Текст книги "Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 2"
Автор книги: Александр Солженицын
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 63 страниц) [доступный отрывок для чтения: 26 страниц]
Петроград, раннедневное (фрагменты).
* * *
С утра – петербургская мгла. Туманно, сыро. И – холодно, 13 градусов мороза.
Расклеены по городу объявления к гражданам: сдавать оружие! Но кары за несдачу нет.
* * *
Стоит сожжённый Окружной суд – на высоком цоколе два высоких этажа, длинных и по Шпалерной и по Литейному. Все окна пустые, и подпалины, где вырывался огонь. И внутри на белых стенах полосы дымной копоти. Только на закруглении окно не вывалилось – оно ложное. Во многих местах сохранилась благородная баженовская полулепка.
* * *
И рано опять началась по городу безпорядочная стрельба. Бьют больше по крышам. «Фараономания», все смотрят на крыши и показывают пальцами. Там от пуль пылит штукатурка, а возвратно падающие пули кажутся огнём с чердаков.
– Ищите оконце! С какого стреляли.
Столпились, головы задрали.
– Как же ты вгадаешь, коли окна на семóм етаже?
– Я-то угадал, угадай ты.
– А как?
– А вишь: во всех оконах стёклышка целы, а в энтом блеску нет, знать стекольце вынуто.
Или выбито уже.
Слух, что городовые стреляют с Исаакиевского собора.
* * *
Толпа подростков, а с ними двое-трое взрослых ведут по улице арестованного городового в форме, саженного роста, вместо лица кровавая маска. Мальчишки на ходу дёргают его, толкают, щиплют, плюют на него. Он, не пошатываясь, идёт.
Завели в какой-то двор, и донеслось несколько выстрелов.
* * *
В доме жил и вчера арестован помощник пристава. Но и сегодня время от времени подходят и стреляют по его окнам. А в доме – и другие квартиры.
– На то и слобода: куды хочу, туды стреляю.
* * *
Плотными жадными группами сбивается толпа – и простонародье, девочки в платках, и картузы, и котелки, и дама в кораблевидной шляпе. Что-то прочесть из наклеенного на стене, – нет, послушать переднего громкого чтеца.
– Ага-а-а! – чрезвычайно рада публика аресту Протопопова.
Когда прочтено, что министр юстиции сперва скрывался в итальянском посольстве:
– А-а-а! Макаронов захотел!
Про явку Конвоя Его Величества:
– За царский счёт жареными гусями да поросятами обжирались, а вот…
* * *
День светлеет, становится белым, и белое небо. И теплеет.
Над Зимним дворцом вместо императорского штандарта – красный флаг.
* * *
Везут по Фонтанке и так: грузовик-платформа, на ней сидят и стоят избитые чины полиции, окружённые штатскими с красными повязками на рукавах.
Из толпы кричат со злостью:
– Куда их везёте? Давите гадов на месте! Поставить в ряд да из поганого ружья одной пулей!
* * *
Прислуга: «Ой, что это всё кричат – долой монахию? Знать, всех монахов хотят повыгонять?»
* * *
На Невском – меньше автомобилей, чем вчера, но ещё больше пешей публики и развязных солдат, валят прямо серединой проспекта, празднично. На всех опять красное – банты, ленты, в обтяжку кокард, на погонах, вокруг пуговицы шинели, на георгиевских крестах, на медалях, на концах штыков, у барышень – на муфтах или на груди, кокетливо сшитые. Не всё из кумача, бывают – и из шёлка.
А на перекрестках появились студенты-милиционеры, опоясанные отобранными офицерскими шашками, с белыми повязками на рукаве и буквами ГМ («городская милиция»).
Возмущённые голоса:
– Это что ж, мы и полиции опять дождёмся? Вот так свобода!
Но – красные повязки на рукаве сильнее действуют, чем белые. Красных – слушаются.
* * *
У Таврического – опять толкотища. На Шпалерной много любопытствующих интеллигентов. И опять одни войска идут к Думе, другие из Думы, всё перемешивается, столпотворение. Говорят: вот приходил под марсельезу и петроградский жандармский дивизион. Автомобили гудят, шипят, проезда им нет. Один грузовик заехал на тротуар и пробирается.
* * *
С Владимирского проспекта пересекает Невский – Измайловский батальон. К старому боевому знамени с регалиями прошлого века привязаны красные ленты. Оркестр. Толпа приливает, вне себя от восторга:
– Спасибо, измайловцы! Да здравствует свобода!
А офицеры, с навязанными красными бантами, идут сосредоточенные, задумчивые. В ответ толпе прикладывают руку к козырьку.
* * *
В исподних полушубках, без погонов, не узнаешь части, – побрели по городу гулять и нестроевые конвойцы Его Величества из своей казармы на Шпалерной. Одного конвойца подхватили, долго возили на автомобиле в первом ряду, везде приветствовали как казака. На углу Невского и Владимирского заставили говорить речь. Сказать он нашёлся только: «Да здравствует Терское и Кубанское войско, ура!» И все закричали «ура» и замахали шапками. Повезли дальше, кормили в питательном пункте.
* * *
Шли матросы колонной и с музыкой. Вдруг – стрельба сбоку, неизвестно откуда. Сразу стали падать, бежать за угол, перемахивать через заборы. Только винтовки да матросские безкозырки остались на снегу.
* * *
На Спасо-Преображенской площади перед семёновцами держал речь с овсяного ларя депутат Государственной Думы Родичев. Вдруг – пулемётный обстрел, неизвестно откуда! Все повалились. Никого не задело.
Но возникло среди солдат, что их нарочно подвели под этот обстрел.
* * *
В толпе, по тротуарам – глядящих на войска много радостных верящих лиц. Богатый господин на краю панели то и дело срывает с головы шапку, седого камчатского бобра, и кружит ею в воздухе, выкрикивая приветствия проходящим манифестациям.
* * *
Из сумасшедшего дома тоже разбежались.
* * *
По всему Петрограду разгорается день повальных обысков. Вломятся в дом – и идут по всем квартирам подряд.
Начался грабёж и на императорском фарфоровом заводе.
* * *
К памятнику Александру III пристроили красный флаг. Держится.
* * *
Евгений Цезаревич Кавос, подъезжая к Петрограду московским поездом, очень смеялся рассказу спутника, представляя себе сцены ареста министров. Но поезд остановился, сильно не доезжая вокзала. И Кавос застрадал, как же он потащит несколько своих чемоданов, да непривычными руками. Ведь не поднимешь. – «Нет, это мне не нравится. Я скоро начну кричать – да здравствует Николай II!» И верно, до дому по городу он добирался, пока все вещи, двое суток.
* * *
На петроградских улицах уже много испорченных и даже опрокинутых автомобилей. Но и ездят немало, на грузовых платформах – свесив ноги, как с телеги. Ездят и в богатых легковых: за бахромой роскошных занавесок – винтовки и папахи.
По улицам гарцуют всадники, да на лошадях дрессированных: из цирка Чинизелли, разграбили цирковую конюшню.
* * *
Шальною пулей с Марсова поля убило в своей квартире художника Ивана Долматова, 9 лет назад получившего звание за картину «Торжество разрушения».
250Комиссариатский хаос. Старания Пешехонова.
He только листовками по всей Петербургской стороне, но и объявлением в «Известиях Совета рабочих депутатов» оповещал комиссар Петербургской стороны Пешехонов о создании своего комиссариата в кинотеатре «Элит» и обращался к населению с просьбой (чтоб не добавить «покорнейшей»): во имя великого дела соблюдать спокойствие при развивающихся событиях. Доверять комиссарам, назначенным новою властью. Исполнять их распоряжения, равно как и обязанности, необходимые для населения. И присылать представителей от заводов и фабрик по одному человеку от пятисот.
Империя Романовых стояла 300 лет, и у чиновничества её были готовые, выработанные организационные формы и приёмы. И вот надо было в один день начать на неочищенном месте, в ещё не известных формах, с ещё не найденными приёмами и с ещё не осмысленными целями: ни сам Пешехонов, ни его сотрудники по комиссариату – то есть бывшей полицейской части – не могли представить и предположить, в чём же именно будет заключаться их деятельность.
А переехав через Неву, он от Таврического дворца уехал как будто в другую страну: там оставил он решаться государственные вопросы – и сам для Таврического провалился как в тёмную пропасть: назначили его и больше не вспоминали.
Мечта всей жизни Пешехонова была народная воля, в обоих значениях этого великого слова: и в смысле народной свободы и в смысле народной власти. И он был переполняюще счастлив, что не только дожил до воплощения их в России, но вот теперь будет и лично участвовать в водворении свободы, хотя бы в небольшом уголке.
На призыв его откликнулись стократно с тем, что комиссариат мог перенести. Довольно было только пискнуть этой первой твёрдой точке – и уже через четверть часа к ней потянулись люди, а сегодня с утра обступали уже целые толпы.
Одни являлись – чтобы поддерживать и помогать. Наугад назначенные отделы комиссариата сразу переполнились добровольными сотрудниками, и на первый взгляд – вполне безкорыстными. Преобладали интеллигенты, но были и всех званий, был грузин в форме классного фельдшера, а например обязанности кучеров вызвался выполнять отряд бойскаутов.
Ещё больше было помощников другого толка: они не записывались в сотрудники, но, не предупреждая и по собственному почину, совершали повсюду обыски, реквизиции, аресты – и потом с торжеством несли и катили захваченные трофеи в комиссариат и вели арестованных.
К счастью, Пешехонов, ещё в Таврическом заметив, как много ведут арестованных, предвидел такое явление и сразу же назначил в составе комиссариата «судебную комиссию». Арестованных приводила иногда целая толпа – но часто тут же и расходилась, и через пять минут не у кого бывало узнать и спросить: на основании чего задержано это лицо. Среди них могли быть самые опасные преступники, но и самые невинные люди, – и что же делать с ними дальше? Судебная комиссия и должна была кого освобождать, а о ком составлять протоколы, указывать свидетелей.
Но никакая комиссия не успела сформироваться; ещё первое объявление о комиссариате не было прикреплено к стене, как уже привели трёх арестованных, и сам же Пешехонов должен был их разбирать. Двое оказались городовыми, уже снявшими форму, но опознанными. Арестовывать бывших городовых Пешехонов считал совершенно безцельным – и решил освободить их, отобрав подписки, что они ни в коем случае не будут исполнять приказаний своего прежнего начальства и немедленно сдадут оружие, если такое у них ещё есть. Третий же арестованный обвинялся толпой, что он высказал осуждение революции. Ему приписывали какую-то фразу, сам он, бледный, отрицал, что говорил её. Пешехонов внутренне затрепетал и вознегодовал: отрицать революцию – право каждого, иначе какая ж это будет свобода? Этого-то– надо было немедленно освободить!
Но не так это было просто! Тут толпа сгрудилась и ждала от комиссара строгого приговора. Оправдательные решения произведут на неё самое неблагоприятное впечатление. Итак, чтоб освободить, да всех трёх подряд, должен был Пешехонов взять с обвиняемыми преднамеренно резкий тон, и самыми резкими квалификациями ругать старые власти, и высказать самые жестокие угрозы тем, кто ещё осмелится противиться революции! – и только так поддержать перед толпой свой авторитет как революционного деятеля, иначе и самого б его заподозрили в контрреволюции.
Комиссар Пешехонов объявил власть – и никто как будто её не оспаривал. Но быстро, в час и в два, понял он, ещё отчётливей, чем в Таврическом: никто не был власть в Петрограде сейчас – ни комиссар, ни Совет депутатов, ни тем более Думский Комитет, – а вся полнота власти была у толпы. Власть её была – самоуправство, и сама толпа и все понимали так, что это и есть настоящая народная власть.
Однако Пешехонов принять этого не мог! Как раз наоборот, с первого часа и с первого дня ему пришлось напрячься, как смягчить это самоуправство и как защищать единицы населения от проявлений народной власти!
Но арестованных всё вели, вели – и, чтоб как-нибудь разгрузить комиссариат, пришлось всю судебную комиссию перевести в другое помещение, рядом по Архиерейской, где в одной большой комнате устроили и собственную каталажку. Набралось туда работать пятеро юристов, потом десять, потом в две смены двадцать, – и всё равно едва справлялись.
Грянула – именно сегодня – эпидемия или вакханалия арестов! Показалось, что революция катится к гибели: она кончится тем, что все граждане переарестуют друг друга! И всё закружилось – вокруг Родзянки: всюду звучало его имя, он подписывал указы, он назначал комиссаров в министерства, он велел войскам возвращаться в казармы и подчиняться офицерам, – и вокруг имени Родзянки замятелила смута в умах и зажглись на улицах споры – до драки и до арестов, и какая где сторона оказывалась сильней – та тянула слабую на арест. И в судебную комиссию тащили, тащили арестованных, а там на вопрос «за что?» отвечали:
– Он – против Родзянки!
а следующие:
– Он – за Родзянку!
Тут прибегали сообщить: на Песочной улице – квартира известной черносотенки Полубояриновой, и туда стекаются черносотенцы!
Собрали наряд, послали арестовать – но супруги скрылись и квартира пустая.
А сам комиссариат хотя и разгрузился от привода арестованных, но в помещениях его никак не стало просторно. На Петербургской стороне с островами жило 300 тысяч жителей, и кажется, третья часть их добивалась в комиссариат.
Распорядительностью прапорщика поставили стражу у дверей комиссариата, а вход в него установили только по пропускам. Выдавали пропуск всякому, кто заявлял о надобности ему войти, но лишь бы предупредить вторжение целых толп и вовсе уже праздношатающихся. Запутались, сами не заметили: столик с выдачей пропусков вдруг оказался так, что к нему нельзя было пройти, не имея пропуска. И не сразу заметили, потому что каким-то образом ухитрялись получать, и все шли с пропусками. Тогда поставили две вооружённых заставы: одну перед столиками, где выдавали пропуски, чтоб только толпа не опрокинула, а вторую заставу уже при самом входе. (И перила бы поставить – да ещё надо всё найти, да их сломают.)
Товарищи хотели устроить Пешехонову уголок в самой дальней верхней части кинематографа, за рядом барьеров, – но всё равно толпа теснилась и туда, да Пешехонов и по характеру своему не мог так усидеть, он рвался в толпу, в тиски. Где уж там руководить деятельностью отделов, и что они делали? и были ли они вообще? – Пешехонов был теперь на целый день до вечера окружён и стиснут требовательной толпой. У него и вид был не революционно-грозный, и не барский, и не образованный, росту он был самого среднего и наружности самой средней, так, из мещан или худой купчишка, голова стрижена под машинку, усы свисли и спутались с бородой, и приём ко всем услужливый. Так весь день и слушал он, во все стороны поворачиваясь, говорили с ним сразу несколько, а другие тянули за пиджак, чтобы вниманье обратить, а третьи тянули, куда надо пойти и распорядиться. За целый день он не присел и стакана чаю не выпил.
Может быть, можно было всё это лучше устроить, но никогда Пешехонов ни организатором, ни администратором себя стать не готовил, да и знал за собой недостаток находчивости, особенно чувствительный вот в такой обстановке. Дали б ему подумать, сообразить – он бы уладил всё лучше. Но слишком сразу всё нахлынуло – и действовать надо было немедленно. И он ли сам всё решал и распоряжался, или оно само решалось и распоряжалось, – этого нельзя было уследить. Но, кажется, так решалось, как именно и он был согласен, вместе с народом.
Со всех сторон донимали добровольные горячие доносчики, кто по мнительности, а кто и по злобе, счёты сводя. Один тащил в сторону и шептал, что такой-то поп сказал контрреволюционную проповедь. Другой совал донос, что в таком-то учреждении такой-то собрал некоторых служащих в комнату, закрыл дверь и имел с ними несомненно контрреволюционное совещание. Всем, кто не успел поучаствовать в революции в начале, хотелось вложиться хоть теперь и захватить в плен ещё хоть одного противника. Так и звучало:
– То была ихволя, они нас сажали в кутузки, а теперь наша воля, мы – их…
Чуть не на каждого человека готовы были наброситься как на шпиона. Чуть не в каждом доме чудился спрятанный пулемёт.
Пешехонов совал доносы в карман. (Вечером опорожнял, набиралась их пачка.)
Но больше всего сообщали о запасах продуктов в домах и квартирах (все запасы назывались спекулянтскими по самым фантастическим признакам), совали списки квартир и лиц, у которых есть запасы, или предлагали спросить прислугу, та знает и покажет. Вокруг продовольствия было особенно растравлено, и теперь исправляли, кто как понимал, а многие, очевидно, рассчитывали, и это удавалось, при реквизиции поживиться самим. А оставшуюся часть несли или везли в комиссариат – и надо было озаботиться местом для склада, охраной его и каким-то же распределением. Сваливать начали в самом комиссариате, а тут ещё и спиртные напитки (толпа особенно охотно отыскивала и реквизировала именно винные запасы) – и в таком доступном месте! Нельзя было положиться ни на публику, ни на самих солдат, поставленных стражей. Несколько подвод с винами Пешехонов сразу направил в соседнюю Петропавловскую больницу, рассчитывая, что её-то громить не станут. Создавать надо было продовольственный отдел, и какого-то случайного активиста туда назначили (потом оказалось – жулика).
А по улицам – пёрли и пёрли вооружённые, неизвестно откуда набравши винтовок.
В комиссариат прибегали и жаловаться на самочинные обыски, начавшиеся погромы квартир: пришлите же защиту! обороните!
И кого-то посылали.
Свои солдаты таяли, надо было где-то искать подмогу. И помощники Пешехонова отправлялись в питательные пункты: среди уже наевшихся солдат искать себе помощь.
То – напирал безоружный бродячий солдат – просил винтовку или револьвер.
Вид его был подозрительный, и ему отвечали: нету.
– А может, всё-таки? – мирно клянчил тот. – Солдату без ружья как быть?
– И ружей нет.
– А пойдёшь с пустыми руками – фараон с крыши застрелит. Хучь бы тогда револьвер.
– И револьвера нет.
– Так нас здесь – трое, – мялся, плутовал солдат. – Хучь бы на троих один. На каждом углу убить могут. Или, – мялся, – с обыском идти придётся, как же без оружия?
– Товарищ, не задерживайте, нету.
Да! А что же с охранкой? Вчера говорили Пешехонову, что она сожжена, и он успокоился. Но она находилась в его районе, и надо бы проверить. Явился какой-то прапорщик и доложил, что в помещении охранки остались бумаги, и публика их понемногу растаскивает. Пешехонов тут же назначил этого прапорщика комендантом охранки, поставить там стражу, если бумаги уцелели. Прапорщик съездил, поставил и привёз образчики бумаг со списками секретных сотрудников. Это поразительно! – и такое сокровище пропадало! (Догадался прапорщик вступить в сношение с Горьким – и тот взялся разбирать архив.)
Тут – новая атака на комиссариат: гимназист лет шестнадцати, рыжий как огонь, глаза выпученные, лицо безумное, и с ним несколько штатских, не все старше его, и такой напор, что сразу прорвали первых часовых и уже прорывали вторых. Пешехонов выставился им навстречу: что такое?
Такой-то негодяй, назвал фамилию, живёт на одной лестнице с этим гимназистом, известный черносотенец – выписывает «Новое время»! Как бы не открыл из окон стрельбу! Надо против него вооружиться.
– Нет, нет, оружия лишнего у нас нет! – двумя руками им перегораживал, останавливал Пешехонов.
За его спиной, по лестнице вверх, лежало на втором этаже больше сотни исправных винтовок, старинные кремнёвые ружья, два ятагана, несколько кинжалов, медвежья рогатина и австрийский дротик. Но – беда, если попадёт в руки вот таким. (А слух – очевидно их достиг.)
Перегораживал руками Пешехонов, не слишком надеясь на своих часовых, совсем случайных солдат, приведенных с улицы за рукав. Они в любой момент и уйти так же могли.
Рыжий гимназист выразил демоническое изумление и презрение:
– Как? Как? – не хотел он верить, спазма сжимала горло. – Ну, знаете, товарищи… Ну, знаете, товарищи… По-моему, вы все здесь – провокаторы!
* * *
Пошла брага через край – так не сговоришь
* * *
251ДОКУМЕНТЫ – 9
Сего 1 марта среди солдат петроградского гарнизона распространился слух, будто бы офицеры в полках отбирают оружие у солдат… Как председатель Военной Комиссии Временного Комитета Государственной Думы я заявляю, что будут приняты самые решительные меры к недопущению подобных действий со стороны офицеров, вплоть до расстрела виновных.
Член Государственной Думы Б. Энгельгардт
Полковник Половцов в Военной комиссии.
Судьба играет человеком, а человек играет на трубе. Такое qui pro quoполучилось и с полковником Половцовым. 20 февраля он был в Гатчине на приёме у великого князя Михаила Александровича, ещё ничего в Петрограде не было, 25 февраля – в Ставке на приёме у Государя, 27-го вернулся в Петроград в самую кашу, 28-го вечером присоединился к революции.
Это вот как всё произошло. Начальник штаба Кавказской Туземной дивизии и вообще большой энтузиаст кавалерии, Половцов… Кстати, был такой случай. О нём никто не знает, сверхсекретно, но если бы узнали – было бы изумление и хохот. В прошлом году стало известно намерение Ставки резко сократить кавалерийские части: мало используются в боях, несут большие потери, съедают много фуража. И вот Половцов гениально сочинил по-немецки и ночью на Румынском фронте безымянно пустил по радио телеграмму якобы фон Шметова, поздравляющего своих коллег немецких генералов по поводу сокращения русской кавалерии, что означает отказ русских от наступательных операций. Потом ему удалось узнать, что телеграмма эта, перехваченная, была доложена Государю – и так было отменено уже начинавшееся сокращение казачьих полков.
Пётр Половцов вообще считался патентованный гений, Академию генштаба в своём выпуске он кончил первым.
Но несмотря на это и на видное положение своего покойного папаши, служебное продвижение его было ниже ожидаемого, ниже заслуженного. Да вот на этих днях, когда он ожидал производства в генерал-майоры, он получил всего лишь «высочайшее благоволение», облизнись.
Так вот, как энтузиаст кавалерии он и поехал в феврале проталкивать через верхи преобразование своей дивизии в Туземный корпус. По письмам с Кавказа была уверенность, что горских добровольцев наберётся на корпус, только кликнуть набор, они рвались (а мобилизации у них не полагалось). Великий князь Михаил, конечно, поддержал, но в Ставке было противоречие, ничего определённого пока не удалось, – и надо было Половцову возвращаться в дивизию, он решил – через Петроград, ещё раз провеяться.
В Могилёве он останавливался у флигель-адъютанта Адама Замойского, с ним вместе и приехали в Петроград, а тут… Замойский вскинул гордую шляхетскую голову и заявил, что в такую минуту он как флигель-адъютант обязан предложить свои услуги и шпагу покинутой угрожаемой императрице. Половцов сдержал улыбку и остался в столице оглядеться, на квартире у знакомого. Его авантюрное сердце забилось в представлении, что такие события и минуты происходят не в каждое столетие раз. Он сутки проследил за происходящим по телефону, попутно телеграфировал в свою дивизию, что вот, застрял в Петрограде, – и вчера вечером получил от Энгельгардта приглашение в Военную комиссию. И тотчас помчался туда.
А так как шашку свою он ещё прежде оставил на хранение в Генеральном штабе, то теперь явился в Таврический с кинжалом и револьвером, в лохматой папахе, изумительной черкеске с серебряными газырями, высокий, стройный, как всегда поражающий выправкой, той степенью выправки и даже той английской отделанностью манер, когда можно дозволить себе и свободные жесты, – чересчур даже сильное, страшноватое явление для такой комичной организации, какою была эта Военная комиссия.
Как раз – офицеры генштаба собрались сюда, и всё знакомые, всё младотурки, собранные всё тем же Гучковым и многозначительно-шутливо поигрывающие своею прежнею кличкой: от них-то и ждали когда-то государственного переворота, и он вот совершился, да сам.
Но не смотри на кличку, а смотри на птичку. Офицерики-то были так себе, все эти Туманов да Туган-Барановский, Энгельгардт – пустое место. Все они здесь просто болтались, а кто был создан для штабного руководства – так только Половцов да, смешно, инженер Ободовский.
А ещё и сами от себя целый день валили неизвестные офицеры, предлагая себя для службы народу. И много их…
Но при такой неопределённости состава, обязанностей и, главное, общего военного положения Половцову тоже было рано разворачивать все свои способности, он пока полуиграл, отпускал шуточки, болтал на подоконниках с одним, другим и третьим – и ко всему присматривался.
Обсуждали пикантную историю с явкой в Думу Конвоя Его Величества. Вспоминали, как верна оставалась Людовику XVI швейцарская гвардия: все были перебиты на ступенях Тюильрийского дворца, а не сдались.
Военная комиссия перешла на 2-й этаж в более спокойные отдалённые комнаты, в бывшую квартиру коменданта Государственной Думы, и его же печать присвоив себе за неимением лучшей. Провели какую-то всё же штабную организацию, учредили отделы – автомобильный, радиотелеграфный, технической помощи, санитарный, расставили несколько столов, пишущих машинок, расселись преображенские писари, нашлись и две девицы с лихими причёсками, печатались удостоверения, заносились исходящие, в тетрадь записывались показания всех желающих что-то сообщить, раскладывались свеженькие обёртки дел, и адъютанты расхаживали с ними от стола к столу.
В течении дня посылали караулы в ещё не охранённые министерства и департаменты.
Презабавная была эта Военная комиссия, довольно раскоряченная в своём положении. Связь между царём и Царским Селом переключили на Таврический, в Военную комиссию приносили копии всех телеграмм между царём и царицей, о здоровьи детей, о передвижениях царя, – можно было за ними следить как за увлекательной игрой, но не приказывали стеснить, если он едет в Царское, – а от Вишеры, жаль, собственной волей повернул, ушёл. Военная комиссия считалась подчинённой временному Думскому Комитету, а этот ни на что не решался, всё гнулся перед Советом рабочих депутатов – и в угоду ему особым постановлением зачислил в Военную комиссию также и полный состав Исполнительного комитета Совета, чушь какая-то, – хорошо, что у тех хватило ума или чувства юмора сюда не являться, только болтался от них кислый библиотекарь Академии Масловский. Но если кто оттуда являлся, или слишком революционные солдаты в этих непрестанных депутациях, выражающих революции верноподданничество, – то приходилось полковникам рассыпаться перед ними в иронической любезности. С депутациями этими вообще было много возни и с сигналами тревоги тоже. Явился молоденький военный врач и заявил, что в Сенате и в Синоде установлены пулемёты и работает контрреволюционная типография. И хотя сразу было понятно, что это – чепуха собачья, но такова была обстановка революционной настойчивости и недоверчивости, что нельзя было посмеяться и нельзя было отказать, а пришлось Половцову с самым серьёзным видом взять этого врача, нескольких кексгольмцев и поехать на долгий обыск и по Сенату и по Синоду, ничего не найти и составить о том протокол.
Тут ещё много смешил и путал безудержно инициативный думский казак Караулов. Сам ли себя или кто-то надумал его назначить с вечера 28-го на быстросменный пост коменданта Петрограда. И с утра 1 марта уже был распубликован и кое-где развешан «приказ № 1 по городу Петрограду», счёт начинался с особы Караулова. А приказ был: безпощадно арестовывать пьяных, грабителей, поджигателей – и всех чинов корпуса жандармов, то есть последних ещё охранителей порядка. Разыскали чубатого казака, трясли его – что ж он делает? Нисколько не сумняшесь, он тут же размахнулся, написал, да успел же где-то напечатать, и расклеивали – дополнение к «приказу № 1»: что чины корпуса жандармов аресту не подлежат, и сразу же «приказ № 2»: что чердаки и крыши заняты сторонниками старого порядка, и дворникам предписывается обыскивать и проверять.
Творилось полное безначалие в самом Таврическом дворце.
Да если бы только во дворце! С минувшей ночи по-новому бушевали казармы там и сям от слуха, что «офицеры отбирают оружие», захваченное в революционной суматохе. Прорывались и сюда: «Что? На расправу нас затягивают? А дать окорот и тому же Родзянке! Хоть и самого арестовать!» Смертельно перепуганный Энгельгардт, не посоветовавшись с офицерами в комиссии, ни даже с Гучковым, которому был теперь подчинён, но тот всё в разгоне, – с панической быстротой написал и тут же отдал в распечатание ужасающий приказ, что он примет самые решительные меры к недопущению разоружения солдат, вплоть до расстрела офицеров . И когда члены Военной комиссии об этом узнали – остановить приказ уже не было возможности, он раздавался ликующим солдатам! Так сама же Военная комиссия и вызывала у солдат панику.
Расстреливать офицеров за то, что они владеют оружием своей части!
Так что: и заманчивы были возможности революции для взлёта, но и тут же грохнуться наземь также вполне возможно. Половцов усмехался, похаживал, сдерживался проявлять себя. Судьба играет человеком, а человек играет на трубе…
Думский Комитет с каждым часом показывал свою абсолютную безпомощность. В запасных батальонах творилось полное безвластье, особенно в Московском, где хозяйничали рабочие и убивали офицеров, полковые казармы были блокированы, и доступа туда представителям власти не было. Из других батальонов офицеры передавали в ужасе, что сохранение порядка невозможно. «Известия» Совета и прямо высказывались против восстановления порядка. Для защиты Петрограда не было ни одной боеспособной части. Между тем отличный боевой Тарутинский полк высадился на станции Александровской, рядом с Царским Селом, для действий против Петрограда. Но надеялись облапошить Иванова, принять его глупую генеральскую голову в объятье Военной комиссии, послали к нему офицеров.
А ещё – разбуровливался Кронштадт, и отнюдь не в подмогу революции, как казалось прошлой ночью и радовались. С утра убили адмиралов Вирена и Бутакова, убивали ещё офицеров. Что там творилось – чёрная буря, не дознаться, разверзалась пугачёвская бездна, это уже не игра. С полковничьими погонами на плечах воспринимались эти вести зябко, даже под защитной крышей Таврического.
Всё зависело теперь – что предпримет адмирал Непенин. Сегодня из Гельсингфорса он приказал читать командам обращения Думского Комитета. Значит, Непенин присоединялся к революции. Так.
Да, большие возможности обещает революция, но лучше бы их обуздать.
А – кому?
Руки Гучкова, понимал Половцов, были для этого отнюдь не достаточны, слабы.
Может быть – и зря кинулся он в эту Военную комиссию?
Может быть – и зря заезжал в Петроград? Сидел бы у себя в дивизии спокойно?




























