355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » Это мы, Господи! Повести и рассказы писателей-фронтовиков » Текст книги (страница 1)
Это мы, Господи! Повести и рассказы писателей-фронтовиков
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:08

Текст книги "Это мы, Господи! Повести и рассказы писателей-фронтовиков"


Автор книги: Александр Солженицын


Соавторы: Виктор Астафьев,Василь Быков,Даниил Гранин,Константин Воробьев,Татьяна Стрыгина
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Это мы, Господи!
Повести и рассказы писателей-фронтовиков

Допущено к распространению Издательским советом Русской Православной Церкви ИС Р15–501-0007


От издательства

Не от множества войска бывает победа на войне,

но с неба приходит сила.

1 Мак. 3:19

Эта книга посвящена 70-летию нашей Победы в Великой Отечественной войне. Книга суровая – для взрослых, подарочное издание с замечательными иллюстрациями выдающегося книжного графика Игоря Олейникова.

Все авторы, произведения которых вошли в ее состав, – писатели-фронтовики: Василь Быков, Константин Воробьев, Александр Солженицын, Даниил Гранин, Виктор Астафьев. Эти имена в литературе и жизни стали символом мужества, честности, достоинства. Произведения этих писателей открывают пронзительную, неприкрытую и страшную правду, часто не совпадающую с отлакированной картинкой войны – с громкими подвигами, заседаниями в Ставке и победными маршами. Здесь – дошедшие до нас голоса солдат из окопов, их личный фронтовой опыт. Им веришь, они – свидетели суровой правды о войне, неприкрытой, многим неизвестной. Честная и бескомпромиссная позиция писателей, прошедших испытание войной, полностью соответствует призыву А. И. Солженицына: «Жить не по лжи!» Их произведения о войне, документально достоверные, точные в описании географии и времени действия, не стали публицистикой – они среди шедевров русской классической художественной литературы.

Все повести и рассказы этой книги – о человеке в бесчеловечных обстоятельствах войны, о жажде выжить, преодолеть все испытания и уцелеть, остаться в живых и победить – не только врага, но и самого себя. По свидетельству участников войны, в самые страшные фронтовые минуты солдаты вспоминали о Боге и чувствовали Его присутствие. Когда человек остается один на один со смертью, тогда даже неверующие души вспоминают своего Творца и взывают к Нему.

Даниил Гранин тоже пережил такое чувство и написал об этом в повести «Мой лейтенант», главы из которой открывают этот сборник: «Звук пикирующего самолета расплющивал меня. Последний миг моей жизни близился с этим воем. Я молился. Я не знал ни одной молитвы. Я никогда не верил в Бога, знал всем своим новеньким высшим образованием, всей астрономией, дивными законами физики, что Бога нет, и тем не менее я молился.

Небо предало меня, никакие дипломы и знания не могли помочь мне. Я остался один на один с этой летящей ко мне со всех сторон смертью. Запекшиеся губы мои шептали: Господи, помилуй! Спаси меня, не дай погибнуть, прошу тебя, чтобы мимо, чтобы не попала, Господи, помилуй! Мне вдруг открылся смысл этих двух слов, издавна известных – Господи… помилуй!.. В неведомой мне глубине что-то приоткрылось, и оттуда горячо хлынули слова, которых я никогда не знал, не произносил – Господи, защити меня, молю тебя, ради всего святого… Бог был здесь…»

Сокровенные переживания и личные впечатления автора, которыми он делится с нами со страниц своих произведений, вызывают у читателя рефлексию – человек переносит переживания героев со страниц книги на самого себя, происходит переосмысление своей жизни или судьбы своих близких. И об этом ярко свидетельствуют читательские письма, например о повести Даниила Гранина «Мой лейтенант»: «Читая эту книгу, я будто встретилась со своим дедом, который погиб в самом начале войны при бомбардировке эшелона, когда он еще только ехал на фронт. И вот я прочитала про это – бомбежка эшелона, идущего на фронт. В чистом поле, где негде спрятаться, неожиданно, самолетами с неба, непуганых новобранцев, у которых и оружия-то никакого еще нет… Ей-богу, это я вжималась в землю от ужаса, переставая дышать и уже заранее умирая от страха. Я встретилась со своим дедом через много лет и поняла, что он испытал в последние минуты своей жизни!..»

В повести Константина Воробьева «Убиты под Москвой» – начало войны, гибнут кремлевские курсанты, весь мир рушится под бомбами, и из грязи, из отчаяния, из смерти возникает первозданное чувство таинственного Замысла о человеке. Курсанты держат оборону в большой и когда-то богатой деревне, и деревенская церковь становится для них и спасительным оплотом, и ориентиром, а в повести – важной метафорой присутствия Божия. И хотя люди отверглись Бога – креста на церкви давно уже нет, но Бог, как Отец, – рядом и ждет своих заблудших сыновей, которые «избрали новых богов, оттого война у ворот» (Суд. 5: 8).

Константин Воробьев зимой 1941 года сражался на фронте в составе роты кремлевских курсантов, попал в плен. Ему было тогда 22 года. Прошел через тюрьмы и лагеря на территории Литвы. Бежал из плена, организовал партизанскую группу, влившуюся в литовский партизанский отряд. Повесть «Это мы, Господи!» он написал в тылу врага. Тридцать дней, не отрываясь, писал он о плене, откуда бежал. Пытки, расстрелы, каторжный труд, болезни, голод, побеги… «Во время голода избавит тебя от смерти, и на войне – от руки меча» (Иов 5: 20). Пройдя ад фашистского плена, Воробьев не скрывал своей веры, описывая обнаженное зло войны. Повесть «Это мы, Господи!» была опубликована только в начале перестройки, через десять лет после смерти автора.

Произведения писателя-фронтовика Василя Быкова вызывают горячие споры и очень глубокие размышления. Повесть «Мертвым не больно» была опубликована в белорусском журнале «Молодость» (1965) и в центральном российском журнале «Новый мир» (1966), и хотя оба раза повесть выходила с большой цензурной правкой и сокращениями, в журнале «Огонек» и других появились разгромные статьи о ней. На V съезде Союза писателей Белорусской ССР (1966) повесть подверглась резкой критике как «литературная диверсия». После первой публикации книгу не печатали по-белорусски 17 лет, в русском переводе она не выходила 23 года.

Исследователь творчества Василя Быкова журналист Сергей Шапран восстановил более двухсот правок в тексте повести «Мертвым не больно» и подготовил ее издание без купюр – на белорусском языке, спустя 50 лет после ее написания. И хотя советской цензуры давно уже нет, произведения о войне и по сей день печатаются в подцензурном варианте. Восстановление авторского текста произведений – кропотливая работа, и она все еще ждет своего часа.

Повесть Быкова «Сотников» затрагивает вечные вопросы бытия. Жизнь или смерть – третьего война не дает, – но какой ценой? Что заставляло многих делать слишком страшный выбор, становиться в иной лагерь борьбы? Можно ли быть уверенным, что в схожей ситуации сам не поступил бы еще хуже, не пал бы еще ниже? На многие вопросы действительно трудно ответить, и остается надеяться, что выбор между жизнью и честью нам делать не придется. Повесть «Сотников», несущая свет Евангельской истины, вызвала культурный резонанс: по ее мотивам режиссер Лариса Шепитько сняла художественный фильм «Восхождение» (1976). Сценарист Юрий Клепиков писал после прочтения повести: «Обжигающе философская притча, которая сталкивает высокое духовное начало человека с его понятным стремлением сохранить тело как вместилище духа». Фильм сразу попал под запрет, хотя история о том, как один предает другого, стара как мир.

В эту книгу вошла также повесть Александра Солженицына «Адлиг Швенкиттен». Русский поэт, публицист, искусствовед Юрий Кублановский высоко оценил это произведение: «Маленькая повесть „Адлиг Швенкиттен“ – о боях в Восточной Пруссии в январе 1945-го – настоящий шедевр позднего Солженицына… Бессмысленное, стратегически не мотивированное выдвижение бригады в прусскую ночь, когда штабные отключили от себя связь, расслабившись за горячим ужином, бессмысленная гибель множества лучших солдат и офицеров, сформировавшихся именно в годы войны во всей своей внутренней мужественной самостоятельности, – таков сюжет повести. Но у нее – мнится – гораздо большая глубина. И она – в ощущении обреченности лучшего перед худшим. Чистое проигрывает нечистому, сильное проигрывает корыстному, крупное – мелкому, храброе – опасливому».

Двадцать лет назад, к 50-летию Победы, Александр Солженицын рассказывал в интервью на телевидении: «День Победы в сорок пятом году я, свежевырванный с фронта, арестованный офицер, встречал в тюрьме, в тюрьме Большая Лубянка. И сквозь тюремные решетки наблюдал московский салют Победы. Было гордостно, радостно и горько. Горько – потому что я понимал уже тогда, чего стоила нам эта война.

…Война ведь по-разному видится в истории: для участников и современников – и отдалясь. Нынешнему поколению невозможно себе представить, как не неделями, не месяцами, – четыре года подряд армия шла по минным полям, под пулеметным обстрелом, на колючую проволоку, под бомбежкой сверху, под артиллерийскими и минными разрывами, через переправы, пожары, на плацдармы, и удерживала эти плацдармы. Этого – представить нельзя». В 1952 году в Экибастузском лагере Александр Солженицын написал стихотворение:

 
Да когда ж я так допуста, дочиста
Все развеял из зерен благих?
Ведь провел же и я отрочество
В светлом пении храмов Твоих!
Рассверкалась премудрость книжная,
Мой надменный пронзая мозг,
Тайны мира явились – постижными,
Жребий жизни – податлив как воск.
Кровь бурлила – и каждый выполоск
Иноцветно сверкал впереди, —
И без грохота, тихо рассыпалось
Зданье веры в моей груди.
Но пройдя между быти и небыти,
Упадав и держась на краю,
Я смотрю в благодарственном трепете
На прожитую жизнь мою.
Не рассудком моим, не желанием
Освещен ее каждый излом —
Смысла Вышнего ровным сиянием,
Объяснившимся мне лишь потом.
И теперь возвращенною мерою
Надчерпнувши воды живой, —
Бог Вселенной! Я снова верую!
И с отрекшимся был Ты со мной…
 

Жизненный путь писателя «между быти и небыти» – это в том числе и война, когда Бог особенно близко: «Ты препоясал меня силою для войны и низложил под ноги мои восставших на меня» (Пс. 17: 40).

Сборник завершает рассказ Виктора Астафьева «Мелодия Чайковского» – одно из последних произведений писателя. Молодой солдат-телефонист доведен до полного физического и морального истощения и отчаяния. «„Кто украл мое детство? Кто съел мою юность? Кто гробит и гложет мою молодость?“ – захлебываясь слезами, спрашиваю я, неведомо к кому обращаясь». Финал рассказа Астафьева – «про воскресение, про другой, прекрасный мир, светлым сиянием спускающийся с небес над родной землей, над всеми нами, все вытерпевшими и перестрадавшими».

Александр Солженицын говорил: «Наша Церковь постановила, что навеки день Девятого мая будет днем скорби, днем Памяти погибших за веру и Отечество. Как это правильно, и как это наконец нужно!» А Виктор Астафьев написал в одном из писем: «Я в День Победы пойду в церковь – молиться за убиенных и погубленных во время войны. И Вам советую сделать то же».

Эта книга – о войне. Она – для тех, кто помнит, и тех, кто не хочет забыть. О войне такой, какая она была на самом деле. Книга настолько правдивая, жесткая и пронзительная, что не стоит больше ничего говорить. Ее надо просто читать, чтобы узнать, а как же все это было на самом деле. И не забывать.

Даниил Гранин
(род. 1919)


Мой лейтенант
(Главы из повести)

– Вы пишете про себя?

– Что вы, этого человека уже давно нет.

Первая бомбежка

Настоящий страх, страх жутчайший, настиг меня, совсем еще юнца, на войне. То была первая бомбежка. Наш эшелон Народного ополчения отправился в начале июля 1941 года на фронт. Немецкие войска быстро продвигались к Ленинграду. Через два дня эшелон прибыл на станцию Батецкая, это километров полтораста от Ленинграда. Ополченцы стали выгружаться, и тут на нас налетела немецкая авиация. Сколько было этих штурмовиков, не знаю. Для меня небо потемнело от самолетов. Чистое, летнее, теплое, оно загудело, задрожало, звук нарастал. Черные летящие тени покрыли нас. Я скатился с насыпи, бросился под ближний куст, лег ничком, голову сунул в заросли. Упала первая бомба, вздрогнула земля, потом бомбы посыпались кучно, взрывы сливались в грохот, все тряслось. Самолеты пикировали, один за другим заходили на цель. А целью был я. Они все старались попасть в меня, они неслись к земле на меня, так что горячий воздух пропеллеров шевелил мои волосы.

Самолеты выли, бомбы, падая, завывали еще истошнее. Их вопль ввинчивался в мозг, проникал в грудь, в живот, разворачивал внутренности. Злобный крик летящих бомб заполнял все пространства, не оставляя места воплю. Вой не прерывался, он вытягивал из меня все чувства, и ни о чем нельзя было думать. Ужас поглотил меня целиком. Гром разрыва звучал облегчающе. Я вжимался в землю, чтобы осколки просвистели выше. Усвоил это страхом. Когда просвистит – есть секундная передышка. Чтобы отереть липкий пот, особый, мерзкий, вонючий пот страха, чтобы голову приподнять к небу. Но оттуда, из солнечной безмятежной голубизны, нарождался новый, еще низкий вибрирующий вой. На этот раз черный крест самолета падал точно на мой куст. Я пытался сжаться, хоть как-то сократить огромность своего тела. Я чувствовал, как заметна моя фигура на траве, как торчат мои ноги в обмотках, бугор шинельной скатки на спине. Комья земли сыпались на голову. Новый заход. Звук пикирующего самолета расплющивал меня. Последний миг моей жизни близился с этим воем. Я молился. Я не знал ни одной молитвы. Я никогда не верил в Бога, знал всем своим новеньким высшим образованием, всей астрономией, дивными законами физики, что Бога нет, и тем не менее я молился.

Небо предало меня, никакие дипломы и знания не могли помочь мне. Я остался один на один с этой летящей ко мне со всех сторон смертью. Запекшиеся губы мои шептали: «Господи, помилуй! Спаси меня, не дай погибнуть, прошу Тебя, чтобы мимо, чтобы не попала, Господи, помилуй!» Мне вдруг открылся смысл этих двух слов, издавна известных: «Господи… помилуй!..» В неведомой мне глубине что-то приоткрылось, и оттуда горячо хлынули слова, которых я никогда не знал, не произносил: «Господи, защити меня, молю Тебя, ради всего святого…» От взрыва неподалеку кроваво взметнулось чье-то тело, кусок сочно шмякнулся рядом. Высокая, закопченного кирпича водокачка медленно, бесшумно, как во сне, накренилась, стала падать на железнодорожный состав. Взметнулся взрыв перед паровозом, и паровоз ответно окутался белым паром. Взрывы корежили пути, взлетали шпалы, опрокидывались вагоны, окна станции ало осветились изнутри, но все это происходило где-то далеко, я старался не видеть, не смотреть туда, я смотрел на зеленые стебли, где между травинками полз рыжий муравей, толстая бледная гусеница свешивалась с ветки. В траве шла обыкновенная летняя жизнь, медленная, прекрасная, разумная. Бог не мог находиться в небе, заполненном ненавистью и смертью. Бог был здесь, среди цветов, личинок, букашек…

Самолеты заходили вновь и вновь, не было конца этой адской карусели. Она хотела уничтожить весь мир. Неужели я должен был погибнуть не в бою, а вот так, ничтожно, ничего не сделав, ни разу не выстрелив? У меня была граната, но не бросишь же ее в пикирующий на меня самолет. Я был раздавлен страхом. Сколько во мне было этого страха! Бомбежка извлекала все новые и новые волны страха, подлого, постыдного, всесильного, я не мог унять его.

Проходили минуты, меня не убивали, меня превращали в дрожащую слизь, я был уже не человек, я стал ничтожной, наполненной ужасом тварью.

…Тишина возвращалась медленно. Трещало, шипело пламя пожара. Стонали раненые. Обрушилась водокачка. Пахло паленым, дымы и пыль оседали в безветренном воздухе. Неповрежденное небо сияло той же безучастной красотой. Защебетали птицы. Природа возвращалась к своим делам. Ей неведом был страх. Я же долго не мог прийти в себя. Я был опустошен, противен себе, никогда не подозревал, что я такой трус.


Бомбежка эта сделала свое дело, разом превратив меня в солдата. Да и всех остальных. Пережитый ужас что-то перестроил в организме. Следующие бомбежки воспринимались иначе. Я вдруг обнаружил, что они малоэффективны. Действовали они прежде всего на психику, на самом-то деле попасть в солдата не так-то просто. Я поверил в свою неуязвимость. То есть в то, что я могу быть неуязвим. Это особое солдатское чувство, которое позволяет спокойно выискивать укрытие, определять по звуку летящей мины или снаряда место разрыва, это не обреченное ожидание гибели, а сражение.

Мы преодолевали страх тем, что сопротивлялись, стреляли, становились опасными для противника.

В первые месяцы войны немецкие солдаты в своих касках, зеленых шинелях, со своими автоматами, танками, господством в небе внушали страх. Они казались неодолимыми. Отступление во многом объяснялось этим чувством. У них было превосходство оружия, но еще и ореол воина-профессионала. Мы же, ополченцы, выглядели жалко: синие кавалерийские галифе, вместо сапог – ботинки и обмотки. Шинель не по росту, на голове пилотка…

Прошло три недели, месяц, и все стало меняться. Мы увидели, что наши снаряды и пули тоже разят противника и что немцы раненые так же кричат, умирают. Наконец, мы увидели, как немцы отступают. Были такие первые частные, небольшие бои, когда они бежали. Это было открытие. От пленных мы узнали, что, оказывается, мы, ополченцы, в своих нелепых галифе, тоже внушали страх. Стойкость ополченцев, их ярость остановила стремительное наступление на Лужском рубеже. Немецкие части тут застряли. Подавленность от первых ошеломляющих ударов прошла. Мы перестали бояться.

Во время блокады военное мастерство сравнялось. Наши солдаты, голодные, плохо обеспеченные снарядами, удерживали позиции в течение всех 900 дней, против сытого, хорошо вооруженного врага уже в силу превосходства духа.

Я пользуюсь своим личным опытом, думается, что примерно тот же процесс изживания страха происходил повсеместно на других наших фронтах. Страх на войне присутствует всегда. Он сопровождает и бывалых солдат, они знают, чего следует опасаться, как вести себя, знают, что страх отнимает силы.

Надо различать страх личный и страх коллективный. Последний приводил к панике. Таков был, например, страх окружения. Он возникал спонтанно. Треск немецких автоматов в тылу, крик «окружили!» – и могло начаться бегство. Бежали в тыл, мчались, не разбирая дороги, лишь бы выбраться из окружения. Невозможно было удержаться и невозможно было удержать бегущих. Массовый страх парализует мысль. Во время боя, когда нервы так напряжены, одного крика, одного труса хватало, чтобы вызывать всеобщую панику.

Страх окружения появился в первые месяцы войны. Впоследствии мы научились выходить из окружения, пробиваться, окружение переставало устрашать.

Страху противопоказан, как ни странно, смех. В страхе не смеются. А если смеются, то страх проходит, он не выносит смеха, смех убивает его, отвергает, сводит на нет, во всяком случае, изгоняет хоть на какое-то время. По этому поводу хочется привести одну историю, которую я слышал от замечательного писателя Михаила Зощенко.

…Случилось это на войне, на Ленинградском фронте. Группа наших разведчиков передвигалась по лесной дороге. Была глубокая осень. Листья шуршали под ногами, и звук этот мешал прислушиваться. Они шли, держа на изготовку автоматы, шли уже долго и, возможно, расслабились. Дорога резко сворачивала, и на этом повороте они лицом к лицу столкнулись с немцами. Такой же небольшой разведгруппой. Растерялись и те и другие. Без команды немцы скакнули в кювет по одну сторону дороги, наши – тоже в кювет, по другую сторону. А один немецкий солдатик запутался и скатился в кювет вместе с советскими солдатами. Он не сразу понял ошибку. Но когда увидел рядом с собой солдат в пилотках со звездочками, заметался, закричал от ужаса, выпрыгнул из кювета и одним гигантским прыжком, взметая палые листья, перемахнул через всю дорогу к своим. Ужас придал ему силы, вполне возможно, он совершил рекордный прыжок.

При виде этого наши солдаты засмеялись и немецкие тоже. Они сидели друг против друга в кюветах, выставив автоматы, и от души хохотали над этим бедным молоденьким солдатом.

После этого стрелять стало невозможно. Смех соединил всех общечеловеческим чувством. Немцы смущенно поползли по кювету в одну сторону, наши – в другую. Разошлись, не обменявшись ни одним выстрелом.

Жара

В огромном синем небе не было ни одного нашего самолета, с земли не били зенитки, ни одного выстрела. Сверху, кроме бомб, шпарил еще треск пулеметов, пули взвизгивали о металл, дырявили землю, я молился, обещал Боженьке верить в Него, всегда и везде, ничего другого я не имел и протягивал Ему свой жалкий дар.

Не стоит осуждать меня, я ничего постыдного не совершил, но в моей жизни эти минуты запомнились презрением к себе, я старался не вспоминать о них, поэтому они и не покидали меня.

Тогда, на станции Батецкой, вся моя двадцатилетняя жизнь стала вдруг небывшей, от нее осталось лишь то, что не состоялось, неосуществленность.

А я думал, что воевать будет легко. В Летнем саду мы говорили о ранениях, о смерти, кто-то из нас погибнет, но это произойдет в бою, в атаке, с подвигом. Мне же досталась война бесчестная, ничего не успел, а меня уже превратили в ничтожество, ничего не осталось, никаких иллюзий, мечтаний, планов, все сгорело. И мое самомнение… Передо мной всегда будет смрад моей трусости. Война воняет мочой.

– Вста-а-ать!..

Меня пнули сапогом. Сделав усилие, я отжался, вскочил. Передо мной стояли командир роты Авдеев и Подрезов из штаба дивизии.

Губы мои дрожали, по грязному лицу текли слезы.

– Ну что? Живем? – сказал Подрезов.

И оттого, что он сказал это дружески, участливо, я зарыдал так, что не мог остановиться, как в детстве: я весь сотрясался, зажимал себе рот рукавом, давился и рыдал.

– Молчать! – крикнул ротный и со всего размаха влепил мне затрещину.

– Товарищ командир! – Подрезов покачал головой.

– Что с ними делать? Что? – закричал Авдеев. – Возись, твою мать! Дерьмо и сопли! На что мне такие? – Он закрыл глаза, задышал глубоко.

Подрезов, высокий, костлявый, приобнял меня, заговорил глухим мерным голосом:

– Война есть война. Со всеми это бывает. Думаешь, я не напугался, тоже ведь впервые.

Обыкновенные слова, запах свежей гимнастерки и свежей кожаной портупеи успокаивали.

– Вы на ротного не обижайтесь. У него четверых убило. Ему роту собирать надо.

Небо, украшенное пухом облаков, очнулось, совершенно неповрежденное небо. Еще трещало горящее здание вокзала, сараи, но летний полдень возвращался к своим делам. Каждый раз в моей солдатской жизни неповрежденность мира будет поражать, привыкнуть к этой безучастности природы невозможно. Она притворяется, будто ничего не случилось, как женщина – губы от поцелуев не убывают, они только обновляются. Так и этот день – он обновился, и в синем солнечном сиянии невыносимо истошно кричал раненый, повторяя одно и то же:

– Ой, возьмите меня! Возьмите меня!

Я схватил Подрезова за рукав, шел за ним, не отпуская.

– Я не трус, вот увидите.

Я тронул свою щеку, пылающую от удара Авдеева. Первое, что я получил на войне… Где наши самолеты? Хоть бы один! Шинельная скатка, вещмешок, ремень брезентовый – все перекрутилось, рубаха вылезла, счастье, что я себя не видел, никогда бы не мог забыть это жалкое зрелище. И как я тащился за Подрезовым, лепеча свои оправдания.

Дойдя до машины, Подрезов остановился, его сразу окружили озлобленные, растерянные, ничуть не лучше меня, они требовали ответа – откуда немец знал о прибытии эшелона, ведь знал, знал минута в минуту!

– Следили, может, по воздуху, – сказал Подрезов.

– Предатели – вот откуда! Ясное дело. Шпионы… Сколько перестреляли, все мало.

Никто не сомневался: враги народа, измена – понятия известные, ярость повернулась и на органы, – говнюки, каратели, сажали, казнили, а что толку? Не тех стреляли.

– Дмитрий Андреевич, так нас задарма переколотят! – По имени-отчеству было привычнее.

На заводе все знали его историю: как посадили в тридцать седьмом, как хлопотали за него, председателя завкома, настойчиво, не считаясь с запретами, и добились – его освободили из лагеря, определили на прежнюю должность. В ополчение он вырвался силой, то ли желая доказать (кому? что? – в те дни это понимали), то ли полагая, что в ополчении он нужнее, дивизии-то фактически еще не было, был порыв, гнев, желание проучить немца.

Ему они могли выкрикивать, что сажали не тех, что не готовились, хвалились, грозились, а на деле все – брехня!

Отмолчав, Подрезов спросил:

– Будем шпионов искать или будем воевать?

Предательства не отрицал – да, врали, да, обманывали.

– Ничего, разберемся. Сейчас надо не самолетов наших ждать, не танков, надо драться тем, что есть, – кулаками, зубами, выхода нет. Одолеем, если не оробеем.

Он медленно прошелся взглядом по лицам.

– Другие предложения есть?.. Нет. Вот то-то и оно.

Сел в машину и уехал.

Убитых оказалось немного. Хоронили в братской могиле. По-быстрому – один ров на всех. Туда же – двух железнодорожников. Воткнули жердину, прибили к ней доску. Писать поручили мне.

«Пали в боях за Родину. 1941. Июль. 1 ДНО», и фамилии.

Каких боях, думал я, слюнявя химический карандаш.

В могилу положили чью-то ногу. Оторванную ногу нашли на платформе. Говорили, что это Христофорова, плановика из мартена, его самого не нашли.

Весь день шли проселками сквозь густую желтую пыль. Командиры подгоняли, не говорили, куда идем. Вокруг расстилались поля клевера, серебрился овес. Травы зрели, окутанные сладко-пахучей жарой, лениво шевелились.

Рядом со мной Витя Трубников, инженер из транспортного. Захлебываясь, повторял, как рухнула на него железная крыша. Черничные глазки его безумно блестели. Снова показывал вещмешок, пробитый осколком.

Привала не было. Гимнастерка липла, мокрая от пота. Я задыхался. Скатка тяжелела. Пить не позволяли. Стали выбрасывать противогазы. Оставляли только брезентовые сумки. После полудня я выбросил пухлый свитер. В мешке у меня лежали пачка сахара, банки консервов, торбочка с лекарствами, собранная матерью, бритва, нож, кружка, мыло, трусы, фляга, носки, две книги стихов… С каждым часом это имущество тянуло сильнее к земле.

Ночи настоящей не было, она не принесла прохлады. Наутро стало еще жарче. Трубников вышел из строя, повалился на откос, стащил ботинок, нога была растерта до крови. Я высмотрел подорожник, облепил Трубникову пятку. К нам подсел Новосильцев, журналист многотиражки, перемотать портянки. Никак у него не получалось. Я обмотал ему одну, а потом вторую ногу, чтоб без морщинок, разглаживал пятки, подошву, как когда-то делал мне отец.

– Ловко ты, – сказал Новосильцев, – точно чулок. Вот чему надо было учить, а то – все на политчас! Мудаки! Господи, всему верили.

Колонна растягивалась, ползла, оставляя за собой длинный хвост пыли. Ничего не стоило расстрелять ее сверху.

Адова жарища никак не походила на обычное наше северное лето. Погода и та ополчилась на нас. Чтобы прилечь на песчаную обочину, приходилось расстилать шинель, так все раскалилось… Пыль и та была горячей. Она забивалась в нас, мы выплевывали ее длинным, горьким плевком.

Ротный подбадривал: молодые должны пример показывать, запели бы походную, что-нибудь боевое. Вдруг Трубников запел, тоненько, с вызовом:

 
День-ночь, день-ночь мы идем по Африке,
День-ночь, день-ночь все по той же Африке.
И только пыль, пыль от шагающих сапог.
И отдыха нет на войне солдату.
 

– Что за песня? – спросил Авдеев. – Такой не знаю.

– Это Киплинг, – сказал я.

Про Киплинга Авдеев не слыхал, Новосильцев охотно пояснил: певец английского империализма.

– При чем тут империализм? – сказал я. – Ты «Маугли» читал?

– Чего там дальше? Давай пой, – сказал ротный.

Дальше Трубников не помнил, а я, удивляясь своей памяти, стал читать хрипло, запершенным голосом:

 
Я шел сквозь ад шесть недель. И я клянусь:
Там нет ни тьмы, ни жаровен, ни чертей,
Но только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог.
И отдыха нет на войне солдату.
 

Когда ж это было, полвека назад, думалось мне, и ничего не изменилось, та же пыль, та же солдатчина.

– Отдыха нет, это верно, – сказал Авдеев, – война у всех одинакова.

Значит, и Авдеев думал о том же.

Когда Авдеев ушел вперед, Новосильцев сказал Трубникову, что английский империализм тоже воюет, и, между прочим, против немцев.

– Может, ты объяснишь такой поворот? – спросил он у меня.

 
Мой друг, можешь ты меня не ждать…
 

– отвечал я в такт своим шагам. —

 
Я забыл здесь, как зовут родную мать.
Здесь только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог.
И отдыха нет на войне солдату.
 

Деревня называлась Самокража. Странное это название запомнилось надолго. Вечером полк расположился на лугу перед околицей, командиры сразу же заставили рыть окопы. Земля спеклась, рыли ее так и эдак, чтобы докопаться до сырой мякоти.

Приказано было рыть в полный рост. Лопат не хватало, ротный заставлял копать хоть ложками. Новосильцев смотался в деревню, принес несколько больших лопат. Страх перед новой бомбежкой делал чудеса, откуда силы брались?! Под утро я заснул, стоя в щели, выкопанной по грудь.

К полудню через позиции полка потекли отступающие части какой-то кадровой бригады. Дойдя до ополчения, разбрелись по окопам, выпрашивая курево, выменивали на водку остатки своего оружия. Солдат, у которого я за махру сторговал семизарядную винтовку, сунул мои три желтенькие пачки в сумку, набитую морковкой, потребовал добавить еще пачку сахара и кусок мыла. Тут же бесцеремонно заглянул мне в вещмешок, цапнул оттуда синюю жестянку, открыл, расхохотался: зубной порошок! Я покраснел, вспомнив свою привычку чистить утром зубы. В отместку я принялся с ехидцей спрашивать, как они, кадровые, драпали, – от самой границы? Оказывается, красноармеец и немцев по-настоящему не видел. Вояки! Слушая его, я исполнился пренебрежением к его кадровой бригаде, ныне скорее похожей на толпу беженцев, кожаные свои ремни и те они сменили на брезентовые, отчего сразу потерялся их воинский облик.

Солдат закрутил махру в длинную цигарку, поджег, блаженно затянулся и пояснил по-отечески, что невозможно воевать без отступа, – соображение, которое не приходило мне в голову. «Ни шагу назад» – только губить людей попусту. Бежать вообще-то нельзя, бежать – он догонит, он на машинах, с ним маневр необходим, в маневре надо где зацепиться, где в сторонке схорониться, можно и поспешать, только чтобы своих не терять.

– Оружие мы не побросали, видишь, вашего брата обеспечили…

Ополченцы обзавелись гранатами, выменяли пулемет Дегтярева, наторговали кирзовых сапог.

Ротный спросил ихнего старшего лейтенанта, куда они отступают? «На переформирование, убыль большая». Выходит, теперь весь удар примет на себя ополчение.

Вечером ротный ходил по взводам, повторяя, что вся надежда на нас, впереди никого. Я не преминул спросить: как так? «Красная армия всех сильней», так пусть же Красная сжимает властно свой штык…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю