Текст книги "Сады"
Автор книги: Александр Былинов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
ВЕТЕРАНЫ
1
Поредевшие ряды моих друзей сплотились и, похоже, заняли круговую оборону против смерти-разлучницы.
Будто все сговорились и решили подзадержаться на этом свете – не так уж и плохо под солнцем. Нынче от весны до весны и счёт ведём. Запахнет клейкой весенней почкой, потянется из сырой и ещё холодной земли зелёная травка, и голенькие, ещё юные деревца просят человека – подправь-ка нас, подрежь, разреди, от вредителей окропи, побели... А чуть позднее приоденется сад, словно невеста, в белую фату: начнётся с абрикоса это свадебное путешествие, перекинется на вишенку, а потом зальёт весь двор яблоневым цветом – помирай, не хочу.
Ты с лопатой или с грабельками, а то и с маленькими вилами возишься, взрыхлённая земля пахнет так, что ни духов тебе, ни одеколона не надо. Разносишь вёдрами навоз по лункам да по клубничным междурядьям, а то и под яблони да прочие деревца разные; там гусеничку снял и в стеклянную банку запихнул, там ветку подрезал, там копнул, там принюхался к почке. Собрал сухую траву, прошлогоднюю, бурьян высохший и поджёг – сгорай вместе с гадостью всякой, вредителями садов, с личинками да куколками. Куда там умирать или болеть, когда тебя по субботам и воскресеньям, а то и в будний день зовёт сад? Раз уж посадил – будь добр, отвечай за растение: вовремя полей да приголубь, от бурьяна освободи, подкорми, почву вокруг взрыхли...
А потом – огородная пора. Когда земля встеплеет, солнышко пригреет, ты тут как тут с картошкой посевной, с лучком да морковкой, с помидорной рассадой, с мелкими семенами огурчиков, дробинками редиса. Хочешь не хочешь, а сажай. В этом же прелесть весны, чтобы на зёрнышко понадеяться, поглядеть, как растёт то, что ещё совсем недавно было безжизненным стручком или грязной полукартофелиной, или едва заметной пылинкой, вроде, скажем, семян укропчика или морковки. В этом есть волшебство, и каждой весной ты с радостью готовишься к сеансу того чуда, которое обновляет и землю, и тебя, и всё вокруг.
А пока медленно движется осень. Ещё не все дела осенние сделаны, не все плоды собраны. Яблоки ещё зреют на ветках симиренки, и каждый из немногочисленных плодов – как земной шар.
Когда после очередной вылазки в сад я вернулся затемно, жена сказала подчёркнуто равнодушно:
– Там письмо. На столе.
Конверт был не вскрыт, хотя я могу поклясться, что жену снедало любопытство. На конверте был штемпель военкомата, и когда я взял письмо в руки, она не замедлила добавить:
– Может, в самом деле, орден заслужил на старости лет? А может, в чём-то проштрафился как вояка?
Ни ордена, разумеется, ни взыскания. Просто отголосок давней встречи в «красной комнате». У комиссара оказалась завидная память: он приглашал меня на встречу ветеранов войны. Я пожалел на этот раз, что жена не вскрыла конверт. А она, словно угадав мои мысли, сказала:
– Я дала слово не вскрывать и не читать твои письма, пусть там хоть что будет. И меня вовсе не интересует, что тебе пишет военкомат...
– На этот раз мне очень хотелось, чтобы ты вскрыла письмо.
– Ни за что! – отрезала Клава.
– Но ты ведь прочитаешь его?
– Не интересуюсь.
– А если меня возьмут в солдаты?
– Не может быть.
Она, конечно, тут же прочитала письмо военкома и недовольно отложила его.
– Я думала, там что-нибудь более существенное.
– Я ветеран, – произнёс я, прислушиваясь к звучанию этого слова. – Ве-те-ран... Нас не так уже много и осталось на белом свете: уходят ребята. Большое счастье, что со мной ещё мой любимый линотип, на котором работаю по сей день. Только, если по правде сказать, так что-то руки дрожат и странная головная боль... по вечерам.
– Это после истории на острове, – убеждённо сказала жена. – Я присматриваюсь и вижу...
– Ты присматриваешься? В самом деле? Что же ты находишь?
– Ничего... ничего особенного. Тебе, вероятно, нельзя перенапрягаться. Девятьсот строк за два часа пятнадцать минут – нельзя. Это понимает твой Романюк? Ты ведь уже ветеран. Не юноша. По ночам стонешь.
– Раньше я только храпел.
– Ты стонешь, как будто от боли. Неужели не замечал?
– Я сплю хорошо, особенно когда побываю в саду, на свежем воздухе.
– Тебе уже пора на пенсию. И пусть они оставят тебя в покое. Тебе нужен отдых.
– Кто это они?
– Те, что из наборного. Которые полагают, что тебе так просто даются эти линотипные строчки.
2
На совещании говорили о патриотическом воспитании молодёжи. Председательствовал мой генерал. Он обрадовался, увидев меня здесь. Потом мы разъехались по «объектам». Вместе с генералом я попал в вечернюю школу рабочей молодёжи. Нас встречали с цветами.
Если бы я знал, что уготовит мне эта встреча...
Среди учащихся, заполнивших большой класс, я вдруг увидел испуганные, чуть водянистые голубые глаза и знакомое лицо. При этом в сознании моём повторился услышанный некогда вопль. Девушка меня тоже, разумеется, узнала и тотчас же деловито попыталась умотнуть из класса, но было уже поздно. Всех усадили, и встреча началась.
Я не помню, о чём говорил генерал. Я смотрел на неё, выискивая в её лице черты порока, и ничего не находил, кроме испуга. Жизнь, по-моему, достаточно научила её. Быть может, она уже взялась за ум, вот ходит по вечерам в школу.
Когда я рассказывал о своей военной судьбе, в уголках её глаз сверкнули слезинки. Испуга уже не было. Весь класс как бы слился в одно, и она была частицей его доброты. А рассказывал я им о таких же, как они, молодых, которые сражались до последнего патрона и не по своей вине попали в каменный мешок. Это были люди из разных стран мира. Там были и сербы, и хорваты, и французы, и поляки, и наши, советские. Нас там пытались превратить в скотов, но немногие теряли достоинство человека. И там была организация. Она мало что могла сделать в тех адских условиях, но всё же кое-кому помогала сохранить в себе человеческое.
Главным был наш советский майор, Валерий Прокофьевич, волгарь из Горького. (Да, да, тот самый, о котором вспомнил капитан из военкомата!) Иные называли его дядя Валерий, хотя был он и не намного старше других. У него была повреждена нога, и он очень страдал. Тем не менее он поддерживал товарищей, ободрял и заставлял верить в будущее. Однажды пьяные эсэсовцы ворвались к нам, назначили пары и заставили драться. Бокс должен был быть настоящим, без поддавки, иначе избивали сами тюремщики.
Избивали нещадно.
Против меня выставили Валерия. Я был щуплый и слабый. Валерий значительно крупнее, но раненный в ногу и тоже измождённый.
– Вы не жалейте меня, – сказал я. – Бейте как надо. Мне всё одно не выжить. Если выйдете на волю, нашим передайте... – А я уже успел всё рассказать о себе и даже про Любу, свою первую любовь.
Майор ответил:
– Неплохо будет, дружище, если ты сам расскажешь людям про этот ад. Я тебя бить не стану...
– Не теряйте времени, они вас уничтожат.
– Может, встретишь ещё свою любовь. Бей без промаха. Я выдержу.
Когда нас вытолкнули на середину, я подошёл к Валерию и поцеловал его. Тотчас я получил удар по голове. Меня избивали руками, ногами, дубинками. Валерию тоже перепало, однако «раунд» не состоялся.
Ночь мы почти не спали: ждали расправы. В таких случаях «артц», придя утром, отбирал тех, кого наметил накануне, и уводил. Было известно – в душегубку. Но на этот раз он не явился. Вскоре мы узнали, что в эту ночь немцы потерпели тяжёлое поражение на восточном фронте.
Потом в охране появились «тотальные» и стало полегче...
Прозвенел звонок, все заторопились к выходу. Я искал её. Мне хотелось узнать, что она думает, что мучает её.
Она исчезла и теперь уже, вероятно, навсегда.
По дороге домой генерал рассказывал о своих планах на осень: перекопает весь виноград, выбросит с десяток деревьев и посадит новые, карликовые.
Он шагал твёрдо и энергично, как-то по-строевому, и я едва поспевал за ним, хотя был он, пожалуй, лет на пять старше. Он жаловался на болезни, на старые раны. Удивительно стоически преодолевал он недуги и боли, в труде закалял свой организм, повторяя, что застой – это смерть.
Я в свою очередь поведал генералу о собственных болячках, о том, что после «сражения» на острове дрожат руки и голова побаливает.
– Надо держаться, старина, – сказал он рокочущим баском. – Конечно, старость, как говорится, не радость, но и старость имеет свои прелести. Не веришь? А я точно тебе говорю. – В минуты особого расположения он переходил с собеседниками на «ты». – Вот рассказывал ты про дрезденскую тюрьму, про свои скитания военных лет. Ты выдюжил, не сбился с пути, хотя обстановка была такая: чуть-чуть малодушия – и конец гибель. Военком мне про тебя доложил, а я посмеялся: знаю, мол, этого молодца – соседи. Вот и встретились. Молодое поколение, которое войны не видело, должно узнать от нас всё. Почему отстаёте, Анатолий Андреевич? Вам что... нехорошо?
Мне было дурно. Тошнота подступила к горлу, ноги стали как ватные.
Генерал вытащил из карманчика мундира таблетку и сунул мне:
– Под язык её. Вот уж герой, в самом деле... Одни воспоминания так растравили человека.
Я помотал головой. Нет, не воспоминания тому виной, хотел я сказать, а случившееся на Зелёном острове. Что-то испортили мне те башибузуки, потому что, по секрету признаюсь, один врач из поликлиники интересовался: «А скажите, молодой человек, не довелось ли вам травму получить, удар или нервное потрясение?» Значит, есть кое-какие симптомы.
– А тут ещё девчонка эта... – вслух сказал я.
– Какая ещё девчонка? – спросил генерал. – Влюбился на старости?
– Нынче в школе встреча вышла, Валентин Яковлевич.
С трудом, часто делая паузы, я рассказал генералу о девчонке с водянистыми голубыми глазами.
– Да-а, – протянул он. – Я бы, наверно, не смолчал тут.
– Мне стало жаль её, – сказал я. – Мне жаль, если хотите, и того... её парня.
– Послушайте, – проговорил генерал строго, и я вдруг представил себе его при исполнении служебных обязанностей командира дивизии, а затем и корпуса, как мне было известно, – послушайте, вы, товарищ ветеран. Вы не смеете быть таким... таким добреньким. Никто не простит нам этой доброты. Не будьте христосиком, чёрт возьми! Вы же рабочий человек. А рабочий класс не щадит подлецов и спуску подлости не даёт. Никогда.
ГЕНЕРАЛ
1
Валентин Яковлевич – единственный в моей жизни генерал, с которым я за ручку, да и вообще запросто.
В первые дни знакомства с ним я, признаться, немного робел. Но пригляделся и вижу: как рядовой солдат ведёт себя, и ватничек у него осенний, как у рядового, и «Приму» курит, что подешевле, хоть оказался не скупой, а широкой души человек. Как будто никогда он генералом и не был, и войсками не командовал, и подчинённые перед ним не тянулись, и грозностью никакой не обладал.
Я, по старой солдатской памяти, обращаюсь к нему: «Товарищ генерал, товарищ генерал...» А он поправляет: «Я, – говорит, – на войне был „товарищ генерал“, а нынче для всех – Валентин Яковлевич».
Так с тех пор Валентином Яковлевичем именую. Совсем по-граждански.
Домик он сложил себе из разобранных на дощечки ящиков, обыкновенных деревянных – в магазине купил бросовую тару. Всё сам сработал, и крышу сам ставил, и погреб сам копал, только столярку ему мастера сделали и остеклили.
Сад у него образцовый, ухаживает он за ним, как за дитём, там огладит, там подкормит, там причешет, там подстрижёт, чтобы везде порядок.
Говорю ему как-то:
– У вас, Валентин Яковлевич, всё так спорится да ладится, как будто вы всю жизнь не генералом, а садоводом, или плотником, или механиком были.
– Всю жизнь я из рук оружия не выпускал, это точно, – отвечал он. – Всё садоводов, плотников, механиков защищал от врагов. Но навыки трудовые имеются. Как ни верти, а всё же крестьянский сын я.
Рассказал он тогда о своём детстве и юности. Батя его работал машинистом у молотилки «Рустон-Проктор». Это был постоянно усталый человек с натруженными руками. Мама всё болела и болела ногами, да так, что полжизни пролежала в постели парализованная. Отец сильно её любил и вот такую, полуживую, на руках носил, как ребёнка, и ласковые слова говорил. Нет, теперь такой любви не сыщешь, во всяком случае, встретить трудно. Сам он, будущий генерал, сызмала в крестьянском труде и у маминой постели; видно, потому руки сноровистые и душа тёплая, широкая и к людям повёрнутая: горе знает. Мальчишкой довелось ему телушку принимать в оледеневшем сарае: отец на работу ушёл, а тут коровёнка отелилась. На рядне тащил новорождённого в избу, чуть не замёрз сам, но телёнка не погубил, выходил. Отец с работы пришёл, похвалил, сказал: «Настоящий ты мужик, Валька. Наверно, ветинаром будешь». С тех пор стал присматриваться к сельскому ветеринару. Большой специалист, не только скотину, но и людей лечил. От него креозотом за версту несло, но пациенты не переводились. Он и мать пытался поставить на ноги, мазь придумал из ячменя – не помогло. Советовал маму в Цхалтубо отвезти, есть там такая вода целебная, но не успели: померла. Учиться как следует не довелось, только в армии от красноармейца, как видишь, до генерала вырос, училище закончил, академию артиллерийскую. Землю всегда любил. Когда окопы в полный профиль отрывали на учениях или на войне, всё о ней как о кормилице мечтал, запахи свежие радовали. Однажды по пшеничному полю оборону заняли, колос спелый, дородный, в зубы взял, пожевал, слезой запил, слово чести...
– Вам бы написать о прошлом надо, – несмело сказал я, когда генерал умолк. – Путь у вас красивый, для молодёжи очень положительный.
– А я пишу, – ответил генерал чуть стеснительно. – Что у меня, что у вас жизнь – крутая траектория.
Понравилось мне это слово. В самом деле, нашего поколения жизнь – это крутая траектория.
– Вы поторопитесь, Валентин Яковлевич, с материалом, чтобы успел я книжечку вашу набрать: «Записки генерала».
Мы немножко посмеялись.
В другой раз, когда подошла такая же тихая минута откровенности, узнал я, что Валентин Яковлевич побывал в своё время в Испании, сражался с мятежниками. Старший лейтенант, он командовал батареей. Под Уэской был ранен осколком в бедро. В госпитале познакомился с Михаилом Кольцовым: приезжал тот к бойцам. Вспомнил Валентин Яковлевич генерала Лукача, в бригаде которого сражался. Но тут уж и я сумел словцо вставить.
– Лукача-то и я помню. Это есть Мате Залка, венгерский писатель, до войны приезжал к нам в город, есть у него роман «Добердо», хорошая книга...
Вот так ещё более побратались мы с Валентином Яковлевичем: в одном столетии втроём – мой генерал, писатель Лукач и я, типографский рабочий, – как могли, фашизму заслоны ставили, жизни не жалели. Выходит, что и я кое-что значу. Неловкость в общении с соседом исчезла, и постепенно стал я привыкать к генеральскому чину, что рядышком, и вроде подружили мы. Как к генералу гость – меня кличет: «Зайдите, Анатолий Андреевич, по пятьдесят грамм...»
А гостей к нему немало ездило, всё больше товарищи по фронту, и не генералы вовсе, а, вот именно, подчинённые: не одному из них путёвку в жизнь своей крестьянской рукой подписывал.
Однажды кличет: «Зайдите, Анатолий Андреевич, по пятьдесят...» Понял – новый гость. В чём стоял, пошёл на приём. А там и застыдился.
Сидит за столиком этакий франт, красивый, видный из себя мужчина в голубом костюме и белоснежной рубашечке с голубым галстуком. Прямо-таки архангел, слетевший на землю. Но небожитель, видно, ценит земные блага. На промытом дождями и ветром столике – коньяк, колбаса, икорка чёрная, стаканчики и наша дачная снедь: помидоры, лучок, огурчики.
– Знакомьтесь, Анатолий Андреевич. Заслуженный артист республики, мой старшина военных годов.
– Прибыл на гастроли с театром, – добавляет архангел. – Решил навестить.
– А коньяк напрасно притащил, – заметил генерал.
– По пятьдесят, Валентин Яковлевич, никому никогда не вредно. Разрешите, я вас по имени-отчеству буду...
– Разрешаю, Ванюшка, – ласково генерал ему. И, видать, так рад этому визиту, влюблёнными глазами смотрит на гостя. А тот возьми да и запой божественным своим голосом: «Вспомню я пехоту и родную роту, и тебя, товарищ, что дал мне закурить»...
Не выдержал генерал, слезу смахнул.
– Не трави душу, перестань. Мы на старости лет не очень крепки нервами. Давай лучше выпьем.
Выпили по глотку.
И тут я услышал историю про старшину Марудова – теперь он артист Изумрудов.
2
«Открыл» Марудова сам генерал. Впрочем, по тем временам он был ещё полковником и командовал дивизией АРГК – Артиллерийского Резерва Главного Командования.
Голос доносился из каптёрки, где старшина занимался какими-то хозяйственными делами.
Марудов смутился, когда вошёл командир, умолк и встал «смирно».
– Продолжайте, Марудов, – приказал полковник. – Голосок у вас недурной. Учились петь?
– Никак нет, товарищ полковник.
– Не стесняйтесь, Марудов, пойте.
Марудов запел. На полный голос. Песенку о любимом городе, которую сам придумал. За спиной комдива уже толпились любопытные – солдаты, офицеры. Баритон, упругий и густой, звучал в комнате, пахнущей сыромятной кожей и слежавшимся сукном. Никто не знал, что в эту минуту рождается солист армейского ансамбля песни и пляски, любимец солдат, будущий заслуженный артист республики.
Когда он кончил, комдив спросил:
– Почему же молчали до сих пор? Голоса вашего слышно не было.
За спиной засмеялись.
– Ого! На батарее голос его очень даже слышен.
– Особливо, когда огонь ведём.
– Таким словом противника кроет – страсть!
– Тихо, – приказал полковник. – Разговор серьёзный. А вы тут смешки устроили. Талант!
Марудов смутился и замотал головой. Никакой он не талант. Просто в груди птах живёт. Мать в детстве тоже приметила, обещала гармошку купить, но так и не собралась: отчим был злой, пьющий, в деревне они жили, в Башкирии. Ушёл парень из семьи в город, там сестрёнка замужняя жила. Устроился на завод, стал литейщиком. Тоже сочинял и пел. Белые стихи пел. Но мешали литейные запахи. Как наглотается гари да копоти, так голос «садится». Сам чувствовал и понимал: для голоса свежий воздух нужен. Только в армии, ещё до войны, расправился голосище.
Вскоре старшина Марудов заботами полковника очутился в ансамбле. Там и подстерегла его любовь. Молодость есть молодость. А девчонка была вызывающе красивая. Бывшая студентка стала вагонной проводницей в поезде. Пока стояли в ближнем тылу, всё и случилось. Стал Марудов частым гостем в добротном пятистеннике, где жила Зина. Приходил, как водится, не с пустыми руками, хозяйка картошки отварит, да ещё и самогону выставит. Оставались молодые часто вдвоём. Про свадьбу договорились, хотя война рядышком и в любой миг могли поднять солиста по тревоге.
Однажды она повела его в сарай, где дрова, и там за сырыми полешками он увидел чемоданы. Они стояли большой горкой, аккуратно сложенные, разноцветные, полные добра. Он спросил её, что это за чемоданы и зачем показывает. Она объяснила, что это её приданое, что она сама хлопочет об их будущем и на первое время после войны им хватит, чтобы обжиться. «Откуда они?», – спросил он, не слыша собственных слов. – «Эвакуированные дарят». – «Врёшь, – сказал он. – Не дарят они тебе, а воруешь». – «А хоть бы и так, что с того? Я сирота. Могу позаботиться о себе? Ты не сердись. Всё это твоё».
Он стоял в холодном сарае, и сердце его леденело. Он мог убить её в эту минуту, благо топор, которым он часто рубил дрова, лежал подле. Он вышел ошалелый от горя и одиночества, пошёл в штаб и рассказал обо всём. Его судьбой занялась прокуратура. Молодому следователю красавица-проводница заявила, что таскала чемоданы... по его, старшины, наущению. Марудов не верил своим ушам. Следователь же по неопытности сперва было сочувственно отнёсся к Зине, сопровождавшей свои показания обильными слезами.
...Артист и генерал вспоминали, а я сидел развесив уши и думал о том, как порой странно распоряжается жизнь человеческими судьбами.
Над старшиной сгущались тучи. Валентин Яковлевич, выслушав бесхитростный рассказ своего певца, позвонил кому следует, попросил глубже вникнуть в судьбу голосистого старшины. Компетентные люди быстро разобрались в этом сомнительном «деле».
Старшина Марудов был полностью оправдан, и теперь он имеет счастливую возможность поднять бокал, или «хильнуть», как он выразился, за здоровье Валентина Яковлевича.
Когда архангел отлетел, торопясь на спектакль, и мы остались одни, я сказал:
– Умеете вы за правду встать, ничего не скажешь...
– Это каждый уметь должен, – строго сказал генерал. – А за меня, думаете, не вставали? Когда в памяти что-то подобное живёт, тогда и стареть – не столь уж грустное занятие. Одно дело – непримиримость к злу. Другое же – руку протянуть в беде, кому веришь.
...Возвращался я в свою хижину поздно вечером. По-прежнему густо тянуло матиолой, одуряюще пахло табаком. Ветерок покачивал лампы на столбах – и деревья, строения, травы, небо тоже покачивались.
Сон не шёл. Топчан поскрипывал подо мной, когда я ворочался. Слова генерала взволновали меня... А что я успел? Кому что доброго сделал? Никого не направил на путь, никого не выручил. Набирал всю жизнь свинцовые слова.
А может, они, эти свинцовые слова, и делали своё дело, звали людей к большой цели?






