышел вечером на дорогу; она вилась, вилась перед ним и исчезала в отдалении. Когда вы смотрите на нее и когда она, пустая, тянется вдаль перед вами, то она возбуждает какое-то чувство ожидания, вам становится грустно; перед вами лежит широкий след людей, и никого на нем не видно. Вы смотрите туда, где дорога сливается с небом, вы знаете, что она еще все тянется, туда, далеко, далеко, душа стремится за нею и летит, летит, а перед ней все даль туманная, – это чудное состояние, какое-то безотчетное, безграничное стремление, какое-то Sehnsucht, но, верно, вы сами испытали все это, когда в деревне вечером выходили на дорогу и смотрели, вдаль.
Грустно было Лотарию, но сюда примешивалось еще другое чувство, – он смотрел и ждал: не едут ли; но нет, одна пустая дорога лежала перед ним, и ничто не оживляло ее. Лотарий задумался, опустил голову и, подняв ее через несколько времени, увидал что-то черное вдали по дороге. С минуту он еще стоял в недоумении, еще не смея верить своей надежде, но, наконец, точно разглядел дорожный экипаж; но еще все боясь ошибиться. Лотарий своротил с дороги и пошел по полю навстречу, удерживая свои шаги, как бы не торопился. Но вот экипаж поравнялся с ним, и Лотарий узнал Эльвиру. Все вышли и пешком продолжали путь. Когда они пришли в дом, мать Лотария была в саду; услыхав, она почти побежала навстречу, обняла г-жу Н., которая познакомила ее с г-жою Линденбаум, и поцеловала от души Эльвиру, которая сама кинулась к ней, как к родной.
Ну, что и говорить, Лотарий был счастлив, счастлив и счастлив. Эльвира с такою радостью бегала по всем дорожкам и тропинкам, так внимательно осматривала все места, как будто бы сама родилась и провела здесь свое детство. Лотарий изумлялся. На другой день рано поутру попросила она Грюненфельда повести ее в поле, которое было недалеко от села и к которому примыкал большой лес. Лотарий не мог не спросить ее: не была ли она когда-нибудь прежде в этой деревне; но она, смешавшись, отвечала, что она здесь в первый раз и что, проезжая мимо, она любовалась этим местом, потому-то и хочет его видеть. Лотарий смолчал, хотя ответ не удовлетворил его, и повел в поле Эльвиру. Едва пришла она туда – и начала, как дитя, бегать и рвать цветы. Ее русые волосы прыгали по плечам ее. Она была так рада, рада детски.
– Лотарий, – сказала она вдруг, остановившись и устремив на него взгляд свой.
– Ах, Эльвира, – вскричал тот, закрывши глаза рукою и как бы очнувшись, – я вспомнил что-то, вспомнил… постойте, постойте!..
– Ничего, ничего, – вскричала Эльвира, – поскорее пойдемте домой.
Час от часу более всею душою предавался Лотарий Эльвире, и все загадочнее становились для него ее поступки. Грюненфельд решился однажды спросить ее, кто она.
– Зачем вам? – гордо отвечала Эльвира. – Вы видите меня, я перед вами, чего ж вам больше? Вы еще хотите знать: кто я? Зачем знать бедняку, откуда падает луч солнца, который согревает его? Небо послало счастье человеку – наслаждайся и благодари.
* * *
Лотарий чувствовал, что любит Эльвиру, и не желал никакого ответного чувства. Он любил и благоговел перед нею, он уничтожался в своем чувстве; это был для него целый мир; он хотел только, чтобы он мог всегда любить ее, а не того, чтобы она его любила. Так дикий падает на колени перед солнцем, погружаясь в чувство благоговения и любви, и с благодарностию принимает лучи, которые оно льет на него, не замечая. (Здесь довольно собственного чувства, взаимности здесь и помину нет).
* * *
В одну ночь с вечера не спалось ему, и он вышел в сад прогуляться. Луна накидывала флер дымчатых лучей своих на всю природу. Ее неверный блеск оживлял предметы; всякий из них, казалось, готов был оторваться и сойти с своего места. Лотарий принял на себя это впечатление лунной ночи. Ему так было хорошо, и он, предаваясь мечтаниям, погружаясь в блажестве своего чувства, шел все далее и далее; он уже хотел выйти на небольшой луг, находившийся на краю сада, как вдруг ему послышался шум; он остановился под огромною липою, весь закрытый ее ветвями.
На поляне стоял седой, высокий, пасмурный старик, весь в белом; перед ним, тоже в белом платье, – девушка с русыми волосами – то была Эльвира. Вполне облитые сиянием лунным, они казались видениями.
Лотарий взглянул – точно молния осветила его душу. Он в одну минуту перенесся за десять лет своей жизни, он вспомнил и ночь, и луг, и этого старика, и эту девушку, виденную им еще в младенчестве, – ему теперь стало все ясно, он вспомнил, наконец, все вспомнил.
– Отец мой, – звучал голос Эльвиры, – будь спокоен, мне хорошо здесь; мы с тобой не расстаемся, ночью слетаешь ты ко мне, и я спешу к тебе навстречу. Я счастлива, отец мой, я люблю его.
– Но достоин ли он, дитя мое, чтобы такое чистое, прелестное, воздушное создание бросило для него свою милую родину и сошло на землю?
– Достоин, отец мой. Ах, ты не поверишь, как мне горько было встретить его в первый раз. Он жил у меня в памяти прелестным ребенком с темно-русыми кудрями, с сердцем невинным и чистым; и вдруг – как он не похож был на себя: все прекрасное было в нем подавлено его пустою жизнию; грустно, грустно мне было, отец мой. Он заметил меня, и не знаю, глаза ли мои высказали мои чувства, или воспоминание проснулось в нем; только он смутился и тотчас оставил толпу. Он познакомился с г-жой Линденбаум; видно было, что он меня любит, и с тех пор какая перемена в нем, он опять так же прекрасен, как был назад тому десять лет.
– Тебе известно, дитя мое, что он не должен знать о любви твоей.
– Нет, нет! Он не узнает; и я не для того сошла на землю; нет – я буду его ангелом-хранителем, буду невидимо осенять его, услаждать все часы его жизни, – ты видишь, я оживила его душу; разве это не счастие? К тому же я знаю, что он меня любит.
– Да будет благословение мое над тобою, дитя мое, – сказал старик, положив свои руки на ее голову, – но ты знаешь: если он узнает, кто ты, ты не можешь более здесь оставаться.
– Знаю, отец мой, но он не узнает; воспоминание тревожит его; но его усилия напрасны, он не вспомнит, нет.
– Прости, дитя мое.
– Прости, отец мой.
Старик исчез между деревьями. Эльвира смотрела ему вслед. Скоро белое облако промчалось по небу.
Эльвира вздохнула, опустила глаза и, поворотившись, чтобы идти назад, увидела Лотария, который во все это время был, как прикованный, и не знал, что делать. Она вся затрепетала, но, может быть, он и не видал. Эта мысль мелькнула в уме ее. Эльвира запела и, как бы теперь увидав Лотария, сказала ему:
– Вы тоже гуляете? – Но увидев его смущенный, его неподвижный взор, она вскрикнула: – Ах несчастный, что ты сделал! Ты узнал меня? Да, я девушка-облако.
Бледная, трепещущая, она оперлась на плечо безмолвного Лотария и говорила грустно:
– Ах, Боже мой. Боже мой! Итак, нигде, нигде нельзя укрыться от человека, итак, всюду найдет он существа, ему подобные; и воды, и леса, и горы проник он своим взором, но по небу летали вольные облака – он и в них отыскал жизнь и создания, ему подобные, и там нет убежища.
Знай, что из каждого царства природы приходят в мир чудные создания, и когда перед тобою пронесется девушка с чудным, с вдохновенным взором, с небесной прелестью на лице, – знай: это гостья между вами, это создание из другого, чудесного мира.
Для тебя, мой Лотарий, сошла я на землю; тебе я посвятила себя; я никогда тебя не оставила бы, всегда лелеяла бы жизнь твою; я бы хранила счастие души твоей…
Но теперь, теперь… – и она становилась все бледнее и бледнее, – я должна с тобой расстаться. Ты слышал, знаешь!
Прости, мой Лотарий, ты меня никогда не увидишь более здесь, но иногда по небу пронесется облако, и ты узнаешь свою Эльвиру, которую знаешь и любишь еще с детства. – Сейчас, отец мой… – говорила она, взглядывая на лес; вдали, между деревьями, мелькал белый призрак. – Прости, мой Лотарий!
Она крепко, крепко прижала его к сердцу, поцеловала в лоб и удалилась. Лотарии, как безумный, упал на траву и неподвижно смотрел на небо.
Через минуту два облака промчались по небу.
Лотарий долго пролежал, как оглушенный. Когда он высвободился, наконец, из этого состояния, которое ни сон, ни обморок, было уже светло на дворе; все, что вспоминал он, казалось ему каким-то сном. Задумчиво пришел он домой.
Но Эльвиры уже не было.
* * *
Говорят, всегда потом Лотарий был молчалив и грустен; но случалось, что на лице его проглянет улыбка и он весь оживится глубокою сердечною радостию. Тогда взор его бывал устремлен к небу, – а по небу неслось легкое облачко.
Мать его грустила о сыне, расспрашивала его, но он ничего не мог ей сказать, и все усилия ее развлечь, рассеять Лотария были тщетны. Она подметила, что он становился радостен только при виде облака на небе, она даже заметила вид этого облака, но не могла добиться от сына объяснений.
Однажды, пришедши к своему сыну, она нашла его мертвым, а по небу удалялись два легкие облачка.
[1837]
Владимир Одоевский
Косморама
Посв. гр<афине> Е. П. P<остопчин>oй
Предуведомление от издателя
Страсть рыться в старых книгах часто приводит меня к любопытным открытиям; со временем надеюсь большую часть из них сообщить образованной публике; но ко многим из них я считаю необходимым присовокупить вступление, предисловие, комментарии и другие ученые принадлежности; все это, разумеется, требует много времени, и потому я решился некоторые из моих открытий представить читателям просто в том виде, в каком они мне достались.
На первый случай я намерен поделиться с публикой странною рукописью, которую я купил на аукционе вместе с кипами старых счетов и домашних бумаг. Кто и когда писал эту рукопись, неизвестно, но главное то, что первая часть ее, составляющая отдельное сочинение, писана на почтовой бумаге довольно новым и даже красивым почерком, так что я, не переписывая, мог отдать в типографию. Следственно, здесь моего ничего нет; но может случиться, что некоторые из читателей посетуют на меня, зачем я многие места в ней оставил без объяснения? Спешу порадовать их известием, что я готовлю к ней до четырехсот комментарий, из которых двести уже окончены. В сих комментариях все происшествия, описанные в рукописи, объяснены как дважды два – четыре, так что читателям не остается ни малейших недоразумений: сии комментарии составят препорядочный том in-4° и будут изданы особою книгою. Между тем я непрерывно тружусь над разбором продолжения сей рукописи, к сожалению, писанной весьма нечетко, и не замедлю сообщить ее любознательной публике; теперь же ограничусь уведомлением, что продолжение имеет некоторую связь с ныне печатаемыми листами, но обнимает другую половину жизни сочинителя.
Рукопись
Если бы я мог предполагать, что мое существование будет цепью непонятных, дивных приключений, я бы сохранил для потомства все их малейшие подробности. Но моя жизнь вначале была так проста, так похожа на жизнь всякого другого человека, что мне и в голову не приходило не только записывать каждый свой день, но даже и вспоминать об нем. Чудные обстоятельства, в которых я был и свидетелем, и действующим лицом, и жертвою, влились так нечувствительно в мое существование, так естественно примешались к обстоятельствам ежедневной жизни, что я в первую минуту не мог вполне оценить всю странность моего положения.
Признаюсь, что, пораженный всем мною виденным, будучи решительно не в состоянии отличить действительность от простой игры воображения, я до сих пор не могу отдать себе отчета в моих ощущениях. Все остальное почти изгладилось из моей памяти; при всех условиях вспоминаю лишь те обстоятельства, которые относятся к явлениям другой, или, лучше сказать, посторонней жизни – иначе не знаю, как назвать то чудное состояние, в котором я нахожусь, которого таинственные звенья начинают с моего детского возраста, прежде, нежели я стал себя помнить, и до сих пор повторяются, с ужасною логическою последовательностию, нежданно и почти против моей воли; принужденный бежать людей, в ежечасном страхе, чтобы малейшее движение моей души не обратилось в преступление, я избегаю себе подобных, в отчаянии поверяю бумаге мою жизнь и тщетно в усилиях разума ищу средства выйти из таинственных сетей, мне расставленных. Но я замечаю, что все, мною сказанное до сих пор, может быть понятно лишь для меня или для того, кто перешел чрез мои испытания, и потому спешу приступить к рассказу самых происшествий. В этом рассказе нет ничего выдуманного, ничего изобретенного для прикрас. Иногда я писал подробно, иногда сокращенно, смотря по тому, как мне служила память – так я старался предохранить себя и от малейшего вымысла. Я не берусь объяснять происшествия, со мной бывшие, ибо непонятное для читателя осталось и для меня непонятным. Может быть тот, кому известен настоящий ключ к гиероглифам человеческой жизни, воспользуется лучше меня моею собственною историею. Вот единственная цель моя!
* * *
Мне было не более пяти лет, когда, проходя однажды чрез тетушкину комнату, я увидел на столе род коробки, облепленной цветною бумажкою, на которой золотом были нарисованы цветы, лица и разные фигуры; весь этот блеск удивил, приковал мое детское внимание. Тетушка вошла в комнату. «Что это такое?» – спросил я с нетерпением.
– Игрушка, которую прислал тебе наш доктор Бин; но тебе ее дадут тогда, когда ты будешь умен. – С сими словами тетушка отодвинула ящик ближе к стене, так что я мог издали видеть лишь одну его верхушку, на которой был насажен великолепный флаг самого яркого алого цвета.
(Я должен предуведомить моих читателей, что у меня не было ни отца, ни матери, и я воспитывался в доме моего дяди).
Детское любопытство было раздражено и видом ящика, и словами тетушки; игрушка, и еще игрушка для меня назначенная! Тщетно я ходил по комнате, заглядывал то с той, то с другой стороны, чтобы посмотреть на обольстительный ящик: тетушка была неумолима; скоро ударило 9 часов, и меня уложили спать; однако мне не спалось; но едва я заводил глаза, как мне представлялся ящик со всеми его золотыми цветами и флагами; мне казалось, что он растворялся, что из него выходили прекрасные дети в золотых платьях и манили меня к себе – я пробуждался; наконец я решительно не мог заснуть, несмотря на все увещания нянюшки; когда же она мне погрозилась тетушкою, я принял другое намерение: мой детский ум быстро расчел, что если я засну, то нянюшка, может быть, выйдет из комнаты, и что тетушка теперь в гостиной; я притворился спящим. Так и случилось. Нянюшка вышла из комнаты – я вскочил проворно с постели и пробрался в тетушкин кабинет; придвинуть стул к столу, взобраться на стул, ухватить руками заветный, очаровательный ящик – было делом одного мгновения.
Теперь только, при тусклом свете ночной лампы, я заметил, что в ящике было круглое стекло, сквозь которое виднелся свет; оглянувшись, чтобы посмотреть, не идет ли тетушка, я приложил глаза к стеклу и увидел ряд прекрасных, богато убранных комнат, по которым ходили незнакомые мне люди, богато одетые; везде блистали лампы, зеркала, как будто был какой-то праздник; но вообразите себе мое удивление, когда в одной из отдаленных комнат я увидел свою тетушку; возле нее стоял мужчина и горячо целовал ее руку, а тетушка обнимала его; однако ж этот мужчина был не дядюшка; дядюшка был довольно толст, черноволос и ходил во фраке, а этот мужчина был прекрасный, стройный, белокурый офицер с усами и шпорами. Я не мог довольно им налюбоваться. Мое восхищение было прервано щипком за ухо; я обернулся передо мной стояла тетушка.
– Ах, тетушка! Как, вы здесь? А я вас сейчас там видел…
– Какой вздор!..
– Как же, тетушка! И белокурый пребравый офицер целовал у вас руку…
Тетушка вздрогнула, рассердилась, прикрикнула и за ухо отвела меня в мою спальню.
На другой день, когда я пришел поздороваться с тетушкой, она сидела за столом; перед нею стоял таинственный ящик, но только крышка с него была снята и тетушка вынимала из него разные вырезанные картинки. Я остановился, боялся пошевельнуться, думая, что мне достанется за мою вчерашнюю проказу, но, к удивлению, тетушка не бранила меня, а, показывая вырезанные картинки, спросила: «Ну, где же ты здесь – меня видел? Покажи». Я долго разбирал картинки: тут были пастухи, коровки, тирольцы, турки, были и богато наряженные дамы, и офицеры, но между ними я не мог найти ни тетушки, ни белокурого офицера. Между тем этот разбор удовлетворил мое любопытство; ящик потерял для меня свое очарование, и скоро гнедая лошадка на колесах заставила меня совсем забыть о нем.
Скоро, вслед за тем, я услышал в детской, как нянюшки рассказывали друг другу, что у нас в доме приезжий, братец-гусар и проч. т. п. Когда я пришел к дядюшке, у него сидели с одной стороны на креслах тетушка, а с другой – мой белокурый офицер. Едва успел он сказать мне несколько ласковых слов, как я вскричал:
– Да я вас знаю, сударь!
– Как знаешь? – спросил с удивлением дядюшка.
– Да я уж видел вас…
– Где видел? Что ты говоришь, Володя? – сказала тетушка сердитым голосом.
– В ящике, – отвечал я с простодушием. Тетушка захохотала:
– Он видел гусара в космораме, – сказала она.
Дядюшка также засмеялся. В это время вошел доктор Бин; ему рассказали причину общего смеха, а он, улыбаясь, повторял мне: «Да, точно, Володя, ты там его видел».
Я очень полюбил Поля (так называли дальнего братца тетушки), а особливо его гусарский костюм; я бегал к Полю беспрестанно, потому что он жил у нас в доме – в комнате за оранжереей; да сверх того он, казалось, очень любил игрушки, потому что когда он сидел у тетушки в комнате, то беспрестанно посылал меня в детскую, то за тою, то за другою игрушкой.
Однажды, что меня очень удивило, я принес Полю чудесного паяца, которого только что мне подарили и который руками и ногами выкидывал удивительные штуки; я его держал за веревочку, а Поль между тем за стулом держал руку у тетушки; тетушка же плакала. Я подумал, что тетушке стало жаль паяца, отложил его в сторону и от скуки принялся за другую работу. Я взял два кусочка воска и нитку; один ее конец прилепил к одной половине двери, а другой конец – к другой. Тетушка и Поль смотрели на меня с удивлением.
– Что ты делаешь, Володя? – спросила меня тетушка, – кто тебя этому научил?
– Дядя так делал сегодня поутру. И тетушка, и Поль вздрогнули.
– Где же это он делал? – спросила тетушка.
– У оранжерейной двери, – отвечал я. В эту минуту тетушка и Поль взглянули друг на друга очень странным образом.
– Где твой гнедко? – спросил меня Поль, – приведи ко мне его; я бы хотел на нем поездить.
Второпях я побежал в детскую; но какое-то невольное чувство заставило меня остановиться за дверью, и я увидел, что тетушка с Полем пошли поспешно к оранжерейной двери, которая, не забудьте, вела к тетушкиному кабинету, тщательно ее осматривали, и что Поль перешагнул через нитку, приклеенную поутру дядюшкою; после чего Поль с тетушкою долго смеялись.
В этот день они оба ласкали меня более обыкновенного.
Вот два замечательнейшие происшествия моего детства, которые остались в моей памяти. Все остальное не заслуживает внимания благосклонного читателя. Меня свезли к дальней родственнице, которая отдала меня в пансион. В пансионе я получал письма от дядюшки из Симбирска, от тетушки из Швейцарии, иногда с приписками Поля. Со временем письма становились реже и реже, из пансиона поступил я прямо на службу, где получил известие, что дядюшка скончался, оставив меня по себе единственным наследником. Много лет прошло с тех пор; я успел наслужиться, испытать голода, холода, сплина{82}, несколько обманутых надежд; наконец отпросился в отпуск, в матушку-Москву, с самым байроническим расположением духа и с твердым намерением не давать прохода ни одной женщине.
Несмотря на время, которое протекло со дня отъезда моего из Москвы, вошедши в дядюшкин дом, который сделался моим, я ощутил чувство неизъяснимое. Надобно пройти долгую, долгую жизнь, мятежную, полную страстей и мечтаний, горьких опытов и долгой думы, чтоб понять это ощущение, которое производит вид старого дома, где каждая комната, стул, зеркало напоминает нам происшествия детства. Это явление объяснить трудно, но оно действительно существует, и всякий испытал его на себе. Может быть, в детстве мы больше мыслим и чувствуем, нежели сколько обыкновенно полагают; только этих мыслей, этих чувств мы не в состоянии обозначать словами и оттого забываем их. Может быть, эти происшествия внутренней жизни остаются прикованными к вещественным предметам, которые окружали нас в детстве и которые служат для нас такими же знаками мыслей, какими слова в обыкновенной жизни. И когда, после долгих лет, мы встречаемся с этими предметами, тогда старый, забытый мир нашей девственной души восстает пред нами, и безмолвные его свидетели рассказывают нам такие тайны нашего внутреннего бытия, которые без того были бы для нас совершенно потеряны. Так натуралист, возвратясь из долгого странствия, перебирает с наслаждением собранные им и частию забытые редкие растения, минералы, и каждый из них напоминает ему ряд мыслей, которые возбуждались в душе его посреди опасностей страннической жизни. По крайней мере, я с таким чувством пробежал ряд комнат, напоминавших мне мою младенческую жизнь; быстро дошел я до тетушкина кабинета… Все в нем оставалось на своем месте: ковер, на котором я играл; в углу обломки игрушек; под зеркалом камин, в котором, казалось, только вчера еще погасли уголья; на столе, на том же месте, стояла косморама, почерневшая от времени. Я велел затопить камин и уселся в кресла, на которые, бывало, с трудом мог вскарабкаться. Смотря на все меня окружающее, я невольно стал припоминать все происшествия моей детской жизни. День за днем, как китайские тени, мелькали они предо мною; наконец я дошел до вышеописанных случаев между тетушкою и Полем; над диваном висел ее портрет; она была прекрасная черноволосая женщина, которой смуглый румянец и выразительные глаза высказывали огненную повесть о внутренних движениях ее сердца; на другой стороне висел портрет дядюшки, до родного, толстого мужчины, у которого в простом, по-видимому, взоре была видна тонкая русская сметливость.
Между выражением лиц обоих портретов была целая бездна. Сравнивая их, я понял все, что мне в детстве казалось непонятным. Глаза мои невольно устремились на космораму, которая играла такую важную роль в моих воспоминаниях; я старался понять, отчего в ее образах я видел то, что действительно случилось, и прежде, нежели случилось. В этом размышлении я подошел к ней, подвинул ее к себе и с чрезвычайным удивлением в запыленном стекле увидел свет, который еще живее напомнил мне виденное мною в моем детстве. Признаюсь, не без невольного трепета и не отдавая себе отчета в моем поступке, я приложил глаза к очарованному стеклу. Холодный пот пробежал у меня по лицу, когда в длинной галерее косморамы я снова увидел тот ряд комнат, который представлялся мне в детстве; те же украшения, те же колонны, те же картины, также был праздник; но лица были другие: я узнал многих из теперешних моих знакомых и наконец в отдаленной комнате – самого себя; я стоял возле прекрасной женщины и говорил ей самые нежные речи, которые глухим шепотом отдавались в моем слухе… Я отскочил с ужасом, выбежал из комнаты на другую половину дома, призвал к себе человека и рас спрашивал его о разном вздоре только для того, чтоб иметь возле себя какое-нибудь живое существо. После долгого разговора я заметил, что мой собеседник начинает дремать; я сжалился над ним и отпустил его; между тем заря уже начала заниматься; этот вид успокоил мою волнующуюся кровь; я бросился на диван и заснул, но сном беспокойным; в сновидениях мне беспрестанно являлось то, что я видел в космораме, которая мне представлялась в образе огромного здания, где все – колонны, стены, картины, люди – все говорило языком, для меня непонятным, но который производил во мне ужас и содрогание.
Поутру меня разбудил человек известием, что ко мне пришел старый знакомый моего дядюшки, доктор Бин. Я велел принять его. Когда он вошел в комнату, мне показалось, что он совсем не переменился с тех пор, как я его видел лет двадцать тому назад; тот же синий фрак с бронзовыми фигурными пуговицами, тот же клок седых волос, которые торчали над его серыми, спокойными глазами, тот же всегда улыбающийся вид, с которым он заставлял меня глотать ложку ревеня, и та же трость с золотым набалдашником, на которой я, бывало, ездил верхом. После многих разговоров, после многих воспоминании я невольно завел речь о космораме, которую он подарил мне в моем детстве.
– Неужели она цела еще? – спросил доктор, улыбаясь, – тогда это была еще первая косморама, привезенная в Москву; теперь она во всех игрушечных лавках. Как распространяется просвещение! – прибавил он с глупо-простодушным видом.
Между тем я повел доктора показать ему его старинный подарок; признаюсь, не без невольного трепета я переступил чрез порог тетушкина кабинета; но присутствие доктора, а особливо его спокойный, пошлый вид{83} меня ободрили.
– Вот ваша чудесная косморама, – сказал я ему, показывая на нее… Но я не договорил: в выпуклом стекле мелькнул блеск и привлек все мое внимание.
В темной глубине косморамы я явственно различил самого себя и возле меня – доктора Бина; но он был совсем не тот, хотя сохранял ту же одежду. В его глазах, которые мне казались столь простодушными, я видел выражение глубокой скорби; все смешное в комнате принимало в очаровательном стекле вид величественный; там он держал меня за руку, говорил мне что-то невнятное, и я с почтением его слушал.
– Видите, видите! – сказал я доктору, показывая ему на стекло, – видите ль вы там себя и меня? – С этими словами я приложил руку к ящику; в сию минуту мне сделались внятными слова, произносившиеся на этой странной сцене, и когда доктор взял меня за руку и стал щупать пульс, говоря: «Что с вами?» – его двойник улыбнулся. «Не верь ему, – говорил сей последний, – или, лучше сказать, не верь мне в твоем мире. Там я сам не знаю, что делаю, но здесь я понимаю мои поступки, которые в вашем мире представляются в виде невольных побуждений. Там я подарил тебе игрушку, сам не зная для чего, но здесь я имел в виду предостеречь твоего дядю и моего благодетеля от несчастия, которое грозило всему вашему семейству. Я обманулся в расчетах человеческого суемудрия; ты в своем детстве случайно прикоснулся к очарованным знакам, начертанным сильною рукою на магическом стекле. С той минуты я невольно передал тебе чудную, счастливую и вместе бедственную способность, с той минуты в твоей душе растворилась дверь, которая всегда будет открываться для тебя неожиданно, против твоей воли, по законам, мне и здесь непостижимым. Злополучный счастливец! Ты-ты можешь все видеть, – все, без покрышки, без звездной пелены, которая для меня самого там непроницаема. Мои мысли я должен передавать себе посредством сцепления мелочных обстоятельств жизни, посредством символов, тайных побуждений, темных намеков, которые я часто понимаю криво или которые вовсе не понимаю. Но не радуйся: если бы ты знал, как я скорблю над роковым моим даром, над ослепившею меня гордостью человека; я не подозревал, безрассудный, что чудная дверь в тебе раскрылась равно для благого и злого, для блаженства и гибели… и, повторяю, уже никогда не затворится. Береги себя, сын мой, – береги меня…. За каждое твое действие, за каждую мысль, за каждое чувство я отвечаю наравне с тобою. Посвященный! Сохрани себя от рокового закона, которому подвергается звездная мудрость! Не умертви твоего посвятителя!»… Видение зарыдало.
– Слышите, слышите, – сказал я, – что вы там говорите? – вскричал я с ужасом.
Доктор Бин смотрел на меня с беспокойным удивлением.
– Вы сегодня нездоровы, – говорил он. – Долгое путешествие, увидели старый дом, вспомнили былое – все это встревожило ваши нервы, дайте-ка я вам пропишу микстуру.
– Знаешь ли, что там, у вас, я думаю, – отвечал двойник доктора, – я думаю просто, что ты помешался. Оно так и должно быть – у вас должен казаться сумасшедшим тот, кто в нашем мире говорит языком нашего. Как я странен, как я жалок в этом образе! И мне нет сил научить, вразумить себя так грубы мои чувства, спеленан мой ум, в слухе звездные звуки – я не слышу себя, я не вижу себя! Какое терзанье! И еще кто знает, может быть в другом, в высшем мире я кажусь еще более странным и жалким. Горе! горе!
– Выйдемте отсюда, любезный Владимир Петрович, – сказал настоящий доктор Бин, – вам нужна диета, постель, а здесь как-то холодно; меня мороз по коже подирает.
Я отнял руку от стекла: все в нем исчезло, доктор вывел меня из комнаты, я в раздумьи следовал за ним, как ребенок.
Микстура подействовала; на другой день я был гораздо спокойнее и приписал все виденное мною расстроенным нервам. Доктор Вин догадался, велел уничтожить эту странную космораму, которая так сильно потрясла мое сильное воображение, по воспоминаниям ли или по другой какой-либо неизвестной мне причине. Признаюсь, я очень был доволен этим распоряжением доктора, как будто какой камень спал с моей груди; я быстро выздоравливал, и наконец доктор позволил, даже приказал мне выезжать и стараться как можно больше искать перемены предметов и всякого рода рассеянности. «Это совершенно необходимо для ваших расстроенных нервов», – говорил доктор.