Текст книги "Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 2"
Автор книги: Александр Солженицын
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 63 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]
Великий князь Павел у императрицы.
Великий князь Павел Александрович, младший сын Александра II, с двумя детьми от греческой принцессы, рано овдовел – а через 10 лет после того пожелал жениться на замужней Ольге Пистолькорс, вследствие чего тогда же был устранён Государем от командования гвардейским корпусом, даже лишён личного имущества (так строго – чтоб удержать от недостойного брака его племянника Кирилла), – и вынужден был выехать за границу. Детей же его, Дмитрия и Марию, взялась опекать царственная чета. Разрешено ему было вернуться в Россию лишь с войною, рвался в гвардию, но Государь медлил с назначением, а когда Павел вновь получил гвардейский корпус, то стал болеть – и был переведен в положение генерал-инспектора гвардии, уже не связанного с её дислокацией на фронте, жил в Царском Селе, где вместе со своею супругой, теперь продвинутой в «княгиню Палей», устроил и свой дворец, с богатыми коллекциями искусства.
Императрица Александра Фёдоровна, перезнакомясь, перебравши и постепенно отвергнув всю многолюдную династическую семью, кроме государева брата Миши, которому благоприятствовала (не без надежды восстановить отношения со свекровью), и безхарактерного воспитанника Дмитрия, теперь запутавшегося в убийстве Божьего Человека, – в сердце всегда делала исключение ещё для Павла, выделяла его из династии. После смерти своих братьев он был старшим в роде. Его нейтральность в семейных конфликтах вызывала уважение всей династической семьи, отчего, правда, фамильный совет и поручал ему выступать перед Государем с ходатайством об изменении политики, уступках думской банде, увольнении Штюрмера и Протопопова. Но сам Павел при этом никогда не интриговал, был искренен, не помнил зла, не обижался за своё семейное неравенство, был лоялен Государю, ничего не искал для себя, а честно хотел только служить России. И если отчасти иногда вмешивался то в пользу двуличного Рузского, то прямо против влияния Друга императорской четы, – это уравновешивалось его постоянным противостоянием Николаше, всегда за Государя, да и к Другу он не выказывал прямого недоброжелательства, а его льстивая супруга, надоедавшая своими выражениями преданности в надушенных письмах, выпрашивала прощение у императора также отчасти и через Друга. Среди великих князей даже было обвинение Павла в принадлежности к партии Григория. Когда Павел год назад сильно болел, испытал разлитие желчи, потерю веса, ему грозила смертельная операция, – государыня жалела его и для посещения больного даже переступала не вполне достойный порог дома княгини Палей.
После вспышки первого гнева, теперь-то стало ясно, что Павел никак не ответственен за действия своего сына Дмитрия – даже не больше, чем сама царская чета отвечала за него как за своего воспитанника. И несправедливо было приписать Павлу ответственность также и за другую соучастницу – падчерицу Марианну, ненавистницу Друга. (А ещё Марианна распространяла по Петрограду слух, что Государыня спаивает Государя. Не было меры всем клеветам, изрекаемым в двух столицах.)
Перед сегодняшними обстоятельствами отступали второстепенные обиды.
Шестидесятилетний Павел, с прирождённым достоинством вида, вошёл в гостиную. Он был строен, высок, импозантен, даже обворожителен, – молодой красивый старик под седыми волосами, в стильных высоких английских сапогах, ещё стройнящих его длинные тонкие ноги.
За прошлое – царица запретила себе держать зло. Но за сегодняшнее – не могла встретить его иначе как сурово. Генерал-инспектор гвардии, военный человек – что же смотрел он, когда его гвардейские батальоны бунтовали в Петрограде и даже были в смятении уже здешние, в Царском Селе? Который уже день мятеж – и что ж он предпринял? Выезжал ли он к войскам?
Сели за круглым столиком в её бледно-лиловом кабинете. В вазочке держались совсем засохшие цветы.
В лице Павла выражались и общая романовская породистость, и личная порядочность, и даже мужественная готовность, и он волновался перед императрицей, хотя пытался это скрыть. Но ничего разумного не мог ответить.
Что, к сожалению, генерал Чебыкин, командующий петроградской гвардией, оказался в Кисловодске. Что это вообще не гвардия – то, что сейчас в Петрограде.
Это ясно было, что не гвардия. В начале февраля Государь приказывал перевести в Петроград из Особой армии две кавалерийских дивизии – но командующий Округом отказался найти им место в Петрограде или даже в окрестностях. Да и Государь не настаивал, чувствительный к тому, чтобы армия не обижалась на гвардию. Тогда и перевели Гвардейский экипаж в Царское Село.
Но и явно было, что Павел плохо понимал, что и где происходит в городе. Государыня спрашивала его о подробностях, а он ответить не мог – он все эти дни просидел со своей женой в своём дворце! (А княгиня Палей сумела и двух своих сыновей выпросить с фронта в тыл…)
Ах, сколько раз сама царица смотрела гвардейские парады! Каким несокрушимым оплотом виделись эти все герои! – и куда ж они все подевались в грозную минуту?
– Так почему же нет у вас настоящих полков?! – воскликнула она в отчаянии.
– Не распорядился Государь…
Необъяснимо: по какой случайности, недоговорённости, среди пятисот важных государственных обстоятельств – упустили, не довели до решения это пятьсот первое? И сама она упустила настоять.
– Так почему не вызвать гвардию сейчас?!
– Ваше Величество, это не в моих правах. Как генерал-инспектор я заведую только хозяйственной частью гвардии.
Да, вот, он носил великолепный гвардейский мундир, и состоял на службе, и был отроду военный человек, – а которые сутки спокойно оставался в Царском Селе?
– Так езжайте на фронт! Так передайте им и привезите сюда преданные полки! – властно восклицала государыня. Она ждала мужской поддержки – но Павел сидел благородно-опечаленный, и мужская сторона опять оставалась за нею.
Павел ответил, что было бы непростительным своеволием ему ехать на фронт за войсками, для этого есть Ставка.
Но на лице его выражался стыд – и безсилия, и непонимания событий, да может быть и слабости возраста.
И государыня, позвавшая его с импульсом прощения, сейчас опять испытала укол обиды. И сказала величаво:
– Если бы императорская фамилия поддерживала Государя, вместо того чтобы давать ему дурные советы, – то этого бы не произошло!
Павел выпрямился, сидя, и отчётливей проступила породистость его благородного лица:
– Ни Государь, ни вы не имеете оснований сомневаться в моей преданности и честности. Но время ли вспоминать старые размолвки? Сейчас надо добиться скорейшего возвращения Государя.
– Государь – возвратится завтра утром, – холодно ответила Александра Фёдоровна.
– Так я встречу его на вокзале! – с пылкой готовностью воскликнул Павел.
Это правда, он обожал Государя. Это правда, он был лоялен.
И только.
Ещё и суетливость была за ним.
Его можно было и не вызывать.
Отпустила.
Но – на кого же ей опереться?
Ведь все покинули, и никто даже не телефонирует.
Настроение во дворце падало. Волновалась свита, волновалась прислуга.
Как дождаться завтрашнего утра!
Пришёл доктор Деревенко из лазарета, рассказал, что по Царскому бродят без строя растрёпанные солдаты, фуражки на затылок, руки в карманы, – и хохочут. (Да несколько казаков могли бы их разогнать!) Но офицеры жмутся или прячутся. А все железные дороги захвачены революционерами.
И непонятно, как проедет Государь.
Но тут доставили от него телеграмму.
Из Вязьмы.
«…Надеюсь, вы спокойны. Много войск послано с фронта…»
Ну, слава Богу, выручка идёт! Переждать несколько часов.
Дворец был сильно защищён постами и патрулями.
А погода над Царским была изумительная: лучезарное солнце, голубое небо, безмятежный снег.
В такую погоду не может совершиться злодеяние, Бог не допустит.
207Группа межрайонцев. – Их действия в феврале. – Матвей Рысс сочиняет листовку.
Межрайонцы – оказалась самая боевая, деловая, напористая партия изо всех социалистических. Она возникла как протест, что честолюбивые вожди в несколько раз раскололи, развалили нелегальную социал-демократическую партию. Возникла – как «3-я фракция», «объединёнка», объединить партию снизу, принимать в себя желающих и большевиков и меньшевиков, кто признаёт нелегальные формы работы, отметать только ликвидаторов подполья. Межрайонцы не гнались за звучным названием, ни за многотысячностью рядов (было их всего человек 150, хотя в плане имели стать всероссийской организацией), не имели даже своего ЦК, но зато – великие задачи. Для того чтобы делать большие дела – и не нужна многолюдная партия, а – энергичная. Очень укрепились, когда в партию вошёл Карахан, с его помощью искали связей с эмигрантскими вождями, с особенной симпатией отнёсся к ним Троцкий.
От начала войны их лозунг сразу был – «долой войну», а затем и «превратим империалистическую в гражданскую». Так что получалось даже, что в лозунгах у них с большевиками и противоречий особых нет – но не хотели поддаться их расслабленному Петербургскому комитету и призрачному швейцарскому ЦК.
Так что когда Матвей Рысс этой осенью перешёл от большевиков к межрайонцам – он не испытал никакой измены лозунгам. Правда, во главе партии Кротовский никак не был светило, даже совсем слабая голова, и суетлив, но хорош был общий энтузиазм межрайонцев, хорошо поставлено типографское дело, много листовок, умели забастовки устраивать и деньги для них находить. Да как раз в те дни и большая группа студентов-психоневрологов повалила к межрайонцам, друзья Матвея: «Вдохнём неврологический дух!» Все они обожали рабочий класс.
Девиз межрайонцев был: качай, качай – когда-нибудь и раскачается. Одной из главных задач они считали – вести пропаганду в армии, и проникали в разные части, расквартированные в Петрограде, а с Кронштадтом имели постоянную хорошую связь.
В институте на лекциях Матвей не густо бывал, как и его приятели, – да институт был частный, руководство либеральное и зажмуривалось, чем там студенты на самом деле заняты. От месяца к месяцу этой зимы всё больше овладевало Матвеем нетерпение действовать. Эта внутренняя страсть-нетерпячка изжигала его изнутри, и была бы в Петрограде партия ещё боевей – он перескочил бы туда. Этой зимой Матвей вошёл в такое состояние, что ненавидел всякую обычную жизнь, всякий кусок обычной жизни воспринимал как примиренчество с треклятым режимом. Он дошёл до такой неистовой грани, что если не возникнет народного движения, то он должен сделать что-то сам или с ближайшими друзьями. Такие тяжёлые общие тучи разочарования и озлобления нависали над столицей и такая, например, всеобщая радость от убийства Распутина, – всё это не могло пройти безследно, он надеялся на что-то крупное!
А пока писал, писал листовки, вкладывая в них всю страсть: «Пируют во время чумы народного бедствия!», «Сама царица торгует народной кровью и распродаёт Россию по кусочкам», «Долой преступное правительство и всю шайку грабителей и убийц!»
Все дни февральских волнений Матвей Рысс носился – и не столько по поручениям Кротовского, который изрядно сдрейфил, не верил в успех движения и предлагал умерить пыл рабочих, – сколько по собственной инициативе: то снимал рабочих на забастовку, то сколачивал демонстрацию, то из толпы на тротуаре, как бы из городской публики, кричал оскорбления полицейским, бросал в них камни, а один раз и сам выстрелил из карманного револьвера. Попеременно с другими молодыми межрайонцами выступал и с речами (он говорил почти так же легко, как писал) с постамента Александра III на Знаменской, и с парапета у Казанского собора, а когда разгоняли – бежал в толпе, и было весело. Он выкрикивал всё те же лозунги: дайте хлеба! дайте мира! долой войну! долой царя! – и всё же до воскресенья вечера никак не думал, что дело разовьётся, а только понимал как раскачку для будущего. А когда узнал о волнении павловцев – кинулся проникнуть в их казарму, но уже она была оцеплена войсками.
И к волынцам тоже посылали листовки в казармы, и какие-то волынские унтеры пару раз приходили на пропагандные занятия, но никакого особенного внимания им, кажется, никто не уделял, – и то, что они выступили и повлекли за собою других – это был просто подарок судьбы.
И так выдохся Матвей за все эти дни, что утром 27-го как раз и заспался на отцовской квартире, на Старо-Невском. Никто его не разбудил, он почти полдня и проспал, пока уже начали очень сильно стрелять, и поблизости. Очнулся, умылся и, едва позавтракав, побежал в события. А события-то раскатались ого-го! И он из первых разгадал буржуазных подсыльных, зовущих революционную толпу повернуть с приветствиями к Государственной Думе. Ещё чего! Безо всякой связи в этот час со своей партией отлично понял Мотя Рысс всё коварство этого приёма: не-е-ет! уж сметать будем одним ударом вместе – и царское самодержавие и Государственную Думу!
И он кричал до надрыву, спорил – и две больших группы отговорил, повернул от Думы прочь.
А тут сгустилась перестрелка с правительственным отрядом на Литейном, и Матвей поспешил туда, как раз при неудачной автомобильной атаке революционеров. Правительственный отряд крепко держался много часов под командой высокого полковника с чёрной бородкой, много раз в него стреляли, да всё промахивались. По ту сторону командовал полковник, а по эту – никто отдельно, и всё зависело – кто на каком участке что сообразит. Матвей так понимал, что военный перевес всё равно у отряда, поскольку у них единое командование. А у нас перевес в агитации, и агитацией мы их сломим, каждого, кто с винтовкой против нас стоит, – надо кричать-агитировать. И своего горла он не жалел, и других призывал, были и другие студенты, – и каждый довод и каждая насмешка ослабляли солдатские сердца в строю.
Через несколько часов, к темноте, пересилили тот отряд на Литейном, он сломался и спрятался в здании Красного Креста. Теперь надо было довести победу до конца и выгнать их оттуда, а главное – схватить и перед всеми на улице расстрелять этого зубра-полковника. Повстанцами – никто не командовал, командовал всякий, кто хотел, а слушался тоже только кто хотел, потому и разброд получался. Но всё же, после выхода оттуда солдат, обложили этот дом с нескольких сторон на всю ночь, установили посты и дежурства – и новым подходящим Матвей объяснял, какой тут зверь сидит, которого надо выловить. Сам он на несколько часов уходил поспать, и опять пришёл к утру. Кто ночью дежурил – уверяли, что никак ускользнуть не мог. Но когда утром собрали силы и вошли в дом с обыском – оружия много нашли, а полковника не оказалось. Значит, ускользнул, переоделся. Жаль.
Так почти за одной этой осадой на Литейном и провёл Матвей едва не всю революцию.
А вот досада, что упустили!
После этого отправился он сегодня на явочную квартиру в Свечной переулок – уже теперь расконспирированную – спросить Кротовского, что ему надо делать. Он слышал, что студенты создают городскую милицию, но и сам понимал, что это вздор, в буржуазных руках. Кротовский сказал:
– Товарищ Рысс! Поведение ваше было правильным. Главная задача вырисовывается: борьба с офицерством и особенно с активным. Мы можем углубить и продолжить революцию, только если подорвём офицерство. А иначе у нас не останется солдатской массы, она опять подчинится им. Поэтому надо срочно дать – сильную листовку против офицерства, так чтоб им выбивали зубы и кололи штыками. Такая листовка – сейчас всего важней. Займитесь, вы лучше всех пишете.
Это было и лестно, и правда. И хотя жалко было даже на несколько часов оторваться от живого вихря революции, но чтоб он вертелся ещё огненней – надо было посидеть над листовкой.
Матвей пошёл домой, на Старо-Невский. Отец его был присяжный поверенный, квартира была из многих комнат, и родители давно привыкли к самостоятельной жизни сына, не вторгались, не мешали.
Уже по пути он чувствовал, что – сочиняет, что в нём поднимается то яркое чувство, которое нужно для листовки.
Особенно – для её вступительной части. В каждой листовке должна быть вступительная часть, которая сдирает кожу с нервов у читателей – и после этого они уже более восприимчивы к лозунгу. И главный талант – написать вот эту вступительную часть, вот это умеет – редко кто, а самый-то лозунг поставит любой партийный комитет.
Начать так: Товарищи Солдаты! (и Солдаты – с большой буквы). Свершилось!! Восстали вы, подъяремные… Даже сам вздрогнул от этого замечательного слова – подъяремные, закабалённые, крестьяне и рабочие восстали! – и с треском и с позором рухнуло самодержавное правительство!
Хорошо, прямо как разрыв снаряда! Остановился и в записную книжку записал, а то забудешь, пока дойдёшь. Поправил кашне, забрался к шее мороз, пошёл дальше.
Ну, конечно, шайка слуг царского самодержавия – это тоже не упустить. Но поскольку солдаты – большей частью крестьяне, надо развивать крестьянскую тематику. А крестьянская мечта известна: чтобы было где пасти корову и курицу. Итак: в то время, как казна и монастыри (антиклерикальная струя всегда должна присутствовать) захватывали землю, в то время, как паны-дворяне с жиру бесились, высасывая народную кровь, – многомиллионное крестьянство пухло от голода: курицы некуда выгнать обезземеленному мужику!
Эта курица, от Толстого, очень тут пришлась: так пронзительно, жалостно звучит.
Записал. Длинная фраза, пальцы тоже мёрзли.
В увлечении он шёл, не замечая уличного. В нём совершалось важней.
Солдаты! Будьте настороже, чтобы паны-дворяне не обманули народ! Лисий хвост нам страшнее волчьего зуба…
Ах, хорошо станут и хвост, и зуб!
Горничная сказала Матвею в прихожей, что восстановился телефон и с тех пор два раза звонила ему Вероника.
– Ладно, – ответил он. Велел подать обед ему в комнату и пошёл работать.
208Помилование офицеров-самокатчиков.
Тройка молодых офицеров-самокатчиков, взятых в бою на Сердобольской, отдельно от батальона, находились в состоянии паралича соображения: им крикнуто было, что их расстреляют, и это не вызывало у них сомнения: при обстоятельствах, как взяли их, при всей слышанной ярости толпы. И первые минуты они ехали в грузовике, мало оглядываясь и не соображая, что делается вокруг: это уже не касалось их жизни, революция или не революция, это уже был другой, остающийся мир.
Их спаситель, амурский казак, с ними не поехал, а везли их матросы и студенты. И матросы спорили, что нечего того казака слушать, нечего везти их в Государственную Думу, а хлопнуть тут, на пустырях Выборгской стороны. А студенты возражали, что должен быть справедливый революционный суд.
А мысль о побеге как-то не поднялась, устали, ещё гудело в ушах от утренней стрельбы. Да и вокруг – всё толпы, с флагами и штыками.
У самого Таврического было полное столпотворение: стояли орудия, автомобили, горели костры, играли оркестры, толпились солдаты, произносились речи.
Как не радовала эта чужая радость. Даже как особенно горько умирать при всеобщем ликовании.
В самый дворец долго не могли их ввести: разгружались два грузовика – один с мясными тушами, другой – с несгораемыми кассами, и всё это таскали внутрь дворца штатские и солдаты.
А тут из толпы, видя арестованных офицеров, угрожающе кричали, легко могли смять и конвой. Уж хотелось, чтобы ввели скорей внутрь.
Ввели. Пробивались через толпу, мимо наваленных штабелей ящиков, по видимости оружейных, мимо столов, за которыми сидели барышни при брошюрах.
А дальше – под сильной охраной рабочих-красноповязочников стояла группа своих же офицеров-самокатчиков, из Сампсоньевских казарм. Одни были сильно избиты, другие – в солдатских шинелях, видимо переодевались, чтобы скрыться.
Пока толклись, стесняемые людскими течениями, перебросились с ними несколькими фразами. Узнали, что Балкашин убит, и ещё 8 офицеров и много самокатчиков. Те тоже сказали, что есть приказ Родзянки – их расстрелять.
Упали сердца, угроза не пустая. Боже, как тоскливо!
Теснились дальше. Вошли в огромный зал со многими колоннами, студенты растерялись, куда их дальше вести.
И вдруг увидели и узнали сразу – и конвоируемые, и конвоиры – по газетным портретам: Милюков! Шёл, тоже пробивался, мимо.
Его твёрдо-круглому лицу, усам и очкам обрадовались как родному. И в один голос воскликнули два подпоручика:
– Павел Николаич!
Остановился.
– Правда, что нас расстреляют??!
Смотрел умно через очки:
– За что? Кто вы такие?
– Офицеры самокатного батальона…
Покачал, покачал головою с седоватым зачёсом набок:
– Господа, господа! Как же так? Почему же вы так упорно сопротивлялись новой власти? Все части гарнизона сразу признали новую власть, а вы…
– Да Павел Николаевич! – с надеждой и радостью возражали самокатчики, просто уже полюбили его за эту минуту. – Мы же не знали, что тут делается – в центре, в Думе. Откуда мы знали? Сообщение всякое было прервано. А мы – военные люди, мы на службе… Как же мы можем сдаваться неизвестным лицам?
– Во всяком случае, расстреливать вас никто не собирается, кто это вам сказал?
– Тут наши товарищи стоят под конвоем, говорят: приказ Родзянки.
– Да ну, что за чушь. Где стоят?
– Вон! Что ж нам теперь делать, Павел Николаевич?
– Если вы даёте слово, что не выступите с оружием против новой власти, то вы, господа, свободны.
– Ну конечно не выступим! Ну конечно даём!.. Спасибо, Павел Николаевич!.. Так отпустите и наших товарищей.
– Хорошо, сейчас посмотрю. А вы получи́те охранные пропуска у коменданта дворца.
Вместе с подружневшими студентами пошли искать коменданта. Долго искали. Это оказался в терской казачьей форме, с лихим заносчивым видом депутат Думы Караулов. Он подписал им пропуска.
Однако куда же деваться? Казармы все разбиты. Появляться там нельзя – всё равно расстреляют.
Но теперь студенты пригласили их в Политехнический институт:
– Будете обучать нас военной службе.