355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » Архипелаг ГУЛаг(в одном томе) » Текст книги (страница 36)
Архипелаг ГУЛаг(в одном томе)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:43

Текст книги "Архипелаг ГУЛаг(в одном томе)"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 117 страниц) [доступный отрывок для чтения: 42 страниц]

Усвойчивый читатель теперь уже и без автора может добавить: при этом блатные занимают верхний ярус и ближе к проёму – к воздуху, к свету. Они имеют столько доступа к раздаче хлеба, сколько в том нуждаются, и если этап проходит трудно, то без стеснения отметают святой костыль (отбирают пайку у серой скотинки). Долгую дорогу воры коротают в карточной игре: карты для этого они делают сами, а игральные ставки собирают себе шмонами фраеров, повально обыскивая всех, лежащих в том или ином секторе баржи. Отобранные вещи какое–то время проигрываются и перепроигрываются между ворами, потом сплавляются наверх, конвою. Да, читатель всё угадал: конвой на крючке у блатных, ворованные вещи берёт себе или продаёт на пристанях, блатным же взамен приносят поесть.

А сопротивление? Бывает, но очень редко. Вот один сохранившийся случай. В 1950 году в подобной и подобно устроенной барже, только покрупнее – морской, в этапе из Владивостока на Сахалин семеро безоружных ребят из Пятьдесят Восьмой оказали сопротивление блатным {сукам], которых было человек около восьмидесяти (и, как всегда, не без ножей). Эти суки обыскали весь этап ещё на владивостокской пересылке «Три–десять», они обыскивают очень тщательно, никак не хуже тюремщиков, все потайки знают, но ведь ни при каком шмоне никогда не находится всё. Зная это, они уже в трюме обманом объявили: «У кого есть деньги – можно купить махорки». И Миша Грачёв вытащил три рубля, запрятанные в телогрейке. Сука Володька–Татарин крикнул ему: «Ты что ж, падло, налогов не платишь?» И подскочил отнять. Но армейский старшина Павел (а фамилия не сохранилась) оттолкнул его. Володька–Татарин сделал рогатку в глаза, Павел сбил его с ног. Подскочило сук сразу человек 20–30, – а вокруг Грачёва и Павла встали Володя Шпаков, бывший армейский капитан; Серёжа Потапов; Володя Реунов, Володя Третюхин, тоже бывшие армейские старшины; и Вася Кравцов. И что ж? Дело обошлось только несколькими взаимными ударами. Проявилась ли исконная и подлинная трусость блатных (всегда прикрытая их наигранным напором и развязностью), или помешала им близость часового (это было под самым люком), а они ехали и берегли себя для более важной общественной задачи – они ехали перехватить у честных воров Александровскую пересылку (ту самую, которую описал нам Чехов) и Сахалинскую стройку (не затем перехватить, разумеется, чтобы строить), – но они отступили, ограничась угрозой: «На земле —мусор из вас будет!» (Бой так и не состоялся, и «мусора» из ребят не сделали. На Александровской пересылке сук ждала неприятность: она уже была захвачена «честными».)

В пароходах, идущих на Колыму, устраивается всё похоже, как и в баржах, только всё покрупнее. Ещё и сейчас, как ни странно, сохранились в живых кое–кто из арестантов, этапированных туда с известной миссией «Красина» весной 1938 в нескольких старых пароходах–галошах – «Джурма»,

«Кулу», «Невострой», «Днепрострой», которым «Красин» пробивал весенние льды. Тоже оборудованы были в холодных грязных трюмах три яруса, но ещё на каждом ярусе —двухэтажные нары из жердей. Не всюду было темно: кое–где коптилки и фонари. Отсеками поочерёдно выпускали и гулять на палубу. В каждом пароходе везли по три–четыре тысячи человек. Весь рейс занял больше недели, за это время заплесневел хлеб, взятый во Владивостоке, и этапную норму снизили с 600 граммов до 400. Кормили рыбой, а питьевой воды… Ну да, да, нечего злорадствовать, с водой были временные трудности. По сравнению с речными этапами здесь ещё были штормы, морская болезнь, обессиленные измождённые люди блевали и не в силах были из этой блевотины встать, все полы были покрыты её тошнотворным слоем.

По пути был некий политический эпизод. Суда должны были пройти пролив Лаперуза—близ самых японских островов. И вот исчезли пулемёты с судовых вышек, конвоиры переоделись в штатское, трюмы задраили, выход на палубу запретили. А по судовым документам ещё из Владивостока было предусмотрительно записано, что везут, упаси боже, не заключённых, а завербованных на Колыму. Множество японских судёнышек и лодок юлили около кораблей, не подозревая. (А с «Джурмой» в другой раз, в 1939, такой был случай: блатные из трюма добрались до каптёрки, разграбили её, а потом подожгли. И как раз это было около Японии. Повалил из «Джурмы» дым, японцы предложили помощь, —но капитан отказался и даже не открыл люков! Отойдя от японцев подале, трупы задохнувшихся от дыма потом выбрасывали за борт, а обгоревшие полуиспорченные продукты сдали в лагеря для пайка заключённых.)

С тех пор идут десятилетия, но сколько случаев на мировых морях, где, кажется, не зэков уже возят, а советские граждане терпят бедствие, – однако из той же закрытости, выдаваемой за национальную гордость, отказываются от помощи! Пусть нас акулы лопают, только б не вашу руку принять! Закрытость и есть наш рак.

Перед Магаданом караван застрял во льду, не помог и «Красин» (было слишком рано для навигации, но спешили доставить рабочую силу). Второго мая выгрузили заключённых на лёд, не дойдя берега. Приезжим открылся маловесёлый вид тогдашнего Магадана: мёртвые сопки, ни деревьев, ни кустарника, ни птиц, только несколько деревянных домиков да двухэтажное здание Дальстроя. Всё же играя в исправление, то есть делая вид, что привезли не кости для умощения золотоносной Колымы, а временно изолированных советских граждан, которые ещё вернутся к творческой жизни, – их встретили дальстроевским оркестром. Оркестр играл марши и вальсы, а измученные полуживые люди плелись по льду серой вереницей, волокли свои московские вещи (этот сплошь политический огромный этап почти ещё не встречал блатных) и несли на своих плечах других полуживых – ревматиков или безногих (безногим тоже был срок).

Но вот я замечаю, что сейчас начну повторяться, что скучно будет писать и скучно будет читать, потому что читатель уже знает всё наперёд: теперь их повезут грузовиками на сотни километров и ещё потом будут пешком гнать десятки. И там они откроют новые лагпункты и в первую же минуту прибытия пойдут на работу, а есть будут рыбу и муку, заедая снегом. А спать в палатках.

Да, так. А пока, в первые дни, их расположат тут, в Магадане, тоже в заполярных палатках, тут их будут комиссовать, то есть осматривать голыми и по состоянию зада определять их готовность к труду (и все они окажутся годными). И ещё, конечно, их поведут в баню и в предбаннике велят им оставить их кожаные пальто, романовские полушубки, шерстяные джемперы, костюмы тонкого сукна, бурки, сапоги, валенки (ведь это приехали не тёмные мужики, а партийная верхушка—редакторы газет, директора трестов и заводов, сотрудники обкомов, профессора политэкономии, уж они все в начале тридцатых годов знали толк в вещах). «А кто будет охранять?» – усумнятся новички. «Да кому нужны ваши вещи? – оскорбится обслуга. – Заходите, мойтесь спокойно». И они зайдут. А выход будет в другие двери, и там они получат чёрные хлопчатобумажные брюки и гимнастёрки, лагерные телогрейки без карманов, ботинки из свиной кожи. (О, это не мелочь! Это расставание со своей прежней жизнью – и со званиями, и должностями, и гонором.) «А где наши вещи?!» – взвопят они. «Ваши вещи – дома остались! – рявкнет на них какой–то начальник. – В лагере не будет ничего вашего. У нас в лагере—коммунизм! Марш, направляющий!»

Но если «коммунизм» – что ж тут им было возразить? Ему ж они и отдали жизни…

* * *

А ещё есть этапы – на подводах и просто пешие. Помните, в «Воскресении» – гнали в солнечный день от тюрьмы и до вокзала. В Минусинске же, в 194…, после того как целый год не выводили даже на прогулку, люди отучились ходить, дышать, смотреть на свет, – вывели, построили и погнали двадцать пять километров до Абакана. С десяток человек дорогой умерло. Великого романа, ни даже главы его, об этом написано не будет: на погосте живучи, всех не оплачешь.

Пеший этап – это дедушка железнодорожного, дедушка вагон–зака и дедушка «краснух». В наше время он всё меньше применяется, только там, где ещё невозможен механический транспорт. Так из блокадного Ленинграда на каком–то ладожском участке доставляли осуждённых до краснух (женщин вели вместе с пленными немцами, а наших мужчин отделяли от женщин штыками, чтоб не отняли у них хлеба. Падающих тут же разували и кидали на грузовик – живого ли, мёртвого). Так в 30–е годы отправляли с Котласской пересылки каждый день этап в сто человек до Усть–Выми (около 300 километров), а иногда и до Чибью (более пятисот). Однажды в 1938 гнали так и женский этап. В этих этапах проходили в день 25 километров. Конвой шёл с одной–двумя собаками, отстающих подгонял прикладами. Правда, вещи заключённых, котёл и продукты везли сзади на подводах, и этим этап напоминал классические этапы прошлого века. Были и этапные избы—разорённые дома раскулаченных с выбитыми окнами, сорванными дверьми. Бухгалтерия Котласской пересылки выдавала этапу продуктов на теоретически–расчётное время, если всё в пути будет гладко, и никогда ни на день лишний (общий принцип всякой нашей бухгалтерии). При задержках же в пути – продукты растягивали, кармливали болтушкой из ржаной муки без соли, а то и вовсе ничем. Здесь было некоторое отступление от классики.

В 1940 этап, где шёл А. Я. Оленёв, после барж погнали пешком по тайге (от Княж–Погоста на Чибью) – и вовсе не кормя. Пили болотную воду, быстро несла их дизентерия. Падали без сил – собаки рвали одежду упавших. В Ижме ловили рыбу брюками и поедали живой. (И с какой–то поляны им объявили: тут будете строить железную дорогу Котлас– Воркута!)

И в других местах нашего европейского Севера пешие этапы гонялись до тех пор, пока по тем же маршрутам, по насыпям, теми же первичными арестантами проложенным, не побежали весёлые красные вагоны, везя вторичных арестантов.

У пеших этапов есть своя техника, её разрабатывают там, где приходится перегонять почасту и помногу. Когда таёжной тропой ведут этап от Княж–Погоста до Весляны и вдруг какой–то заключённый упал и дальше идти не может – что делать с ним? Разумно подумайте – что? Не останавливать же весь этап. И на каждого упавшего и отставшего не оставлять же по стрелку—стрелков мало, заключённых много. Значит?.. Стрелок остаётся с ним ненадолго, потом нагоняет поспешно, уже один.

Долгое время держались постоянные пешие этапы из Карабаса в Спасск. Всего там 35–40 километров, но прогнать надо в один день, и человек тысячу зараз, и среди них много ослабевших. Здесь ожидается, что будут многие падать и отставать с той предсмертной нехотью и безразличием, что хоть стреляй в них, а идти они не могут. Смерти они уже не боятся, —но палки? но неутомимой палки, всё снова бьющей их по чём попало? – палки они побоятся и пойдут! Это проверено, это – так. И вот колонна этапа охватывается не только обычной цепью автоматчиков, идущих от неё в пятидесяти метрах, но ещё и внутренней цепью солдат невооружённых, но с палками. Отстающих бьют (как, впрочем, предсказывал и товарищ Сталин), бьют и бьют—а они иссилива–ются, но идут! —и многие из них чудом доходят! Они не знают, что это – палочная проверка и что тех, кто уже и под палками всё равно лёг и не идёт, —тех забирают идущие сзади телеги. Опыт организации! (Могут спросить: а почему бы не сразу всех на телеги?.. А где их взять, и с лошадьми? У нас ведь трактора. Да и почём ныне овёс?..) Эти этапы густо шли в 1948–50 годах.

А в 20–е годы пеший этап был один из основных. Я был мальчишкой, но помню их хорошо, по улицам Ростова–на–Дону их гнали не стесняясь. Кстати, знаменитая команда «…открывает огонь без предупреждения!» тогда звучала иначе, опять–таки из–за другой техники: ведь конвой часто бывал только с шашками. Командовали так: «Шаг в сторону – конвой, стреляй, руби!» Это сильно звучит – «стреляй, руби!» Так и представляешь, как тебе сейчас разрубят голову сзади.

Да даже и в 1936 в феврале по Нижнему Новгороду гнали пешком этап заволжских стариков с длинными бородами в самотканых зипунах, в лаптях и онучах – «Русь уходящая»… И вдруг наперерез—три автомобиля с председателем ВЦИКа Калининым. Этап остановили. Калинин проехал, не заинтересовался.

Закройте глаза, читатель. Вы слышите грохот колёс? Это идут вагон–заки. Это идут краснухи. Во всякую минуту суток. Во всякий день года. А вот хлюпает вода – это плывут арестантские баржи. А вот рычат моторы воронков. Всё время кого–то ссаживают, втискивают, пересаживают. А этот гул? – переполненные камеры пересылок. А этот вой? – жалобы обокраденных, изнасилованных, избитых.

Мы пересмотрели все способы доставки – и нашли, что все они – хуже. Мы оглядели пересылки – но не развидели хороших. И даже последняя человеческая надежда, что лучше будет впереди, что в лагере будет лучше, – ложная надежда.

В лагере будет – хуже.

Глава 4. С ОСТРОВА НА ОСТРОВ

А и просто в одиноких челноках перевозят зэков с острова на остров Архипелага. Это называется – спецконвой. Это – самый нестеснённый вид перевозки, он почти не отличается от вольной езды. Переезжать так достаётся немногим. Мне же в моей арестантской жизни припало три раза.

Спецконвой дают по назначению высоких персон. Его не надо путать со спецнарядом, который подписывается в аппарате ГУЛАГа. Спецнарядник чаще едет общими этапами, хотя и ему достаются дивные отрезки пути (тем более разительные). Например, едет латыш Анс Бернштейн по спецнаряду с Севера на Нижнюю Волгу, на сельхозкомандировку. Везут его во всех описанных теснотах, унижениях, облаивают собаками, обставляют штыками, орут «шаг вправо, шаг влево…» – и вдруг ссаживают на маленькой станции Занзе–ватка, и встречает его там одинокий спокойный надзиратель безо всякого ружья. Он зевает: «Ладно, ночевать у меня будешь, а до завтрева пока гуляй, завтра свезу тебя в лагерь». И Анс – гуляет! Да вы понимаете ли, что значит – гулять человеку, у которого срок десять лет, который уже с жизнью прощался сколько раз, у которого сегодня утром ещё был ва–гон–зак, а завтра будет лагерь, – сейчас же он ходит и смотрит, как куры роются в станционном садике, как бабы, не продав поезду масла и дынь, собираются уходить. Он идёт вбок три, четыре и пять шагов, и никто не кричит ему «стой!», он неверящими пальцами трогает листики акаций и почти плачет.

А спецконвой – весь такое диво, от начала до конца. Общих этапов тебе в этот раз не знать, рук назад не брать, догола не раздеваться, на землю задом не садиться и даже обыска никакого не будет. Конвой приступает к тебе дружески и даже называет на «вы». Вообще–то, предупреждает он, при попытке к бегству мы, как обычно, стреляем. Пистолеты наши заряжены, они в карманах. Однако поедемте просто, держитесь легко, не давайте понять, что вы – заключённый. (Я очень прошу заметить, что и здесь, как всегда, интересы отдельной личности и интересы государства полностью совпадают.)

Моя лагерная жизнь перевернулась в тот день, когда я со скрюченными пальцами (от хватки инструмента они у меня перестали разгибаться) жался на разводе в плотницкой бригаде, а нарядчик отвёл меня от развода и со внезапным уважением сказал: «Ты знаешь, по распоряжению министра внутренних дел…»

Я обомлел. Ушёл развод, а придурки в зоне меня окружили. Одни говорили: «навешивать будут новый срок», другие говорили: «на освобождение». Но все сходились в том, что не миновать мне министра Круглова. И я тоже зашатался между новым сроком и освобождением. Я забыл совсем, что полгода назад в наш лагерь приехал какой–то тип и давал заполнять учётные карточки ГУЛАГа (после войны эту работу начали по ближайшим лагерям, но кончили вряд ли). Важнейшая графа там была «специальность». И чтоб цену себе набить, писали зэки самые золотые гулаговские специальности: «парикмахер», «портной», «кладовщик», «пекарь». А я прищурился и написал: «ядерный физик». Ядерным физиком я отроду не был, только до войны слушал что–то в университете, названия атомных частиц и параметров знал – и решился так написать. Был год 1946, атомная бомба была нужна позарез. Но я сам той карточке значения не придал, забыл.

Это—глухая, совершенно недостоверная, никем не подтверждённая легенда, которую нет–нет да и услышишь в лагерях: что где–то в этом же Архипелаге есть крохотные Райские острова. Никто их не видел, никто там не был, а кто был – молчит, не высказывается. На тех островах, говорят, текут молочные реки в кисельных берегах, ниже как сметаной и яйцами там не кормят; там чистенько, говорят, всегда тепло, работа умственная и сто раз секретная.

И вот на те–то Райские острова (в арестантском просторечии– шарашки) я на полсрока и попал. Им–то я и обязан, что остался жив, в лагерях бы мне весь срок ни за что не выжить. Им обязан я, что пишу это исследование, хотя для них самих в этой книге места не предусматриваю (уж есть о них роман). Вот с тех–то островов с одного на другой, со второго на третий меня и перевозили спецконвоем: двое надзирателей да я.

Если души умерших иногда пролетают среди нас, видят нас, легко читают наши мелкие побуждения, а мы не видим и не угадываем их, бесплотных, то такова и поездка спецконвоем.

Ты окунаешься в гущу воли, толкаешься в станционном зале. Успеваешь проглянуть объявления, которые наверняка и ни с какой стороны не могут тебя касаться. Сидишь на старинном пассажирском «диване» и слушаешь странные и ничтожные разговоры: о том, что какой–то муж бьёт жену или бросил её; а свекровь почему–то не уживается с невесткой; а коммунальные соседи жгут электричество в коридоре и не вытирают ног; а кто–то кому–то мешает по службе; а кого–то зовут в хорошее место, но он не решается на переезд: как это с места сниматься, легко ли? Ты всё это слушаешь – и мурашки отречения вдруг бегут по твоей спине и голове: тебе так ясно проступает подлинная мера вещей во Вселенной! мера всех слабостей и страстей! – а этим грешникам никак не дано её увидеть. Истинно жив, подлинно жив только ты, бесплотный, а эти все лишь по ошибке считают себя живущими.

И – незаполнимая бездна между вами! Ни крикнуть им, ни заплакать над ними нельзя, ни потрясти их за плечи: ведь ты – дух, ты – призрак, а они – материальные тела.

Как же внушить им – прозрением? видением? во сне? – братья! люди! Зачем дана вам жизнь?! В глухую полночь распахиваются двери смертных камер – и людей с великой душой волокут на расстрел. На всех железных дорогах страны сию минуту, сейчас, люди лижут после селёдки горькими языками сухие губы, они грезят о счастьи распрямлённых ног, об успокоении после оправки. На Колыме только летом на метр отмерзает земля – и лишь тогда в неё закапывают кости умерших за зиму. А у вас – под голубым небом, под горячим солнцем есть право распорядиться своей судьбой, пойти выпить воды, потянуться, куда угодно ехать без конвоя – какое ж электричество в коридоре? при чём тут свекровь? Самое главное в жизни, все загадки её—хотите, я высыплю вам сейчас? Не гонитесь за призрачным—за имуществом, за званием: это наживается нервами десятилетий, а конфискуется в одну ночь. Живите с ровным превосходством над жизнью – не пугайтесь беды, и не томитесь по счастью, всё равно ведь: и горького не довеку, и сладкого не дополна. Довольно с вас, если вы не замерзаете и если жажда и голод не рвут вам когтями внутренностей. Если у вас не перешиблен хребет, ходят обе ноги, сгибаются обе руки, видят оба глаза и слышат оба уха – кому вам ещё завидовать? зачем? Зависть к другим больше всего съедает нас же. Протрите глаза, омойте сердца – и выше всего оцените тех, кто любит вас и кто к вам расположен. Не обижайте их, не браните, ни с кем из них не расставайтесь в ссоре: ведь вы же не знаете, может быть, это ваш последний поступок перед арестом, и таким вы останетесь в их памяти!..

Но конвоиры поглаживают в карманах чёрные ручки пистолетов. И мы сидим втроём рядышком, непьющие ребята, спокойные друзья.

Я тру лоб, я закрываю глаза, открываю – опять этот сон: никем не конвоируемое скопище людей. Я твердо помню, что ещё сегодня ночевал в камере и завтра буду в камере опять. А тут какие–то контролёры со щипчиками: «Ваш билет!» – «Вон, у товарища».

Вагоны полны (ну, по–вольному «полны» – под скамейками никто не лежит, и на полу в проходах не сидят)… Мне сказано– держаться просто, я и держусь куда проще: увидел в соседнем купе боковое место у окна и пересел. А конвоирам в том купе места не нашлось. Они сидят в прежнем и оттуда влюблёнными глазами за мной следят. В Переборах освобождается место через столик против меня, но прежде моего конвоира место успевает занять мордатый парень в полушубке, меховой шапке, с простым, но крепким деревянным чемоданом. Чемодан этот я узнал: лагерного изготовления, made in Архипелаг.

«фу–у–уф», – отдувается парень. Света мало, но вижу: он раскраснелся весь, посадка была с дракой. И достаёт флягу: «Пивка выпьешь, товарищ?» Я знаю, что мой конвоир изнемогает в соседнем купе: не должен же я пить алкогольного, нельзя! Но – держаться надо просто. И я говорю небрежно: «Да налей, пожалуй». (Пиво?? Пиво!! За три года я его не выпил ни глоточка! Завтра в камере буду хвастать: пиво пил!) Парень наливает, я с содроганием пью. Уже темно. Электричества в вагоне нет, послевоенная разруха. В старом фонаре в дверной перегородке горит один свечной огарок, на четыре купе сразу: на два вперёд и два назад. Мы с парнем приятельски разговариваем, почти не видя друг друга. Как ни перегибается мой конвоир – ничего ему не слышно за стуком вагона. У меня в кармане – открытка домой. Сейчас объясню моему простецкому собеседнику, кто я, и попрошу опустить в ящик. Судя по чемодану, он и сам сидел. Но он опережает меня: «Знаешь, еле отпуск выпросил. Два года не пускали, такая служба собачья». – «Какая же?» – «Да ты не знаешь. Я – асмодей, голубые погоны, никогда не видал?» Тьфу, пропасть, как же я сразу не догадался: Переборы – центр Волголага, а чемодан он изнудил из зэков, бесплатно ему сделали. Как же проткало это нашу жизнь: на два купе два асмодея уже мало! – третий сел. А может, и четвёртый где притаился? А может, они в каждом купе?.. А может, ещё кто из наших едет спецконвоем?..

Мой парень все скулит, жалуется на судьбу. Тогда я возражаю ему загадочно: «А кого ты охраняешь, кто по десять лет ни за хрен получил – тем легче?» Он сразу оседает и замолкает до утра: в полутьме он и прежде неясно видел, что я в каком–то полувоенном – шинель, гимнастёрка. Он думал – просто вояка, а теперь шут его знает: может, я – оперативник? беглецов ловлю? зачем я в этом вагоне? а он лагеря при мне ругал…

Огарок в фонаре заплывает, но всё ещё горит. На третьей багажной полке какой–то юноша приятным голосом рассказывает о войне – настоящей, о какой в книгах не пишут, был сапёром, рассказывает случаи, верные с правдой. И так приятно, что вот незаграждённая правда всё же льётся в чьи–то уши.

Мог бы рассказать и я… Я бы даже хотел рассказать!.. Нет, пожалуй, уже не хочу. Четыре года моей войны как корова слизнула. Уже не верю, что это было, и вспоминать не хочу. Два года здесь, два года Архипелага, затмили для меня фронтовые дороги, всё затмили. Клин вышибается клином.

И вот, проведя лишь несколько часов среди вольных, я чувствую: уста мои немы, мне нечего делать среди них, мне – связанно здесь. Хочу – свободной речи! хочу – на родину! хочу – к себе на Архипелаг!

Утром я забываю открытку на верхней вагонной полке: ведь будет кондукторша протирать вагон, снесёт её в ящик, если человек…

Мы выходим на площадь с Ярославского вокзала. Надзиратели мои опять попались новички, Москвы не знают. Поедем трамваем «Б», решаю я за них. Посреди площади у трамвайной остановки – свалка, время перед работой. Надзиратель поднимается к вагоновожатому и показывает ему книжечку МВД. На передней площадке, как депутаты Моссовета, мы важно стоим весь путь и билетов не берём. Старика не пускают: не инвалид, через заднюю влезешь!

Мы подъезжаем к Новослободской, сходим – и первый раз я вижу Бутырскую тюрьму извне, хотя четвёртый раз уже меня в неё привозят, и без труда я могу начертить её внутренний план. У, какая суровая высокая стена на два квартала! Холодеют сердца москвичей при виде раздвигающейся стальной пасти этих ворот. Но я без сожаления оставляю московские тротуары, как домой иду через сводчатую башенку вахты, улыбаюсь в первом дворе, узнаю знакомые резные деревянные главные двери—и ничто мне, что сейчас поставят – вот уже поставили – лицом к стене и спрашивают: «фамилия? имя–отчество?., год рождения?..»

Фамилия!.. Я—Межзвёздный Скиталец! Тело моё спеленали, но душа – не подвластна им.

Я знаю: через несколько часов неизбежных процедур над моим телом – бокса, шмона, выдачи квитанций, заполнения входной карточки, прожарки и бани – я введен буду в камеру с двумя куполами, с нависающей аркой посередине (все камеры такие), с двумя большими окнами, одним длинным столом–шкафом – и встречу неизвестных мне, но обязательно умных, интересных, дружественных людей, и станут рассказывать они, и стану рассказывать я, и вечером не сразу захочется уснуть.

А на мисках будет выбито (чтоб на этап не увезли): «Бу–Тюр». Санаторий БуТюр, как мы смеялись тут прошлый раз. Санаторий, мало известный ожирелым сановникам, желающим похудеть. Они тащат свои животы в Кисловодск, там вышагивают по маршрутным тропам, приседают, потеют целый месяц, чтобы сбросить два–три килограмма. В санатории же БуТюр, совсем под боком, любой бы из них похудел на полпуда в неделю безо всяких упражнений.

Это – проверено. Это – не имело исключений.

* * *

Одна из истин, в которой убеждает тебя тюрьма, – та, что мир тесен, просто очень уж тесен. Правда, Архипелаг ГУЛАГ, раскинутый на всё то же пространство, что и Союз Советов, по числу жителей гораздо меньше его. Сколько их именно в Архипелаге – добраться нам невозможно. Можно допустить, что одновременно в лагерях не находилось больше двенадцати миллионов (одни уходили в землю, Машина приволакивала новых). И не больше половины из них было политических. Шесть миллионов? – что ж, это маленькая страна, Швеция или Греция, там многие знают друг друга. Немудрено же, что попади в любую камеру любой пересылки, послушай, разговорись – и обязательно найдёшь с однокамерниками общих знакомых. (Да что там, если Долган, в одних одиночках год пересидев, попадает после Сухановки, после рюминских избиений и больницы, в лубянскую камеру, называет себя – и шустрый Ф. сразу ему навстречу: «А–а, так я вас знаю!» – «Откуда? – дичится Долган. – Вы ошибаетесь». – «Ничуть. Ведь это вы тот самый американец Александр Долган, о котором буржуазная пресса лгала, что вас похитили, а ТАСС опровергало. Я был на воле и читал».)

Люблю этот момент, когда в камеру впускают новенького (не новичка – тот входит подавленно, смущённо, а – уже сидело го зэка). И сам люблю входить в новую камеру (впрочем, Бог помилуй, больше бы и не входил) – беззаботная улыбка, широкий жест: «Здорово, братцы! – Бросил свой мешочек на нары. – Ну, какие новости за последний год в Бу–тырках?»

Начинаем знакомиться. Какой–то парень, Суворов, 58–я статья. На первый взгляд ничем не примечателен, но лови, лови: на Красноярской пересылке был с ним в камере некий Махоткин…

–Позвольте, не полярный лётчик?

–Да–да, его имени…

– …остров в Таймырском заливе. А сам он сидит по 58–10. Так скажите, значит, пустили его в Дудинку? —Откуда вы знаете? Да.

Прекрасно. Ещё одно звено в биографии совершенно неизвестного мне Махоткина. Я никогда его не встречал, никогда, может быть, и не встречу, но деятельная память всё отложила, что я знаю о нём: Махоткин получил червонец, а остров нельзя переименовать, потому что он на картах всего мира (это же – не гулаговский остров). Его взяли на авиационную шарашку в Болшево, он там томился, лётчик среди инженеров, летать же не дадут. Ту шарашку делили пополам, Махоткин попал в таганрогскую половину, и кажется, все связи с ним обрезаны. В другой половине, в рыбинской, мне рассказали, что просился парень летать на Дальний Север.

Теперь вот узнаю, что ему разрешили. Мне это – ни за чем, но я всё запомнил. А через десять дней я окажусь в одном бутырской банном боксе (есть такие премиленькие боксы в Бутырках с кранами и шайкой, чтобы большой бани не занимать) ещё с неким Р. Этого Р. я тоже не знаю, но, оказывается, он полгода лежал в бутырской больнице, а теперь едет на рыбинскую шарашку. Ещё три дня – и в Рыбинске, в закрытом ящике, где у зэков обрезана всякая связь с внешним миром, станет известно и о том, что Махоткин в Дудинке, и о том, куда взяли меня. Это и есть арестантский телеграф: внимание, память и встречи.

А этот симпатичный мужчина в роговых очках? Гуляет по камере и приятным баритоном напевает Шуберта:

И юность вновь гнетёт меня, И долог путь к могиле…

–Царапкин, Сергей Романович.

–Позвольте, так я вас хорошо знаю. Биолог? Невозвращенец? Из Берлина?

–Откуда вы знаете?

–Ну как же, мир тесен! В сорок шестом году с Николаем Владимировичем Тимофеевым–Ресовским…

…Ах, что это была за камера! – не самая ли блестящая в моей тюремной жизни?.. Это было в июле. Меня из лагеря привезли в Бутырки по загадочному «распоряжению министра внутренних дел». Привезли после обеда, но такая была нагруженность в тюрьме, что одиннадцать часов шли приёмные процедуры, и только в три часа ночи, заморенного боксами, меня впустили в 75–ю камеру. Освещенная из–под двух куполов двумя яркими электрическими лампами, камера спала вповалку, мечась от духоты: жаркий воздух июля не втекал в окна, загороженные намордниками. Жужжали бессонные мухи и садились на спящих, те подёргивались. Кто закрыл глаза носовым платком от бьющего света. Остро пахла параша—разложение ускорялось в такой жаре. В камеру, рассчитанную на 25 человек, было натолкано не чрезмерно, человек 80. Лежали сплошь на нарах слева и справа и на дополнительных щитах, уложенных через проход, и всюду из–под нар торчали ноги, а традиционный бутырский стол–шкаф был сдвинут к параше. Вот тут–то и был ещё кусочек свободного пола, и я лёг. Встававшие к параше так до утра и переступали через меня.

По команде «подъём!», выкрикнутой в кормушку, всё зашевелилось: стали убирать поперечные щиты, двигать стол к окну. Подошли меня проинтервьюировать – новичок я или лагерник. Оказалось, что в камере встречается два потока: обычный поток свежеосуждённых, направляемых в лагеря, и встречный поток лагерников, сплошь специалистов – физиков, химиков, математиков, инженеров–конструкторов, направляемых неизвестно куда, но в какие–то благополучные научно–исследовательские институты. (Тут я успокоился, что министр не будет мне доматывать срока.) Ко мне подошёл человек нестарый, ширококостый (но сильно исхудавший), с носом, чуть–чуть закруглённым под ястреба:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю