Текст книги "Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 2"
Автор книги: Александр Солженицын
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 63 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]
Царский поезд в Вышнем Волочке. – В Бологом.
Поезд со свитою, литер «Б», шёл на полчаса раньше императорского поезда, литер «А». Перед десятью часами вечера в Вышнем Волочке от жандармского подполковника узнали: в Петрограде Николаевский вокзал горит, новый комендант вокзала всего лишь поручик Греков приказывает всем начальникам станций сообщать ему обо всех без изъятия воинских поездах, их составе, количестве людей, роде оружия – если они имеют назначением Петроград. И поездов этих не выпускать со станции без разрешения Временного Комитета Государственной Думы.
Это, очевидно, касалось экспедиции генерала Иванова – о ней уже прослышали в Петрограде. Впрочем, опоздали: генерал Иванов уже, вероятно, в Царском, и верные полки стягиваются к нему.
Но если так следили за воинскими поездами, то тем паче за императорскими? Каждый переход их от станции к станции отмечался в мятежном Петрограде – и там что-то готовили против них?
Но если так – надо же было что-то предпринимать, нельзя же было ехать так безоглядно!
Что думал Государь?
Однако не было указаний свитскому поезду останавливаться и ожидать. Единственно они могли – оставить на станции связного для Воейкова с изложением обстоятельств.
Через полчаса после литера «Б» подкатил к Вышнему Волочку императорский литер «А». Воейкову были доложены все опасения свитских.
Воейков сумел поставить себя так гордо и независимо, будто ему одному принадлежало не только решение о пропуске или непропуске каких-то известий к Государю, но и само решение по этим известиям.
Ничего не ответив свитскому и ничего не выразив надменным лицом, он перешёл по платформе и поднялся в вагон к Государю.
Через несколько минут императорскому поезду было дано отправление дальше.
Светло-успокоенное настроение сегодняшнего солнечного дня, особенно после ликующих солдатских приветствий, – с сумерками, с темнотою и с тревожными известиями угасло в Государе. Он курил по полпапиросы, вдавливал их в пепельницу.
Унизительно, но на просторах и железных дорогах его страны распоряжался даже не Родзянко, не Гучков, – а какой-то Бубликов, какой-то Греков… От этого одного заполнялась душа скучливым омерзением.
Он – не понимал, как это могло происходить – да ещё во время войны?
Лишь спокойно-упорядоченный, подчинённый вид проезжаемых станций успокаивал, что всё остальное был налёт какого-то бреда.
Если принять всё это всерьёз – что возникло противодействие Государю на просторах его государства, – то, может быть, надо было применить ещё более решительные меры? Привести в действие главные силы?
(Да не вернуться ли в Ставку?..)
Ни с кем, ни с единым человеком, однако, не мог он посоветоваться! – ни меньше всего с Воейковым, о котором правду всегда говорила Аликс, что он плохой советчик, что его надо осаживать, и даже – не настоящий друг, но держит нос по ветру.
Как бы это вдруг: повернуть в Ставку? А Аликс и больных детей покинуть на произвол судьбы?
Что должна она испытывать, бедняжка ненаглядная, в самой близости разбойного мятежа? И он обещал ей завтра утром быть.
Да и как такой поворот выглядел бы перед тем же Воейковым? перед всеми придворными? Потом и перед Алексеевым?
Монарх бывает скован в движениях больше, чем любой подданный.
Окончательное решение он мог принять, только достигнув Аликс.
Катили дальше. Гладко шёл поезд по отлаженной Николаевской линии.
Государь не находил, чем заняться до вечернего позднего чая. Не читалось. Много курил.
Вспомнил свою безпричинную грудную боль позавчера на литургии, так и не разгаданную, – боль при наиздоровейшем сердце и всём теле. Не было ли это каким-то знаком или предчувствием, угаданием на расстоянии?
В Бологом ожидался встречный фельдъегерь из Царского Села и новости от Аликс. Но когда пришли в Бологое близ одиннадцати вечера – не оказалось фельдъегеря. Вместо этого свитские раздобыли ходивший на станции листок за подписью Родзянки: о создании временного комитета Государственной Думы, который перенял всю власть от устранённого Совета министров в целях восстановления порядка.
При бушевании черни это могло быть и хорошо – но слишком давне было недоверие к Думе, всегда интригующей против Государя. И редко кого Государь так упорно не любил, как Родзянку. В перенятии же власти от Совета министров было и дерзкое самозванство.
А само Бологое – совершенно спокойно. И до Тосно, поскольку были сведения, повсюду охрана и никаких безпорядков.
И уже так близко оставалось до Аликс – к утру уже можно быть с нею! Как же не ехать дальше?
Вперёд!
Как любил про себя повторять Николай: сердце царёво в руках Божьих.
230Злоключения полусотни Конвоя. – Идут к Караулову.
Положение конвойцев Его Величества было особенное, высокое, в родных станицах аж глаза закатывали: охраняет самого Царя! И верно: раз уж зачисленный в Конвой (по виду, по лицу, по покровительству), казак становился если не членом императорской фамилии, то спутником её. Он много раз в простой обстановке и разных чувствах видел и царя и царицу, сопровождал их в поездках, конно охранял парки, где они гуляли, стаивал вблизи комнат, где они разговаривали, нередко и по-русски, был знаем ими по фамилии, привыкал к их небожественности, а к своей, напротив, довечной обезпеченной поднятости над положением простого казака. Не приходилось ему томиться по смене обмундирования, по увеличению содержания, по праздничным подаркам, – всё это приходило неизменной чередой, как и рождественская ёлка конвойцев с непременным посещением царя, царицы и дочерей. А обязанности были: лихо выглядеть в своём страшном убранстве, чернолохматой папахе над красной или синей черкеской при белом бешмете, сапогах без каблуков, внушительно стоять на постах, весело-отчётливо отвечать на приветствия, а при свободе от дежурств и кончив утреннюю уборку коней – хоть прыгать в упругую чехарду с такими же застоявшимися товарищами.
Собственный Его Величества Конвой со славою состоял при особах императоров уже 106 лет (ни разу не вступивши за них в бой), и в этом была гордая устоенность его.
Пять сотен его в начале 1917 года распределялись так: по одной кубанской и терской сотне в Могилёве, при Ставке, по одной – в Царском Селе, при дворце, пятая сотня – частью в Киеве, при вдовствующей императрице, а частью – 37 человек, 2 офицера, денежный ящик, имущество Конвоя и запасные лошади – в Петрограде, в подворьи между Шпалерной улицей, куда выходили ворота, и Воскресенской набережной, куда выходило несколько офицерских квартир.
Гой, беда! ворота выходили на Шпалерную! И так эта полусотня попала в самый вихревой захват революции – хуже нельзя. Находись она где-нибудь на улицах дальних, она ещё долго могла бы пересиживаться за запертыми воротами: провиант и фураж у неё были.
В первый день, в понедельник, отсиделись благополучно – всё это чертобесие сновало по Шпалерной мимо, не озираясь по бокам. Даже когда солдаты вроде гуляли, руки в карманы, цыгарки в зубах, зрелище невиданное, – и то как будто всё гнали куда-то с поспехом. Но уже с вечера вчера стали в ворота сильно и пьяно стучаться. А нонче с утра и вовсе жизни не стало: стучащая прикладами и стреляющая толпа по Шпалерной ломилась во все запертые ворота подряд, добиваясь, что за ними. Не то чтоб особно к конвою, который не имел же вывески, а ко всем кряду: что там прячут?
Вывески Конвой не имел, но черкески, но вызывающие папахи – тут, посереди Петрограда, в такой день, не могли не привлечь зарьявшейся толпы: что-то особое, не как у всех.
А ворота открыть – не избежать.
Так прибеднились, и офицеры тоже. Были у конвойцев такие «казачьи шубы», вроде лёгких полушубков нагольных, не имеющие на себе никаких воинских отличий и надеваемые обычно под черкеску, когда холодно, – остались теперь все в этих шубах. И ворота – открыли.
И стали весь день засовываться прохожие, пробеглые. Видят – какие-то казаки при конях, никого не трогают. И сперва сходило.
Но потом стали добиваться: а где ваши офицеры? вы ж не без офицеров? Перебейте своих, как мы своих перебили!
Казаки отшучивались. Так начали их угадывать:
– Ну, погодите, опричники! До ночи!
И уже скоро вся Шпалерная знала, что тут засели – царские опричники.
Плохо. Положение конвойцев становилось нестерпно: ведь так и нагрянут ночью! и разнесут! Или подожгут.
И придумали, и с дозволения офицеров стали казаки к этим шастающим солдатам оборачиваться как тоже бунтари, отзываться разными вольными и скверными словами. Двое-трое пошли в шествиях толкаться и даже речи говорили. Но и на такой манере если было дотянуть, то только день до ночи, а что завтра?
А поддержка из Царского Села – к ним не шла. Не вызволяли их из этого ада, не забирали туда, во дворец, со всем нестроевым имуществом и денежным ящиком, который тоже надо было от разграба охранить. И телефон с Царским занеработал.
И тогда есаул Макухо, казначей, приодевшись понезаметнее, пошёл вечером в Государственную Думу: ведь недалёко, ноги не отвалятся, а сходить узнать.
Узнал. Люди там как люди, не злые, не убивают, но дюже занятые, теснятся, толкаются. Тоже жить хотят, запасы большие делают. И офицеры там бродят, немало. А всем заворачивает там нашенский же человек, есаул Терского войска Михаил Алексаныч Караулов, да он по прежней службе некоторых и наших офицеров, надоть, знает. Издаля его видел – но к нему не протиснулся, да без формы он за своего и не признает, как и подойдёшь, о чём разговор?
И рассудили казачки́: а нам бы послать к нему своих выборных, да в полной казачьей форме. По Шпалерной сейчас, по ночи, як-нéбудь проберутся кучкой – а там у Караулова всё испросят, как быть, как в новой обстановке обращаться.
Поладили. Семеро конвойцев во главе с урядником оделись в полную конвойскую форму. Ещё прикинули: а ведь без красных бантов теперь тоже идти нельзя? Прицепили на грудя́ по большому красному банту. И – пошли по Шпалерной размеренным шагом, сами над собой посмеиваясь: вот дожили-то! с бантами и в Думу. Нужда погнетёт – пойдёшь и к чёрту. А мы – и не в Думу, мы к своему хорошему земляку.
К ночи враждебной солдатни на Шпалерной сильно поменело, никто их не задел. И перед Таврическим не так густились, вступить – вступили.
И усерéдине, по забитому, залёжанному людьми дворцу найти Караулова не так было сутужно: носился он в газырях быстро-лихо, да и был он не кто иной, а комендантТаврического.
Подступили – увидел. Общупал конвойцев весёлыми глазами:
– Ну что, старики? – хоть молодых больше. – Что скажете?
Постояли, где встретились, потом в сторонку отошли. Караулов всё посмеивался, а конвойцы переминались. Поведали ему, в какое стесненье попали, просто безвыходье, и как офицеров уберечь? А из Царского Села никакой подмоги нет.
– И не будет! – сказал Караулов. – Надо самим думать.
Так вот, мол, придумать и не можем, головы наши к тому не приспособлены.
Прищурился Караулов и посоветовал:
– А вы вот что, земляки. Вы – арестуйте-ка своих офицеров. Верней, они сами пусть арестуются по доброй воле, им же и безвредней. И их под арестом никто не тронет, и на вас укору нет: мол, сделали, что могли, мы – за новый строй.
Совет понравился конвойцам. Чего ж? – меж своими, по-хорошему.
Только вот нельзя ли какую бумажку охранную – ото всякого напору, кто налезет?
Ещё посмеялся Караулов, повёл их на второй этаж, в такие комнаты, где офицеры были, полковники, и штатские, и какой-то Александр Иваныч, – и все на них пялились, улыбались, дивились.
И дали целых две бумажки.
Одну – от Караулова, что числится полурота Конвоя за ним.
Вторую – Александр Иваныч велел: что от Государственной Думы предписывается их начальству продолжать оберегать лиц и имущество, находящиеся ныне под их охраной.
Так понять, что: продолжать охранять Их Величества? Правильная бумажка.
231Ломоносов прибыл к Бубликову. – Царский поезд в плен!
А дачные поезда и под полночь ходили строго по расписанию, хотя почти никто не ехал – в вагоне 1-го класса Ломоносов оказался один. И как ни в чём не бывало шёл контролёр. И рассказал Ломоносову, что на сторону Думы перешёл уже и весь петроградский гарнизон, в Петрограде боёв больше нет.
Поразительно! Интересно до захвата!
На площади у Виндавского вокзала, на Семёновском плацу ещё было два-три фонаря и люди, но близко сразу всё кончалось: надо было шагать вдоль Обуховской канавы в полной тьме, безлюдьи – а неподалеку слышались выстрелы, то ружейные, а то и пулемётные.
Сжимал в кармане револьвер. А на случай властей – что ж, вполне ответственная служебная телеграмма.
А на Фонтанке оказалось светло. И близко наискось, у министерства путей сообщения, видны были солдаты на часах.
Вышел прапорщик, Ломоносов показал ему бубликовскую телеграмму. В вестибюле несколько солдат спало на лавках, кто и на полу. Озабоченный швейцар поспешил к знакомому железнодорожному генералу и, снимая с него пальто с зелёной генеральской подкладкой, пожаловался:
– Вот, ваше превосходительство, до чего мы дожили.
– А где Бубликов?
– В кабинете начальника управления. Только к нему без пропуска нельзя.
Солдат повёл Ломоносова знакомыми лестницами и коридорами. Из приёмной вышел гусарский ротмистр с роскошными пышными светлыми усами, и с какой-то игривой строгостью допрашивал, ушёл, заставил ждать в коридоре стоя – а солдат тоже не отпускал. Наконец, проходил знакомый экзекутор – он и доложил Бубликову. Впустили.
Кабинет был ярко освещён. А чтобы не светил на улицу – сторожа прибивали к окнам занавеси из солдатского сукна. Бубликов сидел за столом начальника управления, ещё было двое штатских и знакомый путеец. Бубликов радостно вскинул руки, вышел из-за стола. Глаза его бегали быстрей и острей обычного, и движенья рук больше нормы, как если бы в подвыпитьи, что странно было при тщательности его причёски, усов, воротничка.
– А-а, Юрий Владимирович, как я рад вас видеть! Очень вас жду! Ну, так вы к нам присоединяетесь?..
Неосторожно, нетактично, никак не хотел бы Ломоносов такое объяснение вести вслух, при посторонних. Ведь он приехал пока только – посмотреть. А Бубликов, ничего этого не понимая, взвинченно-радостно объявлял:
– Все бывшие министры – арестованы! Вся власть – у Думского Комитета! Угодно ли вам предоставить себя в распоряжение нового правительства?
Очень был вскипячён. Смотрел азартно. Среднего роста, при средней наружности старательного чиновника – кажется, откуда такой революционный размах?
Ломоносов – почти того же роста, но – плотней, и животик округлён, и голая голова как круглый котёл, но с вьющейся бородкой, а глаза тоже – быстрые, острые, колкие.
На Бубликова. На этих. Пожимал руки – а на всякий случай ничего определённого не отвечал.
Бубликов порывисто снова сел на место начальника, Ломоносову указал невдали и так же азартно:
– А я возглавил министерство, и беру в руки все железные дороги страны! Разослал телеграмму по всей России! А вот, распорядился: на 250 вёрст вокруг Петрограда воспрещаю движение всяких воинских поездов!! И всё! И никакие подавительные войска не продвинутся! А? Яйцо Колумба! Железные дороги в России – это всё!
И правда. Оглушительно простое решение. Ломоносову понравилось. Так и правда перевешивает новая власть? Так быстро и определённо? И Бубликов – по сути новый министр?
И этот новый министр объяснял, что посылает нескольких верных на разные дороги, чтоб утвердить новую власть и ускорить перевозки; в том числе и Ломоносова на Московско-Киевско-Воронежскую.
Э, нет, так Ломоносов не согласен. А за кого Москва? А что в Киеве? Делить шкуру медведя, когда он ещё гуляет в лесу. Э, нет. А где царь, что делает?
Бубликов успел увидеть отказ на метуче-сметливом лице Ломоносова, но не успел ничего ответить – из соседнего кабинета вошёл солдат глистового вида, с полуобразованным лицом, и доложил:
– Императорский поезд прошёл Бологое и следует к Вишере.
– Вот и первый ответ вам! – И переменил план: – Давайте-ка, последите за императорским поездом.
Ещё острей, прямо на нож сажали. Но Ломоносов понимал и даже любил такие перемёты, он в жизни делал их не раз: учился в кадетском корпусе – потом надумал в духовную академию – а поступил в институт путей. Играл с революцией – а сам выдвигался в учёного и в генерала. Он любил приключения, ах, любил! Сейчас – всё на перевесе, но кажется на хорошем. А упустишь момент, несколько часов – и тоже всё упустишь.
– А что вы предполагаете с царским поездом делать?
– Ещё не решено! – быстро ушагивал Бубликов в соседний кабинет. – Сейчас об этом буду с Родзянкой по телефону.
У оставшихся Ломоносов спросил:
– А почему этот солдат? Кто это?
– Член Государственной Думы Рулевский, – ответили ему. – Помощник Алексан Саныча.
Побиться об заклад готов был Ломоносов, что такого члена Думы не существует. Сообразил, что тут в шкафу может быть справочник. Пошёл в тот угол, поискал, подтвердилось: такого члена Думы не бывало, ни в Первой, ни Второй, ни до сегодня.
Вернулся Бубликов, подошёл сюда в угол, Ломоносов тихо спросил:
– Алексан Саныч, откуда такой член Думы?
– Да пусть, для солидности, ему распоряжаться надо.
– Вы его хорошо знаете?
– Только что в Таврическом прицепился.
– Да как же так можно?
– А что? Помогает, и ладно! – всё тот же азарт нёс Бубликова. – Всех телеграфистов к рукам прибрал, хорошо! В русском народе ещё какой запас государственной энергии, батенька! Кто б ни пристал – надо пользоваться, переживаем исключительную минуту!
Да чёрт его знает, может быть. Этот вихрь закручивал и Ломоносова! Уж он не спрашивал: а что за солдаты-семёновцы охраняют министерство, кто их набрал? а переменятся в настроении, поднимутся сюда, и всех нас переарестуют? Пистолет-то хоть и принёс в кармане, а никогда по-настоящему не стрелял.
Ещё удивительней было, что далёкие, даже сибирские линии, узлы и станции уже подчинялись ещё сегодня утром не слыханному Бубликову? И за 250 вёрст останавливались воинские эшелоны?
Попробовать? приложиться?
Царь, видимо, ехал в Царское Село? Ну, не в Петроград же.
Но тем временем самозваный комендант Николаевского вок-зала уже сам скомандовал: забирать его в Петроград!
В плен!
Царя!
А мы?..
Звонил Бубликов Родзянке уже не раз, оттуда отвечали только:
– Сейчас обсуждаем… Ещё не решено… Следите пока за поездом.
Разве с думцами сваришь настоящую раскатистую революцию?!..
232Генерал Эверт недоумевает.
Генерал-от-инфантерии и генерал-адъютант Алексей Ермолаевич Эверт обладал фигурой высокой, крупноглыбной, большими руками, большой головой и крупными чертами, прямым железным взглядом из-под резких бровей, – и даже кто б не знал, что этот генерал командует Западным фронтом, по всему его облику и повадке должен был предположить такое. Каждым шагом своим несуетливым утверждал: я – Главнокомандующий!
И почерк его на резолюциях был такой – не обычный человеческий почерк, буквенная вязь, но – громадные буквы, и почти одни палки, ужирняющиеся, как дубины. В себе он более всего ценил здравый ум – и через этот здравый ум пропускал воинские уставы и перелагал обширными приказами к войскам, уча и какая должна быть хорошая пехота, и какая должна быть конница хорошая – та, что, не боясь противника, не знает ни фланга, ни тыла. Но и вместе с тем, хотя швед по давнему происхождению, он был генерал православный и не забывал, что стратегия лишь тогда имеет успех, когда благословлена Богом. Но и вместе с тем он был генерал послушный – и любил получать приказания от старших самые категорические. А когда не получал их, то сносился со Ставкой по проводу и всячески спрашивал советов. Сверху вниз – всегда должна быть ясность.
И поэтому особенно обезкуражен был генерал Эверт в понедельник утром, получивши, вне всяких диспозиционных расписаний, телеграмму от председателя Государственной Думы, которая ни по какому распорядку не могла быть послана Главнокомандующему фронтом. И почему именно Эверту? (Можно было догадываться, что и другим Главнокомандующим, но неудобно и не у кого спросить.) А сама телеграмма была тона недопустимого, дерзко отзывалась о правительстве и толкала давать Государю неприличествующие советы. За такой тон и такие советы этого мерзавца Родзянку можно было вполне посадить в тюрьму.
Но часы текли, и Ставка же знала, что Эверт получил телеграмму, – и не давала никаких указаний. Часы текли – и Эверт начал думать, что может так это и надо, по новому какому-то распорядку и при смутных петроградских событиях. Или иначе: Ставка упустила, что Эверт получил такую, но сам он не должен был её утаивать. А значит – надо было по долгу верноподданного донести о ней в Ставку же, то есть повторить туда её полное содержание. А уж раз передавать, то, не вмешиваясь в дерзкий смысл телеграммы, можно было и от себя подтвердить то, что в телеграмме было верно. И Эверт добавил от себя прямыми словами: я – солдат, в политику не мешался и не мешаюсь. Не могу судить, насколько справедливо изложенное в телеграмме. Но не могу не видеть крайнего расстройства транспорта и значительного недовоза продуктов продовольствия, что может поставить армию в безвыходное положение. А значит, надо принять военные меры против возможных забастовок.
Так Эверт хорошо вышел из положения: и не смолчал, и, как хороший хозяин, защитил интересы своего фронта. И предложил твёрдые меры.
И ещё прошло несколько часов. И он получил из Ставки приказ о высылке четырёх полков против мятежного Петрограда. Итак, он угадал, всё правильно: принять твёрдые меры! Так он и думал.
С быстротой Эверт стал выполнять это разумное распоряжение. Он рассчитывал, что через сутки, в ночь на 1 марта, уже сумеет доложить о полном исполнении.
Но не мог он и послать эти полки просто так, без отеческого напутствия. Но и сам не успевал к местам погрузки, чтобы предстать солдатам своим могучим видом и словом. И решил воодушевить их пространным письменным напутствием через начальников дивизий, идущих с ними в Царское Село. Что они, доблестные севцы, орловцы, павлоградцы и донцы, отмеченные выбором Главнокомандующего, идут на государево дело, в трудную для государства минуту восстановить внутри России порядок, без которого невозможна победа над нашим жестоким упорным врагом, захватившим часть нашей родной земли и томящим в неволе наших братьев. Без этого сейчас успокоения нарушится снабжение наших храбрых войск, и каждый такой день идёт противнику на пользу. Без этого сейчас успокоения невозможен будет славный мир и свободное широкое процветание нашей родины. А залог успеха полков, идущих на эту задачу, – строжайший порядок, дисциплина и служить живым примером верных слуг своего царя и родины.
И ещё тут же вослед послал трём своим командующим армиями телеграммы, что не может быть допущено никакое брожение среди войск Западного фронта, стоящих перед злейшим врагом России.
И ещё, перерабатывая железнодорожные предупреждения Ставки, Эверт обезпечил чёткую охрану всех своих фронтовых путей: приготовил подвижные резервы с пулемётами и под начальством твёрдых командиров.
И так – всё было совершено, в чём мог он проявить свой твёрдый характер по отношению к мятежу. Его фронт, как и вся Действующая армия, становился крепостью против мятежного Петрограда. И оставалось только ждать новых известий, которые носил ему его начальник штаба генерал Квецинский.
Генерала Квецинского Эверт держал за аккуратность и непротиворечивость. А вид у него был не военный – лысый, обрюзглый, обвислый, с чем-то восточным в наружности, казался как переодет в генеральское и с трудом выравнивается в мундире.
И вот, не успел Эверт хорошо ощутить всё своё железное стояние под волей державного Верховного вождя, как принёс Квецинский длиннейшую осведомительную телеграмму из Ставки. Сообщалось там подробно обо всех телеграммах, пришедших из Петрограда за двое суток, и какие известия, безрадостные и неверные, они приносили, кое о чём в Минске знали и сами, – и вдруг посреди того малозначащей фразой сообщалось: «Государь император в ночь с 27 на 28 февраля изволил отбыть в Царское Село».
Как?? Что такое?? Верховный вождь не стоял во главе своей несокрушимой армии? И даже прямо поехал в пасть мятежа??
Эверт перекрестился. Как будто перестала поддерживать спину главная опора.
Как же Государь мог рискнуть поехать?
Не наше, конечно, дело судить.
Но теперь во главе Ставки остался всего лишь Алексеев, – и Эверт уже не мог быть таким уверенным и покойным.
Опять потекли час за часом, по железнодорожным проводам из Петрограда катились ужасные известия, распоряжался какой-то неизвестный наглец Бубликов, – а Ставка молчала. Но теперь само молчание её было не доверительно-надёжно, а – тревожно.
Только короткая пришла телеграмма с убедительным предположением, что весь петроградский мятеж возможно подготовлен противником – и теперь он может начать активные действия так же.
Верно! Этого следовало ждать. Требовалось всем фронтом насторожиться. Но тем более безпокоило бездействие Ставки.
Терпел Эверт, терпел – и наконец, уже после часа ночи на 1 марта, поручил Квецинскому поговорить со Ставкой, разведать: что же там предпринимается?
Разговаривал по проводу Квецинский, а Эверт сидел рядом, но не объявлялся: не хотел своего ранга терять.
С той стороны подошёл Лукомский.
Квецинский пожаловался, что по всем станциям железных дорог поступают дерзкие телеграммы некоего Бубликова, потом и поручика Грекова (они задержаны в пределах фронта): что никакой воинский поезд, имеющий назначением Петроград, не может двигаться без разрешения революционных властей! Такое распоряжение, буде оно выполнится, остановит движение всех посланных на Петроград полков, о которых Западный фронт сообщает военному министру в Петроград, – и кстати, правильно ли это? Где там военный министр, во власти ли он? Главнокомандующий Западным фронтом интересуется знать, не признает ли Ставка необходимым изолировать боевые армии от проникновения таких бунтарских телеграмм? – это невозможно осуществить в пределах одного Западного фронта. Благоволите сообщить взгляд наштаверха. И штазап не имеет своевременных сведений – что может Ставка сообщить о нынешнем положении в Петрограде?
Лукомский стал успокаивать, что телеграмма Бубликова нисколько не революционна, ибо призывает к порядку и даже удвоенной работе. Телеграммы же Грекова Ставка не знает, но такой надо было ожидать. Вообще же прекратить телеграфное и почтовое сообщение с Петроградом невозможно, ибо это вызвало бы панику и общее замешательство. Необходимо лишь преподать указания, что по долгу присяги мы должны повиноваться только законным властям. Конечно, военные эшелоны должны следовать безостановочно.
Странное понимание присяги: пусть революционеры рассылают что хотят…
Да вот, вероятно, завтра, успокаивал Лукомский, все железные дороги на театре военных действий будут подчинены Ставке через Кислякова. А в Петрограде? – теперь спокойно: в управление вступило временное правительство из состава Думы. А бывший военный министр сидит у себя на квартире и, да, по-видимому, ориентирован не во всём.
Прочтя ленту до конца, Эверт только плюнул и выругался.