412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Абрамов » Я ищу Китеж-град » Текст книги (страница 1)
Я ищу Китеж-град
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:10

Текст книги "Я ищу Китеж-град"


Автор книги: Александр Абрамов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Александр Абрамов
Я ищу Китеж-град
Повесть

Повесть премирована на конкурсе журнала «Москва».

I

Я сплю чутко. Дома на Чейн-уок я всегда просыпаюсь от скрипа тормозов автомобильной тележки молочника. Здесь меня разбудило едва слышное монотонное жужжание. Это у Виктора на окне в соседней комнате включился миниатюрный моторчик. Белая шелковая шторка автоматически поползла вправо, закрывая от солнца стеклянные стеллажи с орхидеями. Через тридцать пять секунд, натянув шторку, мотор выключался и умолкал. Но сейчас я насчитал сорок, а жужжание еще продолжалось. Значит, Виктор не спал.

Даже не глядя на часы, я знал, что было не больше шести. Солнце еще не показалось из-за строящегося дома напротив. Его бетонная площадка, доведенная до четвертого этажа, была пуста. Высокий ажурный кран беззвучно простирал над ней худую вытянутую руку. Рука не двигалась. Строители еще не начинали работу. Тишина за окном ощущалась на слух, как в лесу.

Вдруг что-то громко стукнуло в соседней комнате, и тотчас же я услышал укоризненный Галин шепот.

– Виктор! С ума сошел.

– Плоскогубчики упали. Извини – нечаянно.

Виктор шептать не умел.

– Не ори. Разбудишь.

Вероятно – жест в сторону моей комнаты и виноватый взгляд Виктора в том же направлении. Я отчетливо представлял себе этот дуэт. Галин нос, торчащий из-под одеяла, – несмотря на протесты Виктора она всегда натягивала одеяло на голову – и широкая спина Виктора, склонившаяся над столом, обитым линолеумом. Из-за орхидей на окне в комнате рассеянный свет – зайчиками.

– Хороший старик. Чудной только, – шепчет Галя.

Виктор, не понимающий капризов Галиной мысли, должно быть пожимает плечами.

– Почему чудной?

– Все ищет чего-то. Совсем заскучал. За Иверскую, за храм Христа-спасителя…

– Не «за», а «по», – назидательно поправляет Виктор. – Скучать по ком-нибудь.

– Знаю, отстань. Это я по привычке. Вчера в Кремле был.

– Не понравилось?

– Не понравилось. Все, говорит, не так теперь, как раньше было. Конечно, старому москвичу, может, и обидно.

– Какой он москвич! Не русский даже.

Я уже знаю, что Виктор начинает поддразнивать Галю. И как всегда, у него – клюет. Галя обижается.

– Дело ведь не в паспорте. Что там чернилами записано – ладно. А вот что кровью в сердце?

– Ты веришь?

– Почему нет? Здесь родился, здесь вырос. А первая любовь что по-твоему – пар? Нет, – Галя сочувственно вздыхает, – кто это знает, тот верит.

Тишина. И снова Галин шепот:

– И фамилия у него наполовину русская – Барнет. У нас кинорежиссер такой есть.

У Виктора опять что-то упало. Потом заскрипел паркет – это Виктор на цыпочках подошел к моей двери и чуть-чуть приоткрыл ее.

Я зажмурился.

– Спит, – сказал он.

И опять заворковали голоса.

– Ты что поднялся в такую рань?

– Отрегулировать кое-что. Реле времени.

– А день на что?

– К Снегиреву надо зайти. Насчет зажимных устройств. Пневматику будем менять.

– Все воскресенье?

– Что все воскресенье?

– У Снегирева просидишь?

– Почему? Нет, конечно. Потом ребята хотели собраться. А вечером лекция.

– Господи, – вырвалось у Гали, – и зачем тебе все это?

– Что все? Ты об университете культуры? – удивился Виктор.

– Да нет. Об оранжерее твоей. Встать в пять часов из-за какого-то реле! Зачем тебе эти орхидеи? Ты же токарь.

– А что – токарь? Цветов любить не должен?

– Какие цветы?! – Галя говорила теперь громко, раздраженно. – Цветы в саду хороши. Я сама их люблю. Но не эти! На них и дохнуть нельзя – еще заразишь! Теплый дождь им устраивать надо. Электроплитками воздух подогревать. Ты эти парники завел я знаю почему. Чтобы вызвездиться. У людей нет, у тебя есть. Индюшачье в тебе это. От гордости.

Я с интересом ждал, что ответит Виктор.

– Нет, – сказал он, и в голосе его послышалось что-то для меня новое. Он не оправдывался, не спорил, он мечтал. – Не от гордости, нет. От трудности. Ты же знаешь, мне чем труднее – тем интереснее. Я вообще зелень люблю, а эта культура особого труда требует, повышенного внимания, изобретательности, если хочешь, техники. И зря ты взъелась, Галка. Не навек эти парники. Освою – брошу. Новенькое что-нибудь придумаю.

Громыхнув стулом, он встал.

– Пойду завтрак готовить. Лежи пока. А его потом разбудим. Старость – не радость… Пусть спит.

Но я уже встал и по привычке смешивал коньяк с боржомом. Старость – не радость? Наверное. Только я в свои шестьдесят семь лет что-то не чувствую себя Мафусаилом. Недаром говорят, что англичанин до тридцати лет ребенок, а до семидесяти юноша.

Англичанин?

В конце восьмидесятых годов мой отец приехал в Москву представителем бирмингамской металлопромышленной компании Бальфура. Через несколько лет Эндрью Джон стал Андреем Ивановичем, завел дружбу с оптовиками-скобянщиками и даже влюбился в купеческую дочь из Зарядья. С ней он сыграл свадьбу по русскому обычаю, прижил троих детей и уже не помышлял о возвращении на родину.

Я родился за семь лет до нового века, был торжественно окрещен в англиканской церкви и наречен Джоном. Мать меня тут же превратила в Ивана: дома у нас говорили только по-русски, а она не выучилась английскому даже в Англии.

Таких полуанглийских, полурусских семей было тогда немало в Москве. На Ореховской мануфактуре у Саввы Морозова подвизались Чарноки, у заводчика Бари в Симоновке – Дэвисы, Пикерсгили причесывали на европейский лад филатовскую торговлю в Зарядье, Мершанты внедряли тормоза Вестингауза. Многие, подобно отцу, легко и прочно вросли в московский быт, без запинки говорили по-русски, выезжали на лето в Серебряный бор и в Покровское-Стрешнево, соблюдали православные праздники и обучали детей в казенных гимназиях. Я не был исключением, конечно, приготовишкой спотыкался на букве ять, а великовозрастным гимназистом – на биноме Ньютона. О Теннисоне и Мередите я едва ли слышал в то время, а Пушкина и Гоголя знал лучше Теккерея и Байрона. Третьяковка была для меня так же «своей», как «своими» были Малый и Художественный театры, я заслушивался октавой протодьякона Розова в храме Христа-спасителя и мерз в очереди за билетами на гастроли Шаляпина. Тогда я не задавал себе вопроса, англичанин я или русский, – я просто жил, дышал воздухом Москвы, гранил ее улицы, слушал ее речь, читал ее книги. И думал, что так будет всю жизнь.

Увы, это кончилось в декабре тысяча девятьсот семнадцатого, когда бирмингамская компания Бальфура решила прикрыть свое русское представительство. Вместе с Дэвисами и Пикерсгилями отец с семьей выехал в Англию, проклиная страну, в которой больше некому было продавать добротную бирмингамскую проволоку, манчестерский шевиот и шеффильдскую сталь.

Помню свинцовое декабрьское небо, свистящую поземку на Арбате и слезы матери, казавшиеся мне растаявшими снежинками на побелевших щеках. Студенческую фуражку мою унесло ветром, я повязал голову теплым шарфом по-бабьи и стал похож на солдата наполеоновской армии, бредущего из русского плена. Ах, как мне хотелось тогда остаться в этом плену!

…В соседней комнате застучали босые пятки по паркету – Галя одевалась. Сейчас она подойдет к двери и позовет. Так и есть.

– Иван Андреевич, вы не спите?

– Не сплю, Галя, не сплю.

– Вставайте. Горячая вода пошла.

– Сейчас, Галенька.

Их дом только что подключили к теплоцентрали, и снабжение горячей водой иногда капризничает: где-то проверяют котлы и трубы. Но Галя искренне огорчается: она уже не представляет себе жизни без горячей воды, которая просто течет из водопроводного крана.

А в доме, где она выросла, за водой надо было бежать на улицу к колонке со скрипучим, заржавленным рычагом. Зимой вокруг нее расползались наледи, по которым с трудом можно было пройти даже в валенках. Один раз я попробовал. Первое ведро я налил, но уже со вторым растянулся, опрокинув его на себя на двадцатиградусном морозе.

Самое удивительное, что я ничего не забыл. Этой зимой мы кормили голубей у колонны Нельсона на Трафальгар-сквере. Мы – это я и туристы из Москвы, инженер автомобильного завода и его жена, учительница.

Они улыбались мне, неуклюже склеивая коротенькие английские фразы. Я же долго крепился, прежде чем заговорить по-русски, все боялся, что забыл, разучился, не сумею передать мелодику родной речи. А когда, наконец, заговорил, соседи мои растерялись, как дети.

– Вы… русский?

Я улыбнулся.

– Не эмигрант?

– Нет, – мне было легко и весело, – я англичанин.

Они не поверили.

– Не разыгрывайте, – засмеялась учительница, – вы даже «акаете» по-московски.

Я объяснил. Наступило молчание. Инженер, видимо, тщательно обдумывал то, что собирался сказать, но жена его оказалась менее сдержанной.

– И вы не приезжали к нам после этого?

– Нет.

– Почему?

Я пожал плечами. На этот вопрос я не ответил бы себе самому.

– Столько лет прошло, а вас ни разу не потянуло в Москву?

– Скажи: на родину, – вмешался инженер.

– И скажу, – она говорила громко и возбужденно, не стесняясь прохожих, как говорят на юге Франции или в Италии. – Вы родились и выросли в Москве. Вы прожили там почти половину жизни. Так неужели же вы ничего не оставили за собой? Не верю. Какая-то часть вашей души там, в Москве.

Что я мог сказать ей, первой встречной, чужой и не очень симпатичной мне женщине? То, что я оставил там свое сердце? Об этом я не говорил никому, даже Джейн.

– Я ведь не зря спросил вас, не эмигрант ли вы, – сказал инженер. – В известном смысле вы – эмигрант. Легальный, правда, но это не меняет дела.

Я должен был отбить этот удар.

– Нет, я не уехал врагом новой России. Я не был ее врагом и все последующее сорокалетие. Я просто не знал ее. Да и сейчас не знаю.

– И не хотите узнать? Боитесь, что наша Москва зачеркнет в памяти вашу? – он усмехнулся, прочтя в моих глазах ответ. – Есть такая опасность. Перешагните ее, советую. Или вы избавитесь от хлама воспоминаний, или она даст вам новые радости. В обоих случаях вы выиграете.

Художники часто пишут на старых холстах, не соскабливая ранее положенных красок. Они просто загрунтовывают их фоном для новой картины. Так она и живет другой жизнью, пока прежняя не выглянет из-под облупившейся краски. Русские подсказали мне это раньше, чем заметил я сам.

Заметила это и Джейн. С тех пор, как она переехала ко мне, отказавшись жить с мачехой, от нее ничего нельзя было скрыть.

В тот день я читал эмигрантские рассказы Куприна, полные такой нестерпимой тоски по родине, что хотелось пощупать страницы: не мокры ли они от невидимых слез.

Джейн повертела в руках книгу и улыбнулась.

– Скучаешь, дед?

Я вздохнул. Что скрывать, если не скроешь.

– Съездил бы ты в Москву. Сейчас это нетрудно. Ты свободен, сбережения у тебя есть. В конце концов даже неблагодарно после стольких лет разлуки не повидать старых вязов.

– Березок, Джейн.

– Все равно. Только не притворяйся стариком, дед. Не на Марс лететь.

Она ошиблась. Именно на Марс. На другую планету.

…Сейчас мы завтракаем в большой светлой комнате, которая за время моего пребывания здесь служит им и столовой и спальней. Одно из ее высоких окон загораживает тропическая оранжерея Виктора, построенная им самим из органического стекла. Все в ней механизировано. Специальные электроплитки подогревают воздух, лампы дневного света подключаются на подмогу здешнему северному солнцу, автоматически действует дождевальная установка, многократно орошающая пестрые, диковинные цветы. Все это Виктор сконструировал сам, собственноручно выточив каждую шестеренку. Рассказывал он об этом неохотно, не затрудняя себя объяснением непонятных мне технических терминов.

– Вы инженер? – спросил я.

– Нет, – ответил он просто, – но буду. Со временем, – прибавил он, улыбнувшись.

– Он будет, – с обожанием сказала Галя.

Сейчас она чем-то расстроена. Будто черная кошка пробежала между нею и Виктором. Может быть, та самая, что царапалась утром?

– Хоть бы вы повлияли на него, Иван Андреевич. Не могу я больше, – говорит Галя, не глядя на Виктора.

Но он невозмутим. Дожевывая холодную котлету, он обращается ко мне:

– Вы на нее повлияйте. Лучше будет.

– Свинья ты, Витька, – Галя закипает, продолжая обиженной скороговоркой: – Сегодня вечер свободный, думала – в кино пойдем… так нет…

Галя работает медицинской сестрой в заводской амбулатории, и ее свободные часы не всегда совпадают с отдыхом Виктора.

– Я же говорил: лекция у меня, – хмуро произносит он.

– Каждый день что-нибудь. А я?

– Что ты?

– Зачем было замуж выходить? Тоска.

– Займись чем-нибудь. Я же учусь, и ты учись.

– Опять!

У Гали розовеют щеки.

– Опять, – тон Виктора непреклонен и тверд. – Ты уже три года сестрой работаешь. Пора на медфак подавать.

– А что? Сестры не нужны?

– Нужны. Но если ты можешь стать врачом, добивайся.

Тон Виктора невольно приобретает наставительный оттенок, который так не нравится женщинам. И Галя опять вспыхивает:

– А экзамены кто будет держать, ты? Я все забыла.

– Вспомнишь. Я подготовлю тебя за лето по общим предметам.

И Галя теряется. Глаза у нее затуманиваются – вот-вот заплачет.

– У меня и способностей нет, – тихо произносит она, опустив глаза.

– Есть! – убежденно провозглашает Виктор, – есть. Все есть – и способности и желание. Да объясните ей это, Иван Андреевич. Ведь умная она, а не собранная.

Обращение ко мне чисто риторическое. Ни Галя, ни Виктор не ждут моего ответа. А я думаю о Джейн. Будет ли у нее когда-нибудь такая ссора?

…О Джейн я впервые вспомнил, когда мы уже подлетали к Москве. Город еще не различался вдали. Он лежал у горизонта лиловатой дымчатой массой. Внизу под крылом самолета зеленели квадратики дачных участков, пересекаемые полосками пыльных дорог. Мутное пятно аэродрома поблескивало местами, как озеро.

Неразговорчивый чех, с которым я летел из Праги, вдруг уступил место девушке лет двадцати в прозрачной нейлоновой кофточке и таких же перчатках. Я искоса взглянул на нее. Пучок соломенных волос на затылке, румянец во всю щеку, как на вятских игрушках, и рыженькие деревенские веснушки у глаз не делали ее красивой.

– Можно, я в окно посмотрю? – бесцеремонно спросила она, – у нас за крылом не видно.

– Пожалуйста, – сказал я и попытался встать.

– Сидите, сидите. Мне и отсюда видно, – она нагнулась к окну. – Заметили полоску? Это Внуковское шоссе. А там за лесом вон – дома. Видите, строятся?

Внизу по краям серой ленты, исчезавшей в фиолетовой дымке, смутно различались темные пятнышки, похожие на спичечные коробки.

– Три года назад их еще не было. Стройка только за университет заходила. А теперь, видите, где? Так, пожалуй, до самого аэропорта застроим.

В глазах у нее загорелись веселые искорки.

– Наши дома… мы их строим. Пятое стройуправление, – пояснила она. – Раньше я в тринадцатом у Ануфриева работала, а теперь он город-спутник строить будет.

Я с любопытством глядел на нее, не решаясь спросить, что означает «мы строим» и «пятое стройуправление». Заинтересоваться городом-спутником было естественнее. Может быть, он в космосе, где-нибудь на орбите Венеры?

– Это где? – спросил я.

– А где же ему быть? В Крюкове. Ну тот, о котором писали. Первый. – Она опять заглянула в окно. – И здесь бы надо город-спутник. Смотрите, сколько зелени. Все сохранилось бы… А Москву сюда тянуть… зачем?

В ее интонациях послышалось что-то личное. Я не утерпел и спросил:

– Извините за любопытство. А почему вас, собственно, это беспокоит?

– Как почему? А транспорт. Живешь здесь, а на работу за пятнадцать километров ехать!

– Вам ехать?

– Почему мне? Я вообще говорю.

– А Лондон вот хаотически раздвигается, – усмехнулся я. – Пригороды проглатывает, как бутерброды. И никого это не беспокоит.

Она недоверчиво покосилась на меня.

– Откуда вы знаете? Может, кого и беспокоит. Считаете, если заграница, так люди о себе только думают? О разном тревожатся. Я вот тоже из-за границы еду, из Праги… Опыт передавали.

– Одна?

Я имел в виду ее возраст, но она поняла меня иначе.

– Зачем одна? Не такой опыт у Тоньки Барышевой, чтобы ее одну посылать. И Петр Евсеевич ездил, и Коля, и Райка Мысина полбригады. Вон сзади сидят.

Что делает некрасивую женщину хорошенькой? Улыбка, глаза, женственная мягкость движений? Тоня вдруг засмеялась, обнаружив жемчужины нетронутых дантистом зубов, и словно стало светлее.

– Мы с Райкой от гостиницы отказались – у пражских девчат в общежитии устроились. Все такие же строители, как и мы. Так знаете, о чем к вечеру пошел разговор? Не о блоках, конечно, из которых дома складываются, – об этом на собрании шла речь. И не о тряпках, хотя девчата везде одинаковы. О любви. Какая, мол, будет любовь при коммунизме. Вы не смейтесь…

– Что вы, Тоня. Мне просто интересно.

– Правда? Ведь если бы это в Москве было, мы бы ни за что первые в разговор не полезли. Поумнее нас люди есть. А тут окружили нас, ждут, что скажем. Ну и пришлось, конечно. Надо же честь поддержать.

Самолет легко, почти без толчка коснулся колесами широкой бетонной дорожки.

– Уже! – воскликнула Тоня и вскочила с места. – Вот мы и дома. Спасибо за разговор.

Тут я и вспомнил о Джейн, мысленно представив ее в споре с Тоней о том, какая будет любовь при коммунизме. Нет, я действительно летел не в Москву, а на Марс.

Я не узнал Москвы.

Есть такая игра «джиг-со» – головоломка для взрослых. Была она популярна в кризисные годы в Америке, но потом забылась. Берут многокрасочный литографский портрет или пейзаж, наклеивают его на фанеру и распиливают на множество мелких кусочков. Потом все это смешивают, и игра готова. Требуется из кусочков воссоздать целое, из хаоса цветных дощечек – первоначальный портрет или пейзаж.

Моя встреча с Москвой напоминала эту игру. Сначала я ничего не узнавал. Потом находил вдруг знакомые кусочки картины и пробовал восстановить ее в памяти и сравнить с тем, что видел в действительности. Удавалось мне это редко.

Воспоминания, такие послушные в Лондоне, в Москве растерялись. Я шел по улице, сворачивал в переулок, останавливался где-нибудь у чугунной решетки ворот или у подъезда с потемневшими от пыли и копоти стеклами и говорил себе: конечно, здесь! Воспоминание приходило зыбкое и неуверенное и тотчас же исчезало, насмешливо шепнув на прощание: нет, старина, не то, не то. Оно нуждалось в декорации, в знакомом фоне, в уцелевших свидетелях былого, которые могли бы скомандовать ему: «Сезам, отворись!» Но их не было.

Я не нашел ни Китайской стены с книжной сутолокой у ее подножия, ни Охотного ряда, ни Иверской, ни кафе Филиппова на Тверской, ни цветного рынка у Триумфальных ворот. Скучный серый дом стоял на месте церковного дворика в Благовещенском переулке, где Володька Климов, впоследствии прославленный центр «Униона», обучал меня искусству бить по воротам под штангу и в угол. Не было и самой церковки, где я впервые познакомился с Машенькой, и чистенькой польской кондитерской с позолоченной надписью по стеклу витрины: «Кава, хербата, домове часто», где за крохотным столиком у окна однажды прозвучало самое прекрасное на земле слово: люблю.

Иногда воспоминание умиляло, как старая кинохроника в новом фильме. Не знакомые мне скульптуры стояли у входа в зоологический сад, но черные австралийские лебеди так же доверчиво подплывали к берегам пруда. Милым видением детства промелькнули белые фартучки школьниц на улицах. По-прежнему на Кузнецком у Шанкса торговали готовым платьем, а у Вольфа – книгами. Правда, другие вывески извещали об этом, но они не запомнились. Я приехал из Англии с чувством дружеского любопытства к новой Москве, но в Москве оно почему-то погасло. Придирчивый глаз иронически подмечал белье, развешанное для просушки на балконе нового дома, нехитро убранную витрину универсального магазина, испорченные автоматы на улицах, но не проявлял интереса к заботам и хлопотам московских хозяев. Я смеялся про себя над паломничеством к университетскому небоскребу, равнодушно проходил мимо концертных афиш, а молодые липы, высаженные вдоль новых проспектов, вызывали во мне только жалость. Они казались чужими здесь, эти липы, хилые дети загородных перелесков, поставленные кем-то в строй на празднике кирпича и бетона.

Тени юности исчезали, не возвращаясь, и напрасно искал я их средствами, доступными человеку. В адресном столе не оказалось адресов ни Володьки Климова, ни Жени Пикерсгиль, не последовавшей за семьей в Англию. Я вспомнил ее полуукоризненные, полунасмешливые слова, сказанные мне на прощание: «Эх ты! Остаться смелости не хватает». Пусть так, я даже обрадовался, что ее не нашел. Одним воспоминанием меньше.

Эта мысль пришла мне в голову и на автобусной остановке на Филях, когда я, сойдя с автобуса, остановился в недоумении перед ансамблем многоэтажных домов на скрещении типично городских улиц. Здесь когда-то была наша дача, стоявшая на краю широкого зеленеющего оврага, по которому струилась прыткая прозрачная речушка в желтых кувшинках. То было видение совсем из другого мира, мгновенно исчезнувшее на фоне незнакомого города.

Курносый парень в ковбойке, медленно шагавший к автобусной остановке, лениво взглянул на меня.

– Потерял что, дед?

В глазах у него читались скука и полное ко мне равнодушие. Меня даже умиляло это отсутствие любопытства у москвичей к моей все-таки иноземной особе. Должно быть, нескладный готовый костюм и украинская рубашка с вышивкой, купленные мной по приезде в Москву, прочно предохраняли меня от такого любопытства. Я, что называется, слился с пейзажем.

– Потерял что, говорю? – повторил свой вопрос парень.

Мне вдруг захотелось рассказать ему о своей неудаче. Он молча выслушал, пыхтя папироской, и ловко выплюнул окурок в самый центр ближайшей дождевой лужи.

– Жил, значит, здесь?

– Жил.

– И ничего похожего?

– Ничего, – вздохнул я. – Поиски утраченного времени.

– Силен.

Я не понял.

– Силен, говорю. Интеллигенция, – он сладко зевнул. – Может, пивка выпьем?

– Да нет. Я пойду, пожалуй.

– Погоди. Вон Клавка идет на твое счастье. Эй, Клавочка, ходи сюда!

Худенькая девушка в косынке, переходившая улицу, подошла к нам. В сумке вместе с круглой буханкой хлеба торчал учебник английского языка.

Парень в ковбойке театрально поклонился ей и певуче продекламировал:

– Вы родилися здесь, графиня? И звезды, которые нам светят, уже давно светили вам? Не так ли?

– Опять психуешь, – нахмурилась девушка. – Я думала, ты серьезно.

– Постой. Вот дедок вчерашнее воскресенье ищет.

Она взглянула на меня с любопытством.

– Вы в самом деле что-то ищете?

– Нет, – сказал я. – Просто я сорок лет здесь не был.

– И ничего не узнали?

– Не узнал.

– Я и сама не знаю, что здесь раньше было. Родилась, правда, здесь, только не так давно.

– Забота у нас простая, забота наша такая – жила бы страна родная, и нету других забот, – вполголоса запел парень и, не прощаясь, пошел к остановке.

– Как поет, слышите? – встрепенулась девушка. – А мы его в хор затащить не могли. Из драмкружка тоже ушел.

И она побежала за ним.

Тут я решил уехать. Заасфальтированный Кремль и Охотный ряд без охотного ряда – не для меня. Вчерашнее воскресенье ищет дедок.

Нет, баста. Хватит с меня поисков. Возвращаюсь.

Я даже воскликнул про себя, вспоминая об этом. И должно быть пошевелил губами, потому что Виктор заметил. Он всегда все замечает, глазастый черт.

– О чем думка, Иван Андреевич, – понимающе усмехается он. – Обманула вас Москва?

Мне не хочется спорить с Виктором, но в лукавом его вопросе я уже слышу звон шпаги.

– Откровенно говоря, обманула.

– И Кремль не тот, и Охотного ряда нет, – насмешничает Виктор. – Даже памятник Пушкину переехал.

– К сожалению, переехал. Только не понимаю, зачем.

– На что же вы надеялись?

– На живучесть старого, – принимаю я вызов. – Старики всегда консервативны, Витя. При всех режимах, во все времена. Всегда им удается что-то уберечь, что-то удержать в стремительном потоке жизни. Вот это я и хотел увидеть. Неумершее и непреображенное. Вы меня понимаете?

– Что ж тут не понять? Вы в Сандуны сходите. Те же стены, те же лавки. И банщики небось в таких же клеенчатых передничках. И по-прежнему все голые.

– Я не о том, Витя.

– А о чем? Сервис не тот?

Виктор продолжает в том же тоне. Напрасно. Сейчас он будет наказан.

– Сервис не тот? – весело переспрашиваю я. – Тот, Витя. Именно тот. Кое-что вы сохранили для старого москвича. Вы знаете, что такое Сухаревка? Это – не только рынок, шире: сервис для народа. В России всегда так было: для немногих – первоклассная работа, на рынок – дрянь, дешевка. Вот на эту дешевку я и любуюсь. Рынок снесли, а Сухаревка осталась. На мой костюм посмотрите – Сухаревка! А Галины серьги? А эти украшеньица на дверях? А шпингалеты на окнах? Помню, этого рукоделия в Зарядье, бывало, не выкупишь. А где же «для немногих», Витя? Где ювелиры, где портные-художники? Где мастерство?

Виктор слушает, сосредоточенно разминая кусочек хлебного мякиша. Его умные пальцы и тут ухитряются создать какие-то индустриальные формы.

– Где то, что украшало жизнь? – почти кричу я.

Галя, то и дело бросающая на Виктора нетерпеливые взгляды, наконец вмешивается.

– Что молчишь? Или во всем согласен?

– А почему бы нет? – опять улыбается Виктор. – Верно, еще шьем костюмчики, вроде этого. И ювелиров маловато. И шпингалеты дрянные. Только зачем же обобщать? Есть поганки в лесу, так лес от этого не редеет. И к небу тянется, и хорошеет помаленьку. А поганки вытопчем, и жизнь научимся украшать – было бы желание. Вы знаете, чему мы научились за сорок лет? – он посмотрел на меня пристально и строго. – Знаете, конечно. Только не интересно вам это. Вот и ищете не то, не тем и любуетесь. Потонул ваш Китеж-град, Иван Андреевич.

Гале не нравится резкая прямота мужа.

– А на что ему смотреть? – вступается она за меня. – Как дома строят – пыль глотать? Подумаешь, как интересно. Вы бы в парк культуры сходили, – сочувственно добавляет она, укоризненно поглядывая на Виктора. – Я бы сама с вами пошла, да в амбулаторию надо. Может быть, подождете? Я скоро.

– Что вас огорчает, мне понятно, – продолжает атаку Виктор. – Неудовлетворенность воспоминаний. Забудьте о них. Мы ведь не только новый город построили – новый мир…

– В котором я как Кэвор у селенитов, – добавляю я, надеясь смутить Виктора. Наверное, он не читал романа Уэллса.

Но смутить его трудно.

– А ведь Кэвор остался у них не так уж случайно, – парирует он удар. – Если помните, он к этому морально был подготовлен.

Возразить мне нечего.

II

На предложение Гали пойти в парк культуры я согласился только из вежливости. Мне хотелось побывать совсем в другом месте – в маленьком переулке, доживавшем даже не дни, а часы. Он и полвека назад был дряхлым, облезлым, почерневшим от грязи стариком. Его мостовая, утыканная крупными, бесформенными булыжинами, горбилась посредине и провалилась по концам, пугая редких извозчиков-смельчаков. Между камнями росла трава и торчали стекла от разбитых бутылок. Подслеповатые деревянные домишки отгораживались друг от друга искривленными тополями и липами, гнилыми заборами и сараями, встречавшими прохожего запахом выгребных ям. В Москве было много таких переулков, и он ничем не выделялся из них, кроме того, что здесь жила Машенька, моя первая и единственная любовь.

Она работала в мастерской дамских шляп на Малой Бронной, где после шести каждый вечер я поджидал ее на бульварчике у Патриарших прудов. Отсюда мы шли пешком через всю Москву в этот забытый богом и людьми переулок.

На углу его белой вороной стоял древний дворянский особнячок, вечно пустой и запущенный. Кроме глухой сторожихи там никто не жил, и никто не тревожил нас, когда мы, раздвинув сломанные зубья решетки, пробирались на двор и усаживались на скамеечке, скрытые от улицы в густых кустах бузины. Отсюда сквозь пролом в стене Машенька уходила к себе во двор соседнего дома. Она была сиротой, брошенной на попечение не любивших ее родственников. Одни жили где-то в Самаре, другим принадлежал этот бревенчатый дом, который здесь уважительно называли доходным. Я тогда увлекался Горьким, и все Машенькино окружение в горбатом переулке казалось мне живым воплощением Окурова, откуда я мечтал вырвать и увезти ее навсегда. Увы, только мечтал. Я не смог этого сделать даже тогда, когда она призналась мне в том, что у нас будет ребенок.

В семнадцатом году я кончал юридический, жил на средства отца и в любой момент мог лишиться даже карманных денег, водившихся у меня редко и в ничтожном количестве. О женитьбе на Машеньке с согласия родителей нечего было и думать. Не могли мы и тайно обвенчаться: с моим англиканским вероисповеданием это обошлось бы в Москве не дешево. Тогда мы решили сделать это в Самаре. В конце октября Машенька выехала из Москвы, обещав тотчас же по проезде написать обо всем. А через несколько дней началось вооруженное восстание в Москве.

Маша не написала, ее самарского адреса я не знал, мир, с которым мы связывали свои мечты и надежды, лежал в развалинах. Остаться в Москве у меня не хватило мужества. Я взял клятву с Жени Пикерсгиль, вышедшей замуж за армейского подпоручика, при первой же возможности разыскать Машеньку, оставил письмо для нее и уехал. И никогда не услышал больше ни о Машеньке, ни о Жене. Так все кончилось.

Что было потом, неинтересно. Я жил, как уэллсовский мистер Бритлинг, скучно и респектабельно. Занимался гражданским судопроизводством, женился и не заметил, как прошла жизнь. О Москве не вспоминал, забыл, заставил себя забыть. Только под старость память все чаще и чаще напоминала о доме с водопроводной колонкой на дворе в тихом московском переулке, мощенном крупными диковинными булыжинами.

Я пошел туда на другой же день по приезде в Москву. В первый не рискнул – испугался, откладывая это, как откладывают мучительное объяснение с близким человеком. Но уже первые шаги в Москве, первые разочарования на берегах моего потонувшего Китеж-града подсказали мне, что бояться нечего, что вероятнее всего я никого не найду, ничего не узнаю, оборванная страница былого так и останется непрочитанной.

И вот передо мной этот переулок, я почти узнал его, как после долгих-долгих лет узнают старого друга только по улыбке или смешной морщинке у глаз. Знакомый особнячок, опоясанный чугунной решеткой, все еще стоял на углу. Он даже посвежел почему-то, подкрасился, подновил поломанную решетку, а кусты бузины во дворе, скрывавшие нашу скамейку, разрослись еще гуще. У дверей с улицы появилась вывеска, которой не было раньше: «Интернациональный детский дом имени Клары Цеткин», но в доме по-прежнему никто не жил и в саду, как и тогда, таилась настороженная тишина.

– Уехали, – сказала проходившая мимо женщина, заметив мой растерянный вид, – дом ломать будут. Кругом ломают, видите?

Переулок действительно доживал последние дни. Он даже не раздвинулся, а как-то растянулся вширь, булыжная мостовая скатилась в кучи камней по краям – их заглатывали ковши двух маленьких экскаваторов, ссыпая в обшарпанные грузовики-самосвалы. Те же экскаваторы, должно быть, срезали и горб на спине переулка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю