355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » В круге первом » Текст книги (страница 22)
В круге первом
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:45

Текст книги "В круге первом"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

40

И все-таки, хотя и всплакнуть пришлось, ожидая, Надя входила на свидание с ощущением праздника.

Когда она появилась в двери, Глеб уже встал ей навстречу и улыбался.

Эта улыбка длилась один шаг его и один шаг ее, но все взликовало в ней: он показался так же бли-зок! он к ней не изменился!

Отставной гангстер с бычьей шеей в мягком сером костюме приблизился к маленькому столику и тем перегородил узкую комнату, не давая им встретиться.

– Да дайте, я хоть за руку! – возмутился Нержин.

– Не положено, – ответил надзиратель, свою тяжелую челюсть для выпуска слов приспуская лишь несколько.

Надя растерянно улыбнулась, но сделала знак мужу не спорить. Она опустилась в подставленное ей кресло, из-под кожаной обивки которого местами вылезало мочало. В кресле этом пересидело несколько поколений следователей, сведших в могилу сотни людей и скоротечно сошедших туда сами.

– Ну, так поздравляю тебя! – сказала Надя, стараясь казаться оживленной.

– Спасибо.

– Такое совпадение – именно сегодня!

– Звезда...

(Они привыкали говорить.) Надя делала усилие, чтоб не чувствовать взгляда надзирателя и его давящего присутствия. Глеб старался сидеть так, чтоб расшатанная табуретка не защемляла его.

Маленький столик подследственного был между мужем и женой.

– Чтоб не возвращаться: я там тебе принесла погрызть немного, хвороста, знаешь, как мама делает? Прости, что ничего больше.

– Глупенькая, и этого не нужно! Все у нас есть.

– Ну, хворосту-то нет? А книг ты не велел... Есенина читаешь?

Лицо Нержина омрачилось. Уже больше месяца, как был донос Шикину о Есенине, и тот забрал книгу, утверждая, что Есенин запрещен.

– Читаю.

(Всего полчаса, разве можно уходить в подробности!) Хотя в комнате было вовсе не жарко, скорее – нетоплено, Надя расстегнула и распахнула воротник – ей хотелось показать мужу кроме новой, только в этом году сшитой шубки, о которой он почему-то молчал, еще и новую блузку, и чтоб оранжевый цвет блузки ожи-вил ее лицо, наверно землистое в здешнем тусклом освещении.

Одним непрерывным переходящим взглядом Глеб охватил жену – лицо, и горло, и распах на груди. Надя шевельнулась под этим взглядом – самым важным в свидании, и как бы выдвинулась навстречу ему.

– На тебе кофточка новая. Покажи больше.

– А шубка? – состроила она огорченную гримаску.

– Что шубка?

– Шубка – новая.

– Да, в самом деле, – понял, наконец, Глеб. – Шуба-то новая! – И он обежал взглядом черные завитушки, не ведая даже, что это – каракуль, там уж поддельный или истинный, и будучи последним человеком на земле, кто мог бы отличить пятисотрублевую шубу от пятитысячной.

Она полусбросила шубку теперь. Он увидел ее шею, по-прежнему девически-точеную, неширокие слабые плечи, и, под сборками блузки, – грудь, уныло опавшую за эти годы.

И короткая укорная мысль, что у нее своей чередой идут новые наряды, новые знакомства, – при виде этой уныло опавшей груди сменилась жалостью, что скаты серого тюремного воронка раздавили и ее жизнь.

– Ты – худенькая, – с состраданием сказал он. – Питайся лучше. Не можешь – лучше?

«Я – некрасивая?» – спросили ее глаза.

«Ты – все та же чудная!» – ответили глаза мужа.

(Хотя эти слова не были запрещены подполковником, но и их нельзя было выговорить при чужом...) – Я питаюсь, – солгала она. – Просто жизнь беспокойная, дерганая.

– В чем же, расскажи.

– Нет, ты сперва.

– Да я – что? – улыбнулся Глеб. – Я – ничего.

– Ну, видишь... – начала она со стеснением.

Надзиратель стоял в полуметре от столика и, плотный, бульдоговидный, сверху вниз смотрел на свидающихся с тем вниманием и презрением, с каким у подъездов изваяния каменных львов смотрят на прохожих.

Надо было найти недоступный для него верный тон, крылатый язык полунамеков. Превосходство ума, которое они легко ощущали, должно было подсказать им этот тон.

– А костюм – твой? – перепрыгнула она. Нержин прижмурился и комично потряс головой.

– Где мой? Потемкинской функции. На три часа. Сфинкс пусть тебя не смущает.

– Не могу, – по-детски жалобно, кокетливо вытянула она губы, убедясь, что продолжает нравиться мужу.

– Мы привыкли воспринимать это в юмористическом аспекте.

Надя вспомнила разговор с Герасимович и вздохнула.

– А мы – нет.

Нержин сделал попытку коленями охватить колени жены, но неуместная переводинка в столе, сделанная на такой высоте, чтобы подследственный не мог выпрямить ног, помешала и этому прикосновению. Столик покачнулся. Опираясь на него локтями, наклонясь ближе к жене, Глеб с досадой сказал:

– Вот так – всюду препоны.

«Ты – моя? Моя?» – спрашивал его взгляд.

«Я – та, которую ты любил. Я не стала хуже, поверь!» – лучились ее серые глаза.

– А на работе с препонами – как? Ну, рассказывай же. Значит, ты уже в аспирантах не числишься?

– Нет.

– Так защитила диссертацию?

– Тоже нет.

– Как же это может быть?

– Вот так... – И она стала говорить быстро-быстро, испугавшись, что много времени уже ушло. – Диссертацию никто в три года не защищает.

Продляют, дают дополнительный срок. Например одна аспирантка два года писала диссертацию «Проблемы общественного питания», а ей тему отменили...

(Ах, зачем? Это совсем не важно!..) – ... У меня диссертация готова и отпечатана, но очень задерживают переделки разные...

(Борьба с низкопоклонством-но разве тут объяснишь?..) – ... и потом светокопии, фотографии... Еще как с переплетом будет – не знаю. Очень много хлопот...

– Но стипендию тебе платят?

– Нет.

– На что ж ты живешь?!

– На зарплату.

– Так ты работаешь? Где?

– Там же, в университете.

– Кем?

– Внештатная, призрачная должность, понимаешь? Вообще, всюду птичьи права... У меня и в общежитии птичьи права. Я, собственно...

Она покосилась на надзирателя. Она собиралась сказать, что в милиции ее давно должны были выписать со Стромынки и совершенно по ошибке продлили прописку еще на полгода. Это могло обнаружиться в любой день! Но тем более нельзя было этого сказать при сержанте МГБ...

– ... Я ведь и сегодняшнее свидание получила... это случилось так...

(Ах, да в полчаса не расскажешь!..) – Подожди, об этом потом. Я хочу спросить – препон, связанных со мной, нет?

– И очень жесткие, милый... Мне дают... хотят дать спецтему... Я пытаюсь не взять.

– Это как – спецтему?

Она вздохнула и покосилась на надзирателя. Его лицо, настороженное, как если б он собирался внезапно гавкнуть или откусить ей голову, нависало меньше, чем в метре от их лиц.

Надя развела руками. Надо было объяснить, что даже в университете почти уже не осталось незасекреченных разработок. Засекречивалась вся наука сверху донизу. Засекречивание же значило: новая, еще более подробная анкета о муже, о родственниках мужа и о родственниках этих родственников. Если написать там: «муж осужден по пятьдесят восьмой статье», то не только работать в университете, но и защитить диссертацию не дадут. Если солгать – «муж пропал без вести», все равно надо будет написать его фамилию – и стоит только проверить по картотеке МВД, и за ложные сведения ее будут судить. И Надя выбрала третью возможность, но убегая сейчас от нее под внимательным взором Глеба, стала оживленно рассказывать:

– Ты знаешь, я – в университетской самодеятельности. Посылают все время играть в концертах. Недавно играла в Колонном зале в один даже вечер с Яковом Заком.

Глеб улыбнулся и покачал головой, как если б не хотел верить.

– В общем, был вечер профсоюзов, так случайно получилось, – ну, а все-таки... И ты знаешь, смех какой – мое лучшее платье забраковали, говорят на сцену нельзя выходить, звонили в театр, привезли другое, чудное, до пят.

– Поиграла – и сняли?

– У-гм. Вообще, девченки меня ругают за то, что я музыкой увлекаюсь. А я говорю: лучше увлекаться чем-нибудь, чем кем-нибудь...

Это – не между прочим было, это звонко она сказала, это – был удачно сформулированный ее новый принцип! – И она выставила голову, ожидая похвалы.

Нержин смотрел на жену благодарно и беспокойно. Но этой похвалы, этого подбодрения тут не нашелся сказать.

– Подожди, так насчет спецтемы...

Надя сразу потупилась, обвисла головой.

– Я хотела тебе сказать... Только ты не принимай этого к сердцу – nicht wahr! – ты когда-то настаивал, чтобы мы... развелись... – совсем тихо закончила она.

(Это и была та третья возможность, – одна, дающая путь в жизни!.. – чтобы в анкете стояло не «разведена», потому что анкета все равно требовала фамилию бывшего мужа, и нынешний адрес бывшего мужа, и родителей бывшего мужа, и даже их годы рождения, занятия и адрес, – а чтоб стояло «не замужем». А для этого – провести развод, и тоже таясь, в другом городе.) Да, когда-то он настаивал... А сейчас дрогнул. И только тут заметил, что обручального кольца, с которым она никогда не расставалась, на ее пальце нет.

– Да, конечно, – очень решительно подтвердил он. Этой самой рукою, без кольца, Надя втирала ладонь в стол, как бы раскатывала в лепешку черствое тесто.

– Так вот... ты не будешь против... если... придется... это сделать?..

– Она подняла голову. Ее глаза расширились. Серая игольчатая радуга ее глаз светилась просьбой о прощении и понимании. – Это – псевдо, – одним дыханием, без голоса добавила она.

– Молодец. Давно пора! – убежденно твердо соглашался Глеб, внутри себя не испытывая ни убежденности, ни твердости – отталкивая на после свидания все осмысление происшедшего.

– Может быть и не придется! – умоляюще говорила она, надвигая снова шубку на плечи, и в эту минуту выглядела усталой, замученной. – Я – на всякий случай, чтобы договориться. Может быть не придется.

– Нет, почему же, ты права, молодец, – затверженно повторял Глеб, а мыслями переключался уже на то главное, что готовил по списку и что теперь было в пору опрокинуть на нее. – Важно, родная, чтобы ты отдавала себе ясный отчет. Не связывай слишком больших надежд с окончанием моего срока!

Сам Нержин уже вполне был подготовлен и ко второму сроку и к бесконечному сидению в тюрьме, как это было уже у многих его товарищей. О чем нельзя было никак написать в письме, он должен был высказать сейчас.

Но на лице Нади появилось боязливое выражение.

– Срок – это условность, – объяснял Глеб жестко и быстро, делая ударения на словах невпопад, чтобы надзиратель не успевал схватывать. – Он может быть повторен по спирали. История богата примерами. А если даже и чудом он кончится – не надо думать, что мы вернемся с тобой в наш город к нашей прежней жизни. Вообще, пойми, уясни, затверди: в страну прошлого билеты не продаются. Я вот, например, больше всего жалею, что я – не сапожник. Как это необходимо в каком-нибудь таежном поселке, в красноярской тайге, в низовьях Ангары! К этой жизни одной только и надо готовиться.

Цель была достигнута: отставной гангстер не шелохался, успевая только моргать вслед проносящимся фразам.

Но Глеб забыл – нет, не забыл, он не понимал (как все они не понимали), что привыкшим ходить по теплой серой земле – нельзя вспарить над ледяными кряжами сразу, нельзя. Он не понимал, что жена продолжала и теперь, как и вначале, изощренно, методично отсчитывать дни и недели его срока. Для него его срок был – светлая холодная бесконечность, для нее же – оставалось двести шестьдесят четыре недели, шестьдесят один месяц, пять лет с небольшим – уже гораздо меньше, чем прошло с тех пор, как он ушел на войну и не вернулся.

По мере слов Глеба боязнь на лице Нади перешла в пепельный страх.

– Нет, нет! – скороговоркой воскликнула она. – Не говори мне этого, милый! – (Она уже забыла о надзирателе, она уже не стыдилась.) – Не отнимай у меня надежды! Я не хочу этому верить! Я не могу этому верить! Да это просто не может быть!.. Или ты подумал, что я действительно тебя брошу?!

Ее верхняя губа дрогнула, лицо исказилось, глаза выражали только преданность, одну преданность.

– Я верю, я верю, Надюшенька! – переменился в голосе Глеб. – Я так и понял.

Она смолкла и осела после напряжения.

В раскрытых дверях комнаты стал молодцеватый черный подполковник, зорко осмотрел три головы, сдвинувшиеся вместе, и тихо подозвал надзирателя.

Гангстер с шеей пикадора нехотя, словно его отрывали от киселя, отодвинулся и направился к подполковнику. Там, в четырех шагах от надиной спины, они обменялись фразой-двумя, но Глеб за это время, приглуша голос, успел спросить:

– Сологдину, жену – знаешь?

Натренированная в таких оборотах, Надя успела перенестись:

– Да.

– И где живет?

– Да.

– Ему свиданий не дают, скажи ей: он...

Гангстер вернулся.

– ...любит! – преклоняется! – боготворит! – очень раздельно уже при нем сказал Глеб. Почему-то именно при гангстере слова Сологдина не показались слишком приподнятыми.

– Любит-преклоняется-боготворит, – с печальным вздохом повторила Надя. И пристально посмотрела на мужа. Когда-то наблюденного с женским тщанием, еще по молодости не полным, когда-то как будто известного – она увидела его совсем новым, совсем незнакомым.

– Тебе – идет, – грустно кивнула она.

– Что – идет?

– Вообще. Здесь. Все это. Быть здесь, – говорила она, маскируя разными оттенками голоса, чтоб не уловил надзиратель: этому человеку идет быть в тюрьме.

Но такой ореол не приближал его к ней. Отчуждал. Она тоже оставляла все узнанное передумать и осмыслить потом, после свидания. Она не знала, что выведется изо всего, но опережающим сердцем искала в нем сейчас – слабости, усталости, болезни, мольбы о помощи, – того, для чего женщина могла бы принести остаток своей жизни, прождать хоть еще вторые десять лет и приехать к нему в тайгу.

Но он улыбался! Он так же самонадеянно улыбался, как тогда на Красной Пресне! Он всегда был полон, никогда не нуждался ни в чьем сочувствии. На голой маленькой табуретке ему даже, кажется, и сиделось удобно, он как будто с удовольствием поглядывал вокруг, собирая и тут материалы для истории. Он выглядел здоровым, глаза его искрились насмешкой над тюремщиками. Нужна ли была ему вообще преданность женщины?

Впрочем, Надя еще не подумала этого всего.

А Глеб не догадался, близ какой мысли она проходила.

– Пора кончать! – сказал в дверях Климентьев.

– Уже? – изумилась Надя.

Глеб собрал лоб, силясь припомнить, что же еще было самого важного в том списке «сказать», который он вытвердил наизусть к свиданию.

– Да! Не удивляйся, если меня отсюда увезут, далеко, если прервутся письма совсем.

– А могут? Куда?? – вскричала Надя. Такую новость – и только сейчас!!

– Бог знает, – пожав плечами, как-то значительно произнес он.

– Да ты уж не стал ли верить в бога??!

(Они ни о чем не поговорили!!) Глеб улыбнулся:

– А почему бы и нет? Паскаль, Ньютон, Эйнштейн...

– Кому было сказано – фамилий не называть! – гаркнул надзиратель. – Кончаем, кончаем!

Муж и жена поднялись разом и теперь, уже не рискуя, что свидание отнимут, Глеб через маленький столик охватил Надю за тонкую шею и в шею поцеловал и впился в мягкие губы, которые совсем забыл. Он не надеялся быть в Москве еще через год, чтоб их еще раз поцеловать. Голос его дрогнул нежностью:

– Делай во всем, как тебе лучше. А я...

Не договорил.

Они смотрелись глаза в глаза.

– Ну, что это? что это? Лишаю свидания! – мычал надзиратель и оттягивал Нержина за плечо.

Нержин оторвался.

– Да лишай, будь ты неладен, – еле слышно пробормотал он.

Надя отступала спиной до двери и одними только пальцами поднятой руки без кольца помахивала на прощанье мужу.

И так скрылась за дверным косяком.


41

Муж и жена Герасимовичи поцеловались.

Муж был маленького роста, но рядом с женой оказался вровень.

Надзиратель им попался смирный простой парень. Ему совсем не жалко было, чтоб они поцеловались. Его даже стесняло, что он должен был мешать им видеться. Он бы отвернулся к стене и так бы простоял полчаса, да не тут-то было: подполковник Климентьев велел все семь дверей из следственных комнат в коридор оставить открытыми, чтобы самому из коридора надзирать за надзирателями.

Оно-то и подполковнику было не жалко, чтобы сви-данцы поцеловались, он знал, что утечки государственной тайны от этого не произойдет. Но он сам остерегался своих собственных надзирателей и собственных заключенных: кой-кто из них состоял на осведомительной службе и мог на Климентьева же капнуть.

Муж и жена Герасимовичи поцеловались.

Но поцелуй этот не был из тех, которые сотрясали их в молодости. Этот поцелуй, украденный у начальства и у судьбы, был поцелуй без цвета, без вкуса, без запаха – бледный поцелуй, каким может наградить умерший, привидевшийся нам во сне.

И – сели, разделенные столиком подследственного с покоробленной фанерной столешницей.

Этот неуклюжий маленький столик имел историю богаче иной человеческой жизни. Многие годы за ним сидели, рыдали и млели от ужаса, боролись с опустошающей бессонницей, говорили гордые слова или подписывали маленькие доносы на ближних арестованные мужчины и женщины. Им обычно не давали в руки ни карандашей, ни перьев – разве только для редких собственноручных показаний. Но и писавшие показания успели оставить на покоробленной поверхности стола свои метки – те странные волнистые или угольчатые фигуры, которые рисуются бессознательно и таинственным образом хранят в себе сокровенные извивы души.

Герасимович смотрел на жену.

Первая мысль была – какая она стала непривлекательная: глаза подведены впалыми ободками, у глаз и губ – морщины, кожа лица – дряблая, Наташа совсем уже не следила за ней. Шубка была еще довоенная, давно просилась хоть в перелицовку, мех воротника проредился, полег, а платок – платок был с незапамятных времен, кажется еще в Комсомольске-на-Амуре его купили по ордеру – и в Ленинграде она ходила в нем к Невке по воду.

Но подлую мысль, что жена некрасива, исподнюю мысль существа, Герасимович подавил. Перед ним была женщина, единственная на земле, составлявшая половину его самого. Перед ним была женщина, с кем сплеталось все, что носила его память. Какая миловидная свежая девушка, но с чужой непонятной душой, со своими корот-кими воспоминаниями, поверхностным опытом – могла бы заслонить жену?

Наташе еще не было восемнадцати лет, когда они познакомились в одном доме на Средней Подъяческой, у Львиного мостика, при встрече тысяча девятьсот тридцатого года. Через шесть дней будет двадцать лет с тех пор.

Теперь, обернувшись, ясно видно, что были для России год Девятнадцатый или Тридцатый. Но всякий Новый год видишь в розовой маске, не представляешь, что свяжет народная память со звучаньем его числа. Так верили и в Тридцатый.

А в тот-то год Герасимовича первый раз и арестовали. За – вредительство...

Началом своей инженерной работы Илларион Павлович застиг то время, когда слово «инженер» равнялось слову «враг» и когда пролетарской славой было подозревать в инженере – вредителя. А тут еще воспитание заставляло молодого Герасимовича кому надо и кому не надо предупредительно кланяться и говорить «извините, пожалуйста» очень мягким голосом. А на собраниях он лишался голоса совсем и сидел мышкой. Он сам не понимал, до чего он всех раздражал.

Но как ни выкраивали ему дела, едва-едва натянули на пять лет. И на Амуре сейчас же расконвоировали. И туда приехала к нему невеста, чтобы стать женой.

Редкая у них была тогда ночь, чтобы мужу и жене не приснился Ленинград.

И вот они собрались уже вернуться – в тридцать пятом. А тут как раз повалили навстречу, кировский поток...

Наталья Павловна сейчас тоже всматривалась в мужа. На ее глазах когда-то менялось это лицо, твердели эти губы, излучались через пенсне охолодевшие, а то и жестокие вспышки. Илларион перестал раскланиваться и перестал частить «извините». Его все время попрекали прошлым, там увольняли, там зачисляли на должность не по образованию – и они ездили с места на место, бедствовали, потеряли дочь, потеряли сына. И, уже на все рукой махнув, рискнули вернуться в Ленинград. А вышло это – в июне сорок первого года...

Тем более не смогли они сносно устроиться тут. Анкета висела над мужем.

Но, призрак лабораторный, он не слабел, а сильнел от такой жизни. Он вынес осеннюю копку траншей. А с первым снегом стал – могильщиком.

Зловещая эта профессия в осажденном городе была самой нужной и самой доходной. Чтобы почтить в последний раз уходящих, осталые в живых отдавали нищий кубик хлеба.

Нельзя было без содрогания есть этот хлеб! Но оправданье Илларион видел такое: сограждане нас не жалели – не будем жалеть и мы!

Супруги выжили. Чтобы еще до конца блокады Иллариона арестовали за намерение изменить родине. В Ленинграде и многих брали так – за намерение, потому что нельзя было прямо дать измену тому, кто не был даже под оккупацией. А уж Герасимович, в прошлом лагерник, да приехал в Ленинград в начале войны – значит, с намерением попасть к немцам. Арестовали бы и жену, да она при смерти была тогда.

Наталья Павловна рассматривала сейчас мужа – но, странно, не видела на нем следов тяжелых лет. С обычной умной сдержанностью смотрели его глаза сквозь поблескивающее пенсне. Щеки были не впалые, морщин – никаких, костюм – дорогой, галстук – тщательно повязан.

Можно было подумать, что не он, а она сидела в тюрьме.

И первая ее недобрая мысль была, что ему в спецтюрьме прекрасно живется, конечно, он не знает гонений, занимается своей наукой, совсем он не думает о страданиях жены.

Но она подавила в себе эту злую мысль.

И слабым голосом спросила:

– Ну, как там у тебя?

Как будто надо было двенадцать месяцев ждать этого свидания, триста шестьдесят ночей вспоминать мужа на индевеющем ложе вдовы, чтобы спросить:

– Ну, как там у тебя?

И Герасимович, обнимая своей узкой тесной грудью целую жизнь, никогда не давшую силам его ума распрямиться и расцвести, целый мир арестантского бытия в тайге и в пустыне, в следственных одиночках, а теперь в благополучии закрытого учреждения, ответил:

– Ничего...

Им отмерено было полчаса. Песчинки секунд неудержимой струей просыпались в стеклянное горло Времени. Теснились первыми проскочить десятки вопросов, желаний, жалоб, – а Наталья Павловна спросила:

– Ты о свидании – когда узнал?

– Позавчера. А ты?

– Во вторник... Меня сейчас подполковник спросил, не сестра ли я тебе.

– По отчеству?

– Да.

Когда они были женихом и невестой, и на Амуре тоже, – их все принимали за брата и сестру. Было в них то счастливое внешнее и внутреннее сходство, которое делает мужа и жену больше, чем супругами.

Илларион Павлович спросил:

– Как на работе?

– Почему ты спрашиваешь? – встрепенулась она. – Ты знаешь?

– А что?

Он кое-что знал, но не знал, то ли он знал, что знала она.

Он знал, что вообще на воле арестантских жен притесняют.

Но откуда было ему знать, что в минувшую среду жену уволили с работы из-за родства с ним? Эти три дня, уже извещенная о свидании, она не искала новой работы – ждала встречи, будто могло совершиться чудо, и свидание светом бы озарило ее жизнь, указав как поступать.

Но как он мог дать ей дельный совет – он, столько лет просидевший в тюрьме и совсем не приученный к гражданским порядкам?

И решать-то надо было: отрекаться или не отрекаться...

В этом сереньком, плохо натопленном кабинете с тусклым светом из обрешеченного окна – свидание проходило, и надежда на чудо погасала.

И Наталья Павловна поняла, что в скудные полчаса ей не передать мужу своего одиночества и страдания, что катится он по каким-то своим рельсам, своей заведенной жизнью – и все равно ничего не поймет, и лучше даже его не расстраивать.

А надзиратель отошел в сторону и рассматривал штукатурку на стене.

– Расскажи, расскажи о себе, – говорил Илларион Павлович, держа жену через стол за руки, и в глазах его теплилась та сердечность, которая зажигалась для нее и в самые ожесточенные месяцы блокады.

– Ларик! у тебя... зачетов... не предвидится?

Она имела в виду зачеты, как в приамурском лагере – проработанный день считался за два отбытых, и срок кончался прежде назначенного.

Илларион покачал головой:

– Откуда зачеты! Здесь их от веку не было, ты же знаешь. Здесь надо изобрести что-нибудь крупное – ну, тогда освободят досрочно. Но дело в том, что изобретения здешние... – он покосился на полу отвернувшегося надзирателя, – ... свойства... весьма нежелательного...

Не мог он высказаться ясней!

Он взял руки жены и щеками слегка терся о них.

Да, в обледеневшем Ленинграде он не дрогнул брать пайку хлеба за похороны с того, кто завтра сам будет нуждаться в похоронах.

А теперь бы вот – не мог...

– Грустно тебе одной? Очень грустно, да? – ласково спрашивал он у жены и терся щекою о ее руку.

Грустно?.. Уже сейчас она обмирала, что свидание ускользает, скоро оборвется, она выйдет ничем не обогащенная на Лефортовский вал, на безрадостные улицы – одна, одна, одна... Отупляющая бесцельность каждого дела и каждого дня. Ни сладкого, ни острого, ни горького, – жизнь как серая вата.

– Наталочка! – гладил он ее руки. – Если посчитать, сколько прошло за два срока, так ведь мало осталось теперь. Три года только. Только три...

– Только три?! – с негодованием перебила она, и почувствовала, как голос ее задрожал, и она уже не владела им. – Только три?! Для тебя – только! Для тебя прямое освобождение – «свойства нежелательного»! Ты живешь среди друзей! Ты занимаешься своей любимой работой! Тебя не водят в комнаты за черной кожей! А я – уволена! Мне на что больше жить! Меня никуда не примут! Я не могу! Я больше не в силах! Я больше не проживу одного месяца! месяца! Мне лучше – умереть! Соседи меня притесняют как хотят, мой сундук выбросили, мою полку со стены сорвали – они знают, что я слова не смею... что меня можно выселить из Москвы! Я перестала ходить к сестрам, к тете Жене, все они надо мной издеваются, говорят, что таких дур больше нет на свете. Они все меня толкают с тобой развестись и выйти замуж. Когда это кончится? Посмотри, во что я превратилась! Мне тридцать семь лет! Через три года я буду уже старуха! Я прихожу домой – я не обедаю, я не убираю комнату, она мне опротивела, я падаю на диван и лежу так без сил, Ларик, родной мой, ну сделай как-нибудь, чтоб освободиться раньше! У тебя же гениальная голова! Ну, изобрети им что-нибудь, чтоб они отвязались! Да у тебя есть что-нибудь и сейчас! Спаси меня! Спа-си ме-ня!!..

Она совсем не хотела этого говорить, сокрушенное сердце!.. Трясясь от рыданий и целуя маленькую руку мужа, она поникла к покоробленному шероховатому столику, видавшему много этих слез.

– Ну, успокойтесь, гражданочка, – виновато сказал надзиратель, косясь на открытую дверь.

Лицо Герасимовича перекошенно застыло и слишком заблистало пенсне.

Рыдания неприлично разнеслись по коридору. Подполковник грозно стал в дверях, уничтожающе посмотрел в спину женщине и сам закрыл дверь.

По прямому тексту инструкции слезы не запрещались, но в высшем смысле ее – не могли иметь места.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю