Текст книги "Две пары"
Автор книги: Александр Эртель
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Прошло полчаса. Марья Павловна выпрямилась, поспешно отерла слезы и, обмахнув платком разгоревшееся лицо, проговорила:
– Как это глупо, однако же!.. Вы едете? Вы на этот раз, кажется, верхом?.. Берите вашу лошадь, я хочу проводить вас.
– Удобно ли будет, Marie? – прошептал Сергей Петрович. – Он может быть в претензии.
– Что мне за дело до него и до всех! – резко ответила Марья Павловна. – Я хочу проводить вас.
Сергей Петрович разыскал лошадь, взял ее за повод, Maрья Павловна накинула платок на голову, и они пошли из усадьбы. Опустелый большой дом мрачно проводил их своими окнами, зиявшими как дыры на белизне стен. За усадьбой начиналось поле; в лощине, в стороне от поля и верстах в трех от усадьбы, неясно виднелась деревня, откуда доносились хороводные песни, и хорошо отозвались они в наболевшей душе Марьи Павловны.
– Ах, как свободно здесь! – воскликнула она, останавливаясь на узенькой дорожке, по сторонам которой высокою стеной стояла рожь. – Как пахнет! Точно вино разлито в воздухе…
– Это рожь цветет, – сказал Сергей Петрович и тихо обнял ее.
Она не сопротивлялась; она, не отрываясь, смотрела а пространство, где таинственными очертаниями выделялись холмы, лес, деревня, прошлогодний стог сена. Сергей Петрович, не выпуская ее из объятий, робко приблизил к ней свое лицо, коснулся ее губ. Она торопливо поцеловала егь и снова выпрямилась, повторяя:
– Какая прелесть! Как хорошо здесь!
– Он никогда не согласится жить в деревне, – мрачно сказал Сергей Петрович.
Марья Павловна пошла вперед.
– Надо это кончить, Serge, – нетвердо ответила она; не оборачиваясь.
– Но как же, как же возможно убедить его?
– Разве это нужно?
Сергей Петрович не нашелся что сказать.
– Когда я выходила замуж, мы уговорились в полной свободе. Разве теперь нужно убеждать, чтоб и он жил в деревне?
– Но тогда я не знаю, – с недоумением вымолвил Сергей Петрович, – неужели как-нибудь нельзя уладить?
– Как уладить?
– Ну, заручиться настоятельным докторским советом и тому подобное. У меня есть знакомый доктор… Наконец положительно можно сказать, что ты хочешь лечиться кумысом. Кумыс готовится и зимою. Я думаю, может же он продлить свой отпуск!
– Боже мой! Да пойми же, мне нельзя с ним жить! – нетерпеливо и горячо воскликнула Марья Павловна.
– Тогда есть лучший исход, – вдруг заволновался и заспешил Сергей Петрович, мгновенно уяснивший себе мысли и намерения Марьи Павловны и мгновенно же обрадованный ими. – Тогда живи со мною.
– То есть как? Потому что мне деться некуда? Из жалости?..
– О, что ты говоришь! – И он, выпустив повод из рук остановил ее и привлек к себе.
И почувствовав около себя теплоту и трепет ее тела, ов вместе с тем почувствовал прилив пьяной страсти и необыкновенный прилив страстных слов. Он целовал ее платье, лицо и прерывающимся голосом уверял в любви своей, лепетал о несказанном счастье, о свете, который она внесет в его мрачную жизнь, – он верил, что его жизнь мрачная, – о блаженстве жить с нею, поклоняться ей, боготворить ее. В его словах не было связи, и они были невнятны, безумны, дики, но в них звучала такая торжествующая радость, такая смелая надежда на счастье, такая благодарность, что на душе у Марьи Павловны просияло. Молча стояла она, охваченная умилением, стараясь спокойными жестами, ласковым и тихим движением рук укротить порывы Сергея Петровича, целуя его с материнскою нежностью и вместе с тем недоумевая внутри себя, отчего она не в силах ответить на эти порывы таким же пароксизмом страсти.
Было, однако же, поздно, и они принудили себя расстаться. Марья Павловна первая сказала:
– Ступай, довольно, я напишу тебе. Завтра же, может быть, напишу.
Как это ни странно, ей хотелось, чтобы он поскорее уехал. И, оставшись одна, она прислушалась к топоту быстро удалявшейся лошади и села на краю дороги, когда топот затих.
Песня слабо доносилась из деревни, крики перепелов становились ленивее и замолкали, и все больше и больше глубокая тишина опускалась на землю. И чем тише и молчаливее делалась ночь, тем громче говорили какие-то голоса в душе Марьи Павловны. Сначала говорил один голос – и соблазнительны были его речи: он сулил ей яркий день в ее серенькой, спутанной и кропотливой жизни; сулил наполнить ее опустошенную душу, добро и правду и красоту отношений к людям… Он нашептывал ей про любовь – и нега любви, о которой она узнавала от него, стыдом и страстью жгла ее щеки. Ей казалась новизною эта нега любви и казалось, что не было и не могло быть такой неги, когда она выходила по любви за Дмитрия Арсеньевича Летятина. И вдруг ее мысли, точно зубчатые колеса, цепляясь друг за дружку, дошли и до той, которая вовсе не совпадала с счастливым настроением. И ей послышался серьезный, внушительный, требовательный голос: «Что будет с Колей? Что будет с этим молчаливым, сосредоточенным мальчиком без матери? И главное – что будет с нею, с матерью, без этого мальчика?» И воображение живо восстановляло перед нею маленькую фигурку Коли, серьезно нахмуренные брови, сутуловатые плечи, худенькие руки с синими жилками, застенчивую полуулыбку и деловое, озабоченное выражение бледного личика. «Значит, отказаться от него! – шептала она пересохшими губами. – О, неужели отказаться?» – «Разумеется, – слышался ответ, – ведь ты отлично знаешь, как он близок с отцом, как вечно копается в его книгах и вещах, с великим уважением глядит на отцовскую работу, говорит с ним о телефонах, о паровиках, об электрической лампе. И тебе никогда не нравилось это его увлечение машинами и физикой и механическими курьезами, которые покупал ему отец, но, однако же, отец сумел же возбудить и развить это увлечение и посредством его привязать к себе сына, а ты не сумела, не смогла привязать его к себе, не добилась. Отчего он зевал в ответ на твои рассказы о несчастных людях и о великодушных людях и о доблестных поступках этих людей и с живостью бежал к отцу, когда тот начинал ему делать опыты по Тиссандье?» – «Но ведь любит же он меня, любит! – тоскливо восклицала Марья Павловна. – Ведь помню же я его редкие ласки, его внезапные порывы, в которых так мило сказывалась эта любовь! Как я могла оставить его! Зачем нет здесь его со мною!» И утомленная, измученная, она поднялась с земли и торопливо пошла домой. «Да полно, будет ли лучше? – прошептал ей вдогонку насмешливый, переполненный ехидством голос – Отчего это ты принуждена была чуть не навязать себя Сергею Петровичу? Не лучшим ли казался ему другой исход – интрижка, амуры за спиною мужа?» Вот этот голос уже решительно обозлил Марью Павловну. Стараясь ни о чем не думать, она сильно вдохнула в себя сладкий запах цветущей ржи, сорвала несколько стеблей и, приложив их к воспаленному лицу, снова прислушалась к хороводной песне. И снова звуки деревенской песни хорошо отозвались в ее душе.
Наутро она проснулась с свежею головой, бодрая, крепкая и ясно представила себе все, что случилось вчера. «О чем же тут раздумывать? – выговорила она про себя. – Дело решено, а там что будет, то будет. Лгуньей никогда не буду, и это главное – чтоб не быть лгуньей!» Одевшись с обычною своею тщательностью, она спросила, где муж; и пошла к нему, гордая сознанием своей правоты и своего отвращения ко лжи.
IV
В тот же день, когда Сергей Петрович был в Лоскове, в его саду работали лутошкинские девки. Федор, высоко сидя на стропилах конюшни и прибивая гвозди к тесинам, заметил, однако же, желтенький платочек Лизутки, мелькавший в саду. С тех пор он все придумывал предлог, как бы пойти в сад.
– Дядя Ермил, – сказал он, – куда бы у нас сверлу моему деваться?
– Да где же ему быть? Поди, в столах где-нибудь.
– Ты гляди, садовник не взял ли: он вчерась ухватил что-то, а сказать не сказал.
– Отдаст, коли взял.
– Сверло-то аглицкое, – помолчав, сказал Федор, – пропадет – батюшка в отделку доканает за него.
– Струмент важный, это что говорить.
– Ты вот что: приколачивай-ка покуда, а я лучше добегу. Я духом слетаю.
И Федор проворно соскользнул со стропилы, уцепился за карниз и, повисев несколько на руках, спрыгнул наземь.
– Дядя Лаврентий, ты не брал сверла? – спросил он, подойдя к садовнику и искоса посмотрев на Лизутку, с смеющимся лицом половшую клумбы вместе с другими девками.
– Не брал; зачем мне сверло? – ответил Лаврентий.
Федор постоял немного и неловко улыбнулся. Девки шептались, пересмеиваясь между собою.
– Ты бы, дядя Лаврентий, подбадривал девок-то, – сказал Федор. – Денежки любят брать, а на работу небось жидки!
– Ишь малый-то иссох с работы! – насмешливо проговорила бойкая курносая с густыми веснушками на лице девка.
– Дня-ночи, бедняга, не знает, замотался на работе, – подхватила другая, – люди топоры в руки, а он бегает, за девками глядит.
– Жалеет! – с хохотом закричала Дашка, подруга Лизутки. – Барских денег жалеет!
Лизутка не поднимала глаз от своей работы, радостно и смущенно улыбаясь.
– То-то вы, девки, оголтелые, погляжу я на вас, – сказала красивая солдатка Фрося, выпрямляясь веем станом и прищурив на Федора свои блестящие, покрытые поволокой глаза. – Чем бы угодить парню, а оне на смех… Этакого парня да кабы мне, горюше, я бы его на руках носила!
– Эх, вы! – сконфуженно сказал Федор и, поправив набекрень картуз, ушел из сада, провожаемый звонким девичьим смехом.
После обеда девки разбрелись отдыхать и, закрывшись шушпанами, без умолку говорили и смеялись. Молодые плотники Лазарь и Леонтий и конюх Никодим долго ходили от одной группы к другой, отгоняемые шутливою бранью. Наконец им удалось вступить в разговор с тою группой девок, где лежала и разбитная Фрося. Федор, не подходя к девкам, успел, однако, высмотреть, что Лизутка с Дашкой улеглись отдельно от других, в тени большого куста бузины; крадучись, он прошел туда и просунул голову под шушпан, которым были одеты девки.
– Чего лезешь, черт! – с напускным сердцем закричала на него Лизутка, ударив его по спине и быстро поднимаясь. – Дашутка, пойдем отсюда.
– Ох, леший вас расшиби, – притворно зевая, сказала Дашка, – спать смерть хочется! – И, отвернувшись от них, она накрылась шушпаном и улеглась молча.
– Уйди, – проговорила Лизутка, оправляя спутанные волосы; из-под сердито нахмуренных бровей глаза ее, однако же, смеялись.
– Авось места-то не пролежу! – шутливо возразил Федор и, обняв Лизутку, лег с нею рядом, натянув шушпан на головы.
– Девки будут смеяться, уйди, – шептала Лизутка, – вчерась и то Анютка на смех подняла.
– Чего ей на смех-то поднимать? Самоё просмеять стоит.
– Как же, таковская, далась!.. Я, говорит, чужаков-то этих отвадила бы; аль свои плохи? Это, говорит, ребята-то наши смирны; доведись до иных, давно бы шею накостыляли!
– Эка, эка… посмотрел бы я, как накостыляли!
– Ох, Федюшка, – вдруг перешла Лизутка в ласковый тон, – я и то так подумаю-подумаю: и что мне, горькой, делать будет?
– Чего делать-то? Али я тебя брошу, желанную? – И Федор прикоснулся губами к горячей щеке Лизутки.
– Ты что, миленок! Степан-то Арефьев зазвал намедни батюшку в кабак, да и ну опять: я, говорит, Мишанька придет из Самары, я, говорит, сватов зашлю, петрова дня дождусь и зашлю.
– Эка, дошлый какой! Ну, погоди маленько, крылья-то обобьем. А Иван Петрович что?
– Да что! Батюшке пуще всего не по сердцу перед жнитвом меня выдавать. На том у них теперь и дело стало: Степан-то Арефьев говорит, на летней казанской чтоб свадьба, – у них в Лоскове престол на казанскую, – а батюшка: чтоб после жнитва, чтоб на осеннюю казанскую быть свадьбе. На том и стало.
– Вот буду домой писать. Домой напишу, придет ответ – и сватов зашлю. Я Мишаньку-то еще рано за пояс уберу. Эка, обдумали!
– Уж и не знаю, – со вздохом сказала Лизутка, – иной раз сижу-сижу так-то и подумать не знаю что. Мамушка и то говорит: «Что ты, говорит, Лизутка, не весела, такие ли твои годы? Я, говорит, в твои-то годы думушки не знала, какая такая думушка на свете есть!» А я все молчу: Мишанька-то по душе мамушке; экой, говорит, парень работящий. Были они прошлым годом у Арефьевых, на праздник ездили, – уж он перед ней, – Мишанька-то! – такой-то угожливый, такой-то приветный!
– Ты бы закинула ей обо мне-то словечко.
– Ох, уж я думала! Стыдно больно, сизенький мой. Я так-то норовила в добрый час мамушке сказать, да все духу не хватает. Вот скажу – думаю, дай-ко-с скажу, да так и промолчу.
– Чего же ты? Авось я не гуляка какой, дела-то мои на виду. Пусть-ка спросят, какой я работник: как-никак, а прошлым годом сто восемьдесят целковых копейка в копеечку домой отослал! Пусть-ка он попытается, Мишанька-то, – надорвется! И опять семья!.. У нас в роду пьяниц или мотыг каких-нибудь в заводе не бывало. Батюшка, приходится, выйдет на сходку, ему первое место… Поглядел бы я на Степана-то Арефьева, какой ему почет!
– Далеко-то… далеко-то больно, – задумчиво сказала Лизутка.
– Что ж, что далеко? Это пешком далеко; а нынче дойди от нас до Волги пятнадцать верст да тут от пристани тридцать пять – вот тебе и даль вся. Были бы деньги, а ноне проезд дешевый.
– А ну-ка ты на заработки-то будешь ходить, – забудешь меня на чужой стороне? Легкое ли дело – полгода без мужа жить. Мысли-то пойдут всякие!..
– Я еще посмотрю-посмотрю, да и брошу ходить. Meня и то в прошлом году на пристани оставляли: от двора пятнадцать верст, а работы сколько хочешь. Мне ежели тебя приютить, я и дома останусь. Ох, люблю-то я тебя, лапушка! – сказал он, крепко прижимая к себе девку.
На другой день желтый платочек Лизутки уже не мелькал в саду; Дашка тоже ничего не знала, отчего нет Лизутки, и Федор, одолеваемый беспокойством, особенно был пасмурен и суров. На третий день он с замиранием сердечным увидел, что на сивой ширококостной и сытой кобыле приехал в усадьбу Иван Петров, отец Лизутки. Усиленно работая фуганком над сосновой тесиной, Федор приметил, однако же, как Иван Петров медленно, по-стариковски, слез с лошади, не торопясь привязал ее к забору, не торопясь высморкался в полу, оправил шляпу на голове, посмотрел долгим и пристальным взглядом на Федора и степенною походкой направился к дому. В доме он пробыл добрый час. Все это время Федору было не по себе; стружки градом летели из-под его фуганка, а он и не чувствовал нужды хотя бы в минутном отдыхе; страх ожидания волновал его.
В это время девки, отделавшись в саду, шли на огород мимо самой конюшни, и Дашка, которую нынешний день еще не видал Федор, проворно подошла к нему.
– Лизутка-то матери сказалась, – прошептала она.
– О? Не врешь?
– Право слово, сказалась. Митревна-то и говорит: «Скажу старику, пусть как знает».
– А сама-то?
– Плачет. Лизутка говорит: так-то заливается, так-то заливается… И глазыньки мои, говорит, тебя не увидят, и загубит тебя распроклятая чужая сторона… И тебя ругает. Знала бы я, говорит, я бы за ворота девку не выпустила… Я бы, говорит, ему, разбойнику, ноги обломала.
– Приехал Петрович-то, к барину пошел.
– О-о? Ну, насчет тебя, право слово, насчет тебя… Это уж они с Митревной сговорились. Митревна вчерась и Лизутку не пустила: засадила кросна ткать.
Сергей Петрович вышел на крыльцо вместе с Иваном, и Дашка сейчас же побежала к огороду.
– Могу тебя уверить, Иван, что Федор прелестный, превосходнейший человек, – говорил Сергей Петрович, под наплывом новых впечатлений совершенно забывший свою досаду на Федора. – Вот я тебе считал по книге: ровно сто восемьдесят рублей он заработал в прошлом году на свой пай. И я тебе скажу, это великолепный человек. Ты знаешь, я бы тебя не стал обманывать, и вы вообще знаете, как я к вам отношусь. Ведь вы мною довольны, не правда ли?
– Да уж это чего зря толковать: жить, так жить по-суседски, – подумав, сказал Иван Петров.
– Нет, не то что по-соседски, но вообще я желаю приносить вам пользу; я вот хочу у вас школу открыть. Это невозможно, чтобы не было школы! У тебя ведь есть, кажется, маленькие дети?
– Как не быть этого добра: девчонки есть, паренек.
– Ну вот. Сообрази теперь, как это будет хорошо, если у вас будет школа.
– Чего лучше.
– И ты, конечно, очень рад этому?
– Я что ж, Сергей Петрович, я – как старики… – и несколько быстрее добавил: – А что, насчёт пьянства или дебоширства, не водится за ним? Вы уж по-суседски, Сергей Петрович, по истине.
– Это что, насчет Федора? – спросил Сергей Петрович, немного раздосадованный плохим вниманием Ивана Петрова к школе. – О, я уж говорил тебе, что он превосходный малый, и я тебе от души советую выдать за него дочь, Иван. И знаешь, что прекрасно – он совершенно, совершенно не похож на других подрядчиков, знаешь, вот на таких, что каждую копейку выжимают из своего же брата.
– Какие его года, – сказал Иван Петров, – не тямок, поди, не расторопен по своему делу.
– Ах, не то что не расторопен, но, понимаешь, он не грабит, как другие.
– Уж это что же! Это последнее дело, ежели грабить… Я не токмо родную дочь, я и татарину не пожелаю, чтоб с эдаким-то водиться!
– Не правда ли? Нет, я тебе положительно советую, Иван Петров, и особенно если девушка твоя его любит.
– Как так можно, Сергей Петрович! – обиделся Иван. – Моя дочь, кажется, не какая-нибудь… Мы этого не слыхали.
– О, я совсем, совсем не хотел сказать что-нибудь дурное! Понимаешь, я хотел этим сказать… – И Сергей Петрович внезапно просиял от пришедшей ему в голову мысли осчастливить Ивана Петрова. – Знаешь, Иван, я сам к тебе поеду сватом от Федора… Не благодари, не благодари, пожалуйста, я поеду, и мы с тобой обо всем переговорим официально. И я буду посаженым отцом, или как там у вас. Мы это все устроим.
– Это дело впереди, – холодно ответил Иван Петров, – я признаться как наслышан, что вот, мол, парень… ну и девка у меня на возрасте… Что ж, я поехал по-суседски, вам тут виднее… и опять он у вас работает. А это дело впереди. Женихов у нас много. Ты уж, Сергей Петрович, сору из избы не выноси, по-суседски. А что касательно женихов, у нас много.
– Как знаешь, Иван; конечно, это твое дело, – сконфуженно сказал Сергей Петрович. – Ты знаешь, я сам женюсь, и вот мне хотелось бы вообще сделать добро… И я очень люблю Федора, и он меня очень любит… Ну вообще ты понимаешь, я был бы очень, очень рад, так как я сам женюсь.
– Давай бог, давай бог, – дружелюбно сказал Иван Петров, – холостая жизнь хороша до время… Давай бог! Что же, Сергей Петрович, поди, богачку берешь? Из купечества, али как?
– Н-да… довольно богатая… очень рад… – пробормотал Сергей Петрович, не решаясь сказать Ивану, на ком он женится. – Пойдем, Иван, я вот покажу тебе… Смотри, сколько понастроено! Вот конюшня новая!
И они пошли смотреть конюшню.
– Вот, Федор, пришли на работу твою посмотреть, – значительно улыбаясь, проговорил Сергей Петрович, когда они подошли к нему, – как ты тут?
Федор снял ремешок с головы, тряхнул волосами, поклонился.
– Пока слава богу, Сергей Петрович, – слегка упавшим голосом ответил он, – к вечеру крышу обошьем.
Иван Петров в ответ на поклон Федора молча и серьезно приподнял шляпу и снова глубоко нахлобучил ее.
– Работники, аль как? – спросил он у Федора.
– У нас артель. Известно как батюшка-родитель хаживал, рядился, ну теперь и я. А то у нас артель.
– А старичок-то уж не может?
– По домашности все управляется. Там пчелки, дворишко, лошади, коровы… Ухаживает.
– Гляди, не один, одному-то вряд управиться?
– Где одному! Там матушка, тоже старушка, сестра-вдова… ну, ребятенки у ней, подростки.
– А работник-то, значит, один, – и в хвост и в голову?
– Что ж, один, слава богу, зарабатываю хоть бы на троих. Зима придет, тоже без дела не сидим.
– Это что говорить, работать надо.
– Я ведь говорил тебе, что вот за шесть месяцев он взял с меня сто восемьдесят рублей! – вмешался Сергей Петрович.
– Деньги хорошие, – сухо ответил Иван Петров. – Я ведь так, к слову, Сергей Петрович; нам не токмо об чужих, об своих делах впору думать. Чужие деньги не сочтешь, их на водопой не гоняют! А я к тебе, признаться, вот за какою докукой: продай ты мне дубок, хочу перемет сменить.
– Изволь, изволь, – сказал Сергей Петрович, внутренне раздраженный «противным лицемерием» Ивана Петрова, и они отошли от Федора, при чем Иван Петров с прежним непроницаемым выражением лица приподнял свою шляпу в виде поклона.
Воротившись домой, Иван Петров с тем же обычным ему сосредоточенным и серьезным видом спутал кобылу, выгнал ее на гумно, где зеленела сочная травка, мимоходом задвинул под навес телегу, стоявшую среди двора, и так как Митревна позвала его обедать, умыл руки и, перекрестившись, сел за стол во главе своего семейства. Его никто ни о чем не спрашивал. Лизутка, покрытая по-старушечьи своим желтеньким платочком, печально хлебала квас с крупно искрошенным луком. Митревна от времени до времени унимала ребят, делая сердитым лицо свое с славными лучистыми морщинками около глаз. Выйдя из-за стола и помолившись богу, Иван, ни к кому не обращаясь, сказал:
– Сергей Петрович поденщину собирает. Чего дома-то сидеть! Какой ни на есть двугривенный, все годится. Дома не высидишь!
– Как туда ходить-то: полон двор охальников понабрали! – с сердцем проворчала Митревна.
Но Лизутка, не слушая матери, с радостным лицом выскочила из сеней и, схватив ведра, бегом побежала на речку.
– Люди как люди, – заметил Иван, – молодое об молодом думает. – И, выпроводив ребят на улицу, он кратко и выразительно сообщил Митревне то, что нашел нужным сообщить.
Вечером Митревна, беспрестанно обтирая уголком платка слезящиеся глаза, передала этот разговор Лизутке.
Вечером же не утерпел и Сергей Петрович, чтобы не рассказать Федору во всех подробностях разговор свой с Иваном Петровым. Усадив его на ступеньке балкона и приказав ему и себе вынести чаю, Сергей Петрович до конца вылил свое дружелюбие и благосклонность. Он повторил и Федору свое предложение быть за него сватом. Федор благодарил с признательностью и действительно был растроган живым участием Сергея Петровича. Решили сделать так: написать письмо родителям Федора и по получении от них ответа Сергею Петровичу прямо ехать к Ивану Петрову.
– Хотя я совершенно не понимаю, Федор, зачем тебе писать об этом, – кипятился Сергей Петрович, – какое кому дело до твоих чувств к Лизе?
– Никак нельзя, Сергей Петрович, – упрямо возражал Федор, – никак невозможно без родительского благословения.
Во всяком случае, они разошлись довольные друг другом и каждый по-своему счастливый.
Впрочем, Сергей Петрович считал себя счастливым не потому только, что ему удалось сделать, как он думал, полезное Федору, но и потому, что еще до появления Ивана Петрова к нему приехал Дмитрий Арсеньевич Летятин и в необыкновенно торжественной и приличной форме сообщил ему, что он по делам уезжает в Петербург и что просит Сергея Петровича не оставить своим покровительством Марью Павловну. Дмитрий Арсеньевич не позволил себе ни одного намека на то, чтобы ему было известно все, но Сергей Петрович легко догадался по самому виду Дмитрия Арсеньевича и по официальной и несколько напряженной манере его разговора, что ему все известно. Он приехал точно с визитом, в сюртуке, застегнутом доверху, и лицо его, обыкновенно цветущее и самодовольное, было бледно, ясные выпуклые глаза потускнели и ввалились. Он и в этот раз не подал руки Сертею Петровичу; холодно промолчал, когда Сергей Петрович, умиленный его великодушием, вздумал извиниться за некоторую резкость выражений в их недавнем споре; отказался от чая и от предложения закусить.
Вечером на другой день Федор догнал Лизутку и Дашку, шедших домой позади других девок, и пошел с ними рядом. Он еще в первый раз в этот день увидал Лизутку.
– Ну, как дела? – спросил он.
– Ох, уж и не знаю, что сказать, – проговорила Лизутка, – батюшка что говорит: «Пойдет, говорит, Федор в зятья, – обеими руками выдам, а ежели в зятья не пойдет, чтоб и думать забыли… Аль я, говорит, из ума выжил – за тридевять земель девку выдавать?.. А коли эдак, пусть хоть теперь сватов засылает; я, говорит, на Мишеньку Арефьева и внимания своего не обращу…» – И она с тревогой поглядела на Федора. Тот опустил голову.
– Вот оно какое дело, – сказал он в раздумье и немного погодя повторил со вздохом: – Вот дело-то какое…
Несколько минут они шли молча.
– Чего тебе не идти-то? – сказала Дашка. – Авось двор-то исправный. Петрович, гляди, какой еще крепкий!.. Али скотину теперь взять, вон две коровы у них, да, никак, овец с двадцать, – будет, что ли, двадцать-то, Лизутка?
– Двадцать две, – печально ответила Лизутка.
– Ишь сколько! А там лошади… эдак да не идти!
Но Федор и на это только вздохнул глубоко.
По земле ходил легкий ветерок и колебал нивы. Крепко пахло сеном от скошенного луга. В небе зажигались звезды. Сумерки были теплые, с тихим и кротким отблеском зари, с прозрачным и гулким воздухом, в котором ясно раздавался всякий звук. Шедшие впереди девки пели плясовую песню, и солдатка Фрося, размахивая платочком, плясала под нее.
– Побежать и мне «Березу» подтянуть, – неожиданно проговорила Дашка. – Экая эта Фрося отчаянная! – И она побежала к девкам. Лизутка прижалась к Федору и опять с тревожною робостью посмотрела ему в лицо.
– Федюшка, – прошептала она, и на ее глаза навернулись слезинки, – аль не пойдешь в зятья-то?.. Я ли тебя не любила бы, желанненький?.. Я бы тебя, друга милого, с глаз не спускала… Аль не пойдешь, друженька?
Федор засопел носом и крепко обнял Лизутку.
– Краля ты моя… Я бы не токмо что в зятья, – я бы из-за тебя в батраки пошел!.. Вот батюшка-то как!
– Пиши, пиши письмо-то, сизенький… Аль уж они враги своему детищу!.. Ты им напиши, Федюшка, получше, хорошенько все пропиши… Пусть-ка люди-то меня охают, али семья наша какая непутная. Пусть-как скажет кто!.. Я тебе не в похвальбу какую скажу: я, жать ли, вязать ли пойду, я ведь никому не поступлюсь… Или я озорная какая? Я словечушка не пророню лишнего… Ты все пропиши, Федюшка! Вот теперь женихи сватаются… а какие мои года? Мне прошлым успеньем семнадцатый пошел, а уж батюшке говорили: кабатчиков сын из Богдановки всей бы радостью взял… Да наплевала бы я на него, рябого черта!
– Аль я не знаю? Я-то что… как батюшка вздумает.
– Да ты пропиши ему, что заработок-то отсылать будешь. Аль мы за деньгами твоими погонимся?.. Батюшка говорит: парень-то мне по нраву.
– Барин будет писать, обещал…
– О-о? Вот дай бог ему здоровья. Голубенок ты мой, то-то любить-то я тебя буду…
– Еще что говорит барин-то, – с легким оттенком насмешливости сказал Федор, – я, говорит, сватом поеду за тебя, я, говорит, для тебя вот как – всею душой!
Лизутка засмеялась, но, подумав, с живостью проговорила.
– Пускай, пускай его, Федюшка, пусть сватается… батюшка-то у него землю снимает, поди, сговорчивей будет с барином.
И толки о предполагаемом сватовстве, о свадьбе разогнали их заботы. Федор перестал сомневаться в согласии своих родных; и как же было ему сомневаться в этом согласии, и как же было думать ему о какой-то помехе, когда, прижимаясь к нему, медленною поступью шла красивая девка с косою до пояса, с ласковым блеском в глазах, полногрудая, румяная, темнобровая, и такая близкая ему, что он не мог сказать, когда увидел ее в первый раз, потому что ему казалось, что он весь век знал ее и смотрел на нее? Они далеко отстали от девок, и хорошо было им идти вдвоем, обнявшись. Ветерок тянул в их разгоряченные лица запахом трав и цветущих полей. Сумерки становились все гуще; веселая плясовая песня одевала весельем и ясностью широкий простор окрестности и смутным гулом отдавалась в лесу, лежащем на дороге… Встретилась им лихая тройка, быстро промелькнувшая мимо с удалым криком ямщика, с разливчатым звоном колокольчиков и грохотом колес; ямщик обернулся и лукаво подмигнул им, молодцевато скосив набекрень шляпу, повеселели лица унылых седоков, сгорбившихся в тарантасе с своими кокардами на околышах, с темно-зелеными портфелями на худых угловатых коленях… И так было хорошо Лизутке и Федору, что когда прервалась плясовая песня «о березе» и тонкий голос Фроси затянул:
Все кусточки, все листочки веселехоньки стоят,
Веселехоньки стоят, да про милова говорят,
Тужить, плакать не велят… —
обоим им казалось, что это именно им, Лизутке и Федору, не велят тужить и плакать «веселехонько» шелестящие листочки развесистых лип.
Наутро Сергей Петрович со всевозможною убедительностью написал письмо в нижегородскую деревню Федора и не пожалел красок, расхваливая Лизутку, ее отца и всю ее семью.
– Вы, Сергей Петрович, пуще насчет заработков-то налегайте, – раза три повторял Федор, – чтоб насчет заработков беспокойства не было: хотя ж я и удаляюсь во двор, но заработки согласен отсылать родителю по-прежнему.
– Не беспокойся, не беспокойся, Федор, – снисходительно улыбаясь, сказал Сергей Петрович, – так, брат, написано, что не могут отказать. Я, пожалуй, для твоего удовольствия напишу и о заработках, но это не важно… Тут важно на душу подействовать, возбудить в них чувство гуманности, справедливости, – и, заметив, что лицо Федора внезапно поглупело при этих словах и сделалось неприязненно-вежливым, Сергей Петрович раскрыл свой портсигар и благосклонно произнес:
– Кури, кури, пожалуйста… кури, Федор.