Текст книги "Шоколад"
Автор книги: Александр Тарасов-Родионов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
– Хорошо, – щебетнул Вунш.
– Хорошо, – прошамкал Чоткин.
– Хорошо, – бесшумно пошевелила губами Анна Захарьевна.
– Итак, до свиданья до завтра, до двенадцати часов, – и Вальц деловито поднялась. – Только, пожалуйста, имейте в виду одно важное условие: Петру Ивановичу после его освобожденья и вообще никому об этом ни гугу.
– Помилуйте, будьте уверены, – опять расшаркался Вунш, лягаясь ножками.
Вальц, протянула всем руку и пошла, мягко шурша шелком юбок, янтаря скучную пыль мрачных комнат светом яркой корицы своих огоньковых волос. Шоколадинкой наряднилась в ворохе сложенной завали печальной квартиры. За нею трещал на дощечках паркета сухонький, серенький Вунш, а дальше глухо качались и плыли скорбные дряблые Чоткины.
Промелькнуло чехольное зало. Мельтехнулась столовая с забившейся птичкой и миганьем зелененького огонечка мутной лампадки в углу пред божницей. Звякнула кастрюлями кухня с задетым ногою у двери поленом и… пытка кончилась. Вальц бегом пролетела по лестнице вниз, через двор, и только поодаль на улице ощутила всю радость освобожденья и, замедлив шаги, вытянув тоненький носик, расправила грудь и внятно прочмокала:
– Ух!
И целую ночь не спалось. Что-то нудно и жестко чесалось внутри подсознанья. И трудно было всю эту болячку прикрыть ворохом мелочей обыденных забот. Проснулась пасмурным утром как-то раскидисто и сумбурно. Было неясно, невнятно ощущенье чего-то давящего, огромного, неосознанного. Но мгновенно все вдруг оточнилось, отточилось и выпуклилось сердцебойной заботой, волевым напряженьем:
«Довести поскорей до конца».
Не помнилось, как пришла на службу, как достала заветное дело. И было отрадно, что все это не сон, что все это буйная явь, что дело никуда не исчезло, что осталось только одно небольшое усилье – и Чоткин будет освобожден, и достанется золото, много золота. Лихорадило под кожей спины, а в плечах был жар, когда, прижав папку с делом подмышку, робко стукнула в двери к Зудину:
– Можно?
Зудин сидел у стола беспокойно взлохмаченный, с глубокою усталостью запавших с бессонницы глаз, окруженных синеньем. Брови сдвинуты. Рот насупился.
– Я с курьезным к вам делом, Алексей Иванович. Доброе утро.
– Здравствуйте.
– Вот оконченное дело, дело Чоткина… к прекращению, а… Чоткин сидит.
– Как сидит? – но вопрос безучастный, мысли где-то далеко.
– Есть заключение следователя Верехлеева об освобождении… и дело направлено к прекращению, и вот попало даже ко мне, а обвиняемый все сидит и сидит уж три месяца.
– Здорово! – протянул тускло Зудин. – Хорошо, вы оставьте, я разберусь, – и вилами колющих пальцев вздыбил космы волос, а сам снова присталится в лежащую папку.
Вальц екнуло холодком. Скрипнула туфля в ковре.
– Здесь всего лишь минутка вниманья, Алексей Иванович. Может быть, взглянете тут же. Заключение есть, и, должно быть, вы уже читали и только забыли положить резолюцию. Жаль человека, который так долго напрасно сидит.
Какой ласковый, искренний, вкрадчивый голос! Вальц сама удивляется: кто это из нее говорит? А глазенки запенились кружевеющей негой ресниц, как в ажурных розетках шоколадки-орешки.
«Картиночка», – думает Зудин. Отрывается нехотя, боком повертываясь к подошедшей вплотную Елене.
– Вот, смотрите! – и папка пред ним.
Лакированный розовый пальчик, как тоненький ломтик живого фарфора, узорит пред ним скучный выцветший лист.
Да, написано: «Полагаю освободить… Следователь Верехлеев».
Зудин вздыхает устало и обмокнутой ручкой пишет вверху: «Дело прекратить…»
– Как его фамилия?
– Чоткин.
«Да, Чоткин», – он сам видит это ясно.
«Чоткина освободить. Зудин».
Но почему так старается Вальц? Он пытливо скользит по глазам ее, жадно следящим за движением уставшей руки. Он перелистывает все небольшое дело сначала, старается вникнуть в почерки, в заметки и даты, но ничего не может осилить.
«Дело верное. Беспокойство напрасное. Чоткин сидит по случайной забывчивости. Вальц права. Иль, быть может, сейчас он устал, и не мешало бы разобраться в другой раз? А пока отложить?» – он колеблется, устало качаясь на стуле.
На пороге растерянный Горст.
– Алексей Иванович! – а у самого руки дрожат. Голубые глаза беспокоятся.
– Кацман убит!.. Дагнис ранен, а Кацман убит. Сейчас привезут.
– Как убит?! – все полетело кругами пред Зудиным. Взметнулся, как раненный зверь. Молнии едких отточенных мыслей ураганом сверкнули в очах. Папку швырнул на зазвеневшую бутылку в углу, бросился к Горсту.
– Как убит, где?!
– Сейчас звонил мне с вокзала по телефону Кунцевич, начальник отряда. Кацман убит сегодня утром в перестрелке с дружиной эсэров в Осенникове. Дагнис ранен. Убит один из эсэров. Остальные пока скрылись. Местность нами оцеплена.
– Ах, сволочи! – злобно и сочно выплюнул Зудин. – Вот мерзавцы!.. Ну, скажи, как не расстреливать этих иуд, эту мразь?! Кацман убит!.. Нет Абрама! Убили! – Зудин глубоко и устало вздохнул. – Напоролся, рискнул, обнаружил себя раньше времени, – мычал он себе под нос. – Ах, как жалко, как жалко, Горст, Кацмана! Нет больше Абрама! – метался весь взорванный Зудин.
Горст молчал, стиснув губы.
– Ну, постой: я устрою им бенефис! Я сейчас проеду к вокзалу, а вы составьте скорей телеграмму в Москву, копию ЦК, я сейчас подпишу. Да надо позвонить Игнатьеву… А где Фомин?.. Да подайте сейчас же мне список, сколько арестованных за нами сидит. Надо сотнягу прикончить на память! Бедный Абрам!.. Ну, постойте, вы узнаете, дьяволы, как убивать рабочих вождей!.. Вот тут несколько дел… – Зудин злобно швырнул со стола папки с делами. – Эту мразь не отпускать! На террор ответим террором. За личность ударим по классу!
Под сердцем у Вальц похолодало. Убийство Кацмана, внезапный шквал дикой злобы, налетевший на Зудина, ей был страшен. А тут еще бешено брошенная, попавшая в общую кучу папка с невинным Чоткиным. Неужели и здесь все сорвется?!.. Из-за дурацкой случайности? Когда все так близко к цели!
Вальц задрожала.
А Зудин крутящимся смерчем, огромный и грозный, ринулся к двери и вынесся. Только подавленный Горст, молча и жестко понурясь, собирал по углам разлетевшиеся папки бумаг.
– Здесь одна моя, – потянула Вальц за знакомый угол обложки.
– Он велел все оставить!
– Да, но здесь уже есть резолюция! Это старое дело! Нельзя ж, в самом деле, из-за дикой случайности хватать сызнова и убивать уже освобожденных, ни в чем неповинных людей!
Она решительно взяла папку у сердитого Горста и вышла.
«Теперь поскорей! Как бы опять что еще не случилось, не помешало», – бегом прямо к Шаленко.
– Константин Константиныч! Поскорее, голубчик, напишите мне ордерочек: резолюция Зудина есть уже. Только, пожалуйста, с копией. Там внизу дожидается старушка-мать заключенного – так надо ее обрадовать, показать!
– Зачем же копию! Никогда этого не было. Освободят – и довольно!
– Ну, что вам, право стоит? Бумаги жаль, что ли?.. Какой вы жесткий! Я спрашивала Алексея Ивановича, он разрешил… – а сама покраснела до ушей от волненья и лжи.
– Ну, ладно, ладно, – замахал головою Шаленко, – сделаю, сделаю, одну минутку. Только напрасно, Елена Валентиновна, жалеете вы их. Вон, Абрама Моисеича ухлопали. Как жалко беднягу! Хороший и честный был человек! Все мечтал перевезть из Орши семью. А как он работал!..
Но Елене неймется. Булавками колет томленье ожиданья:
«Поскорей, поскорей, скоро час!»
Наконец, все готово. Бежит, запыхавшись, чуть не падает: мимо заколоченных ставнями окон, простреленных стекол, железом ворчащих проржавленных вывесок, магазинов готового платья, мелькнувших пустотами окон, как глазными щелями сухих черепов.
Вот и дом, точно ворон, осыпанный пеплом, сторожащий безмолвие дохлой улицы, где копошатся, как черви, последние люди. Туда, поскорее в подъезд и по лестнице, скользкой и мокрой, на третий этаж.
Сам Чоткин навстречу, весь мигающий остро ощетинившимися вопросом глазами:
– Ну, что, как?
– Все готово. Вот ордер, а дубликат на руках. Сегодня вечером будет свободен. И пускай поскорей уезжает куда-нибудь в деревню: мало ль что может случиться?!
Старуха набожно крестится.
Только сейчас замечает Елена бессонные, запавшие, белые дряблые щеки Ивана Петровича и мутный размазанный серенький взгляд суетливого Вунша.
Трясущимися руками Чоткин-старик несет из спальни и ставит в столовой на стол перед Вальц холщовый мешочек.
– Здесь девятнадцать. Вот взвесьте, – и тащит из кухни безмен. – Больше, поверьте, никак не удалось насбирать, и то целую ночь на коленях с старухой вместе валялись в ногах у знакомых. Трудно народ понимает беду у чужого!
– Ах, как трудно! Вот, насбирали без семи золотников девятнадцать фунтов. Выползали все колени. Зато здесь больше трех фунтов будет семьдесят второй пробы!
У старушки глаза на мокнущем месте, в розовых ободочках, и на сморщенном носике уже закачалась слезинка.
– Вы уж войдите в положенье, Христа ради… Вы уж войдите в положенье!
Вальц морщится.
«Как бы скорее отделаться, а тут еще надо разыгрывать глупую роль.»
От разбега тонкие пряди ярких каштанных волос лезут на глазки. Торопливо рассыпала по столу гремящее золото.
«Боже мой! Сколько богатства: браслеты, кольца, часы, медальоны, цепочки, цепочки и прыткие, словно живые, кружочки монет, ах, как много монет!» – все засверкало горячей жар-птицей.
– Хорошо. Кто будет от меня принимать, тот и проверит. Только насчет недостачи в весе вам придется как можно скорее на днях непременно добавить. Он едва ль согласится. И если какая там вещь низкопробная, вам тоже придется ее заменить. Уговор дороже денег… – и еще торопливее непослушными пальцами прыгающей радости собрала жадно золото снова в мешочек. Завязала бечевкой и – под манто.
– Какой он, однако, тяжелый!
Копию ордера небрежно оставила на столе, где сидела. Указала лишь взглядом. Вунш впился в нее тотчас, рассматривая на свет оттиск печати. Отмахнулась от роя вопросов.
– Когда же Петичку выпустят?
– Не может ли кто обмануть?
– Жив ли Петичка?
– Да здоров ли он?
– В котором часу он приедет?
– Сегодня будет у вас!
И поскорее, поскорее вышла. Быстрее пошла, осторожно ступая, чтоб не упасть. Мешочек несла под манто. И скрылась за угол.
* * *
На углу встречаются прохожие. Молча смотрят друг другу глубоко в гляделки. Озираются робко.
– Вы слышали: нынче убили в Осенникове на даче какого-то главного жида из чеки!
– Да что вы?!
– Да, да, да! – радостно, – это последняя новость! – и дальше таинственней: – А не слыхали? Едет сюда с подводною силой войной на них какой-то король Белиндер Моравийский! Не слыхали? В самом деле?.. Так знайте: через неделю большевикам будет верный каюк! Это из вернейших источников.
V
В кабинете Зудина раскрыта форточка. Через нее доносится с улицы лязг проезжающих пролеток и журчливое бульканье капелек в водосточном желобе. Давно нетопленная посиневшая комната теперь дышит холодной и затхлою сыростью, потому что из форточки веет теплой и солнечной свежестью весеннего утра.
Зудин, обросший щетиною щек и злой, как крыса, грызет за столом карандаш.
Эта подлая травля ему надоела. Он больше не потерпит.
Что есть силы, он ударяет по столу, отчего звенит чернильница и скатываются на пол ручки. Он кому-то грозит в угол зашибленным кулаком, хотя в комнате никого больше нет.
Дело ясное: под него подкапывается Фомин. Это он интригует против него через Игнатьева, и, разумеется, Зудин чувствует, не может не чувствовать эти тысячи мелких придирочек и косые взгляды товарищей из парткома. Ну, да он им покажет! Он выведет всех их на чистую воду!
– Возьми себя в руки, Алексей! – говорит он сам себе громко надтреснутым голосом. – Возьми себя в руки и покажи, что ты выше их всех!
От этих слов ему делается легче, так что он подымается и делает более спокойно несколько концов из угла в угол по грязному, пыльному ковру.
«И как хитро ведут кампанию, подлецы, – возмущается он. – В глаза лицемерное товарищеское участье, а за глазами гадости и пакости без конца. Неужели закон вражды, злостной конкуренции и хитренького мелочного карьеризма, который ворочал всем старым, прогнившим общественным бытом и с которым он, Зудин, так неистово боролся и борется до сих пор?» – и Зудин даже, судорожно сжав, подымает вверх кулаки, – «неужели он так силен, этот проклятый закон, что разъедает самое святое, самое крепкое, что только существовало для Зудина, – партию?!»
Он досадливо и зло ухмыляется.
Вспоминает, как однажды в ссылке, когда он лежал, обессиленный лихорадочным ознобом, в бурятской деревешке и стонал о горячем чае, его сотоварищ – сухой, желчный Соков – наотрез отказался подогреть ему чайник. Пришлось встать, колотяся зубами, и бежать несколько раз на мороз за дровами к опушке тайги, предвкушая в тумане больной головы мысль о том, что сейчас в очаге закипит, распузырясь, вода. И вдруг оказалось, что Соков воспользовался его беготней и без него выпил весь закипающий чай. Было так горько и обидно, особливо тогда, когда Соков, смеясь, хвастал об этом потом, называя Зудина денщиком и холуем.
Но ведь все это было в годы разгрома, когда обручи общего дела и общих надежд разъедалися ржой поражения. А теперь, когда они так сказочно выиграли и через сени революции национальной вдруг неожиданно легко вышли в огромные хоромы революции мировой, – вот теперь-то где же эта былая товарищеская спайка, братское самопожертвование и честная искренность друг к другу? А ведь теперь врагов кругом стало несравнимо больше, и враги гораздо сильнее, хитрее и кровожаднее. Разве он, председатель могущественной чрезвычайки большого города, не кажется порою сам себе жалким кузнечиком, дерзко залезшим на тонкую верхушку высоченнейшей пихты, откуда его вот-вот сдует стеклянный вихрь взбешенного капитала? Уж тут-то и держаться бы всем подружнее – всем, как один! А они?.. Зависть, подсиживание, коммунистическое лицемерие, революционное ханжество! Взять хоть того же Фомина, эту рыжую лису!
Злость закипает и клокочет в Зудине, давя ему грудь.
– Довольно! – кричит он кому-то, – довольно! Я положу всему этому конец!
В дверь робко стучит и, крадучись, входит Липшаевич.
– Разрешите к вам на минутку, Алексей Иванович? Я хотел с вами кое о чем поговорить. – Он озирается по сторонам пугливо прыгающими глазами. – Я должен вас предупредить, – он приближается почти вплотную и продолжает полушепотом в ухо, – против вас заваривается каша. Вас, очевидно, решили съесть. Видит бог, что я хочу вам только добра: без вас мы пропали. Берегитесь Фомина: он что-то затевает. Сегодня ночью неизвестно кем арестованы Павлов и Вальц.
Зудина коробит. Он не доверяет Липшаевичу. Ему противны его масляные наглые глаза, которые он встречал только у лакеев и маркеров, и этот вонючий тон сообщника какой-то воровской шайки.
Он знает к тому же, что и Павлов нечистоплотен и что его давным-давно нужно было бы гнать в три метлы из чека, и все же слова Липшаевича вновь бросают его в желчную дрожь.
Арестовать – зачем, почему? А главное, без ведома его, Зудина?! Значит ему не доверяют больше. Отлично, пускай это будет последней каплей терпения, проливающей стакан его гнева. После таких сообщений дальнейшая игра в прятки уже невозможна.
– Отлично, отлично, – мычит он, потирая руки и ежась не то от внутренней нервной зяби, не то от свежих волн воздуха с улицы в форточку. – Я не понимаю, о чем вы беспокоитесь? – обращается он брезгливо к Липшаевичу. – Я не боюсь интриг: моя совесть чиста и спокойна! – и он насмешливо и сдержанно наблюдает, как сконфуженный Липшаевич медленно выползает, пожимая плечами.
Потом он хватается за телефон и звонит Игнатьеву:
– Мне необходимо поговорить по важному делу, могу ли я сейчас же к вам заехать?
– Хорошо, очень кстати: ожидаю.
– Великолепно!
Он облегченно вздыхает, ощущая растущую твердость и какую-то внутреннюю гордость от своей правоты. Заказав машину, он достает лист чистой бумаги, разглаживает его и пишет телеграмму:
«Москва. Председателю ВЧК,
копия ЦК РКП. Срочно, секретно.
Прошу немедленно заменить меня другим. Надоели склоки.
Зудин».
Потом складывает телеграмму в боковой карман уже надетого пальто и бодро выходит. Его сердце, как пароходный гудок, – весело, сочно и твердо.
Только на улице он замечает: далеко-далеко где-то жутко ухают пушки. Робко останавливаются прохожие. Чутко слушают, шепчутся.
Меся мокрый снег, нахмурясь, жидкими группами, с винтовками, в шапках и кепках проходят куда-то рабочие. Стайка матросов в бушлатах перебегает дорогу, разлетаяся клешами. Вдалеке через мост ползет и колышется длинная серая масса солдат.
«Подкрепление прибыло, – думает Зудин. – Надо бы сегодня ж переговорить с начальником Особого Отдела».
И вспомнил, что все это кем-то теперь так ненужно оборвано, смято. Он, Зудин, – теперь ни к чему.
На углах черными кучками, как тараканы на хлеб, прилипли к расклеенным газетам прохожие.
Да, враг близко. Враг у ворот.
Разбросав брызги луж, машина остановилась возле широкого крыльца Исполкома, огромного желтого дома с колоннами. Зудин спокойно подымается вверх по высокой крутящейся каменной лестнице с полинялыми флагами и портретами вождей по стенам. Мимо часовых, коридором через приемную и секретариат проходит он к дверям кабинета Игнатьева.
– Минуточку, я сейчас доложу! – срывается секретарь и шмыгает в дверь, затворяя ее перед самым носом Зудина. Необычайный прием неприятно кольнул его снова и качнул утихшую было злость и против Фомина, и против Игнатьева, и вообще против всех, кто теперь вдруг перестал относиться к нему, к Зудину, доверчиво и просто, как раньше.
– Пройдите! – выбегает секретарь.
Игнатьев, как всегда, раскинулся в кресле у стола, а поодаль, на кожаном черном диване, сидит и пристально щупает его исподлобья, в защитной тужурочке, низенький товарищ Шустрый.
– Давно из Москвы?
– Третьего дня.
– Ну, как там?
– Ничего.
Разговор не клеится. Да Зудину, впрочем, не до разговора. Он пришел ведь сюда совсем не для того. И если Игнатьев чересчур благодушно подпер подбородок костлявой рукою и не делает попыток выпроводить Шустрого, пусть это будет новый прием, чтоб отделаться от объяснений насчет поступков Фомина, – Зудина это уже не остановит, нет, не остановит. Хватит церемоний! Он сердито и твердо опускается в кресло перед столом.
– Я приехал к вам, товарищ Игнатьев, – говорит он сухо и намеренно громко, чтоб слушал и Шустрый, – я приехал поставить вас в известность, что я покидаю свой пост! – и он уже лезет в карман за телеграммой.
– Мы это знаем, – говорит спокойно Игнатьев.
«Знаем? Мы?» – недоумевающе взвешивает в уме Зудин, обводя глазами обоих.
– Тем лучше! Если ваши товарищи настолько искусны и планомерны в своей милой травле, что заранее предугадывают ее результаты, – это делает кой-кому своеобразную честь! – он язвительно усмехается. – Я телеграфирую сейчас об уходе моем в Вечека и апеллирую в Оргбюро: пускай разберет.
– Оргбюро это дело тоже уже знакомо, товарищ Зудин, – сухим голоском сверлит Игнатьев, – а вот как раз и посланный оттуда для разбора, – товарищ Шустрый.
Шустрый, наслаждаясь впечатлением, протягивает ему свой мандат. Да, за подписями, – чего уж там! – важных лиц, он, Шустрый, командируется сюда с чрезвычайными полномочиями для разбора дела его, Зудина. И Зудин нервно подергивается. Им овладевает жуткая оторопь. Значит, враги его не дремали и не шутили, – успели даже сочинить за спиной какое-то «дело». Поделом наивным простофилям, верящим в братскую честность старых товарищей по партии. Оказывается, и тут надо: на войне, как на войне!
Что-то привычно прочное, стародавне построенное в мировосприятии Зудина неожиданно стремительно рушится, рассыпаясь с грохотом и треском, точно падает старая большущая башня лесов, давно заготовленная для еще не начатого здания. И после обвала остается лишь груда серых обломков и облако пыли – тень сухой гордости.
– Я готов! – говорит он Шустрому высокомерно. – Но предварительно я должен поставить вас в известность, что сейчас без моего ведома происходит разгром чека. Сегодня ночью арестовали двух моих сотрудников. Фомин даже не потрудился…
– Фомин здесь ни при чем. Сотрудники арестованы мною! – бойко отбивает Шустрый. – Где б нам, товарищ Игнатьев, найти уединенную комнату, чтобы потолковать по душам, как говорится?! – Шустрый фальшиво хихикает.
– Комнаты здесь есть, – Игнатьев нажимает кнопку, – сейчас секретарь вам укажет.
– Вот что, – обращается Шустрый к Зудину, а сам глядит на Игнатьева, – дайте-ка мне взглянуть на ваш револьвер. – И, получая от Зудина протянутый браунинг, он прячет его к себе в карман брюк.
– Другого нет?
– Нет.
Провожая Зудина к двери, он подбегает обратно к Игнатьеву и что-то шепчет ему торопливо на ухо. Тот кивает.
«Как все это гнусно! – морщится Зудин, – какая трогательная конспирация от меня, и как хитро все успели подготовить и в Цека и в Вечека. Ай, да Игнатьев. Но, погодите друзья, ставьте-ка ставки на кон сполна: будем играть начистую!»
Они проходят на третий этаж в пустую комнату, где стоит только стол и три стула, а через окна, выходящие на реку, видны обмазанные солнцем дома заречной слободки с каланчой.
Шустрый сам отпирает и тотчас же предусмотрительно запирает дверь комнаты даденным ему ключом, садится к столу и достает из портфеля ворох бумаг. Делает при этом вид, что сосредоточенно роется в них, для чего супит ярко-черные запятые бровей, которые вместе с черными быстрыми точками глаз резко подчеркивают желтизну лица и серебристую округлость коротко стриженной головы и подстриженных седых усиков.
– В Цека поступило дело… – вкрадчиво, как блудливая кошка, начинает Шустрый, мышеня глазами по столу, по бумагам и даже по рукаву Зудина, только труся забраться повыше, к зрачкам его взлохмаченных глаз. – В Цека поступило дело о вас, о сущности которого вы, наверное, догадываетесь.
– Я не отгадчик грязных сплетен.
– А вот мы сейчас и выясним, сплетня это или что-нибудь другое. Вот мы сейчас и выясним, – как бы посмеиваясь над Зудиным, благодушно щебечет Шустрый. – Вот скажите мне, пожалуйста, товарищ Зудин, – и это слово «товарищ» звучит здесь так фальшиво и обидно-ненужно, как холодная жаба, сунутая для озорства в раскрытую ладонь встречи, Зудин остро чувствует все это, и внутри его бьет, как дробь барабана, дрожь возмущенья.
– Вот вы и скажите мне, пожалуйста, товарищ Зудин, сколько, когда и с кого именно удалось вам получить взяток?
Если бы в лицо Зудина выстрелили в упор, то дикий вывих неожиданного удара оказался б тусклее, чем этот вопрос. Все жилки лица подпрыгнули, ноздри раздулись, глаза закруглились винтами ненависти и презренья, но зубы поспешно прокусили упругие стеночки губ и зажали спирали движений в окаменелую стойку.
– Ну-с, так как же, товарищ Зудин, – благодушно трунит Шустрый, – угодно вам будет дать прямо ответ или хотите сначала подумать?
– Ваш вопрос я считаю позорной попыткой незаслуженно меня оскорбить, – цедит Зудин упрямо сквозь зубы чьим-то чужим провалившимся голосом.
– Ага, так, так, – ласково посмеивается Шустрый. – Я ведь совсем позабыл, что вы делец опытный. Ну, какой же дурак будет теперь брать взятки сам непосредственно, когда на этот предмет теперь существует институт секретарей, а главное – секретарш? Удобный такой институт: прекрасная дева, так сказать, и дела подшивает и бумаги подкладывает, – все честь честью, – она же и постельной принадлежностью может служить при случае. А самое главное, через нее так удобно хапать себе в карман. Не так ли, товарищ Зудин?!
Смеется, танцует копотью глазок по оледенелым мыслям застывшего Зудина.
– У меня нет секретарш, и вообще я не понимаю, на что вы намекаете. Если у вас имеются конкретные факты моих поступков, благоволите их мне предъявить. Это будет лучше, чем забавляться загадками, – спокойно возражает Зудин, а сам думает: да уж не снится ль ему весь этот дурацкий, ералашливый сон?
– Ах, так? Не пойман – не вор? Ну, что ж, пойдем другим путем, – все так же спокойно, как будто сам себе под нос, размышляет вслух Шустрый, смакуя допрос. – Но вы не маленький и в партии не новичок и поэтому сами, конечно, понимаете, что отсутствие чистосердечного раскаяния и признания несколько иначе квалифицирует ваше преступление и совершенно иначе характеризует вас в глазах Цека. Значит я не ошибся.
– При чем тут Цека?! – злобно рвет Зудин, подмываемый новой волной бешенства и диким желаньем проломить этому стриженному идиоту его круглый, как бильярдный шар, череп.
– Так ведь я разбираю это дело по поручению Цека! – самодовольно вскидывает Шустрый.
И в жуткой оторопи опять колют Зудина обломки разрушенной башни лесов. Шустрый выуживает из портфеля лист бумаги и любовно-спокойно, как гробовщик, снимающий мерку с покойника, задает Зудину ряд обычных следственных вопросов: сколько лет, социальное положение и так далее и тому подобное, тут же записывая его ответы, монотонные, как жужжанье мухи в паутине.
– Не помните ль вы случаев, когда вам приходилось принимать от кого-либо из ваших служащих какие-либо даяния, подарки, вещи?
– Не помню.
– Восхитительно. Так и запишем: не помню. Ну, а, например, от Вальц?
Густая краска заливает лицо Зудину. «Как это я об этом не вспомнил?! Черт знает, что получается», – думает он.
– Конечно, получение взяток вовсе не обязательно проделывать лично; удобнее это делать через кого-либо из домашних, – трунит Шустрый.
– Мне известно, что жена позволила себе раз без моего ведома принять от Вальц кое-какую мелочь, – робко заикается Зудин, глотая слова.
– «Без моего ведома!» – это великолепно! Что ж вы не потрудились вернуть ей эту «мелочь» обратно?! Впрочем, это так, между прочим. Ну, а скажите, товарищ Зудин, что вы называете мелочью?! – двадцать фунтов золота, например, вы тоже считаете мелочью?! – и глазенки Шустрого опять закопались в бумаге.
Руки Зудина нервно трясутся, как на телеге. Мысли путаются. Отчетливо чувствует он приближенье какой-то змеиной опасности и силится встать со стула, а ноги подкашиваются. Вот последним усилием он сбрасывает с себя на стул пальто. Немного как будто бы легче.
– Только теперь я начинаю понимать, что здесь какое-то кошмарное недоразумение на основе пустяковых фактов, – с трудом выцеживает Зудин. – Кем оно состряпано и зачем, надо разобраться. Я не был бы старым с 903 года неизменным членом партии, прошедшим тюрьму и ссылку, если б не верил в силу партии, в ее справедливость, в ее разум.
Шустрый зло улыбается.
– Может быть, вы все-таки ответите прямо на вопрос: в получении каких именно даяний от Вальц и других лиц признаете вы себя виновным?
– О, не беспокойтесь, я отвечу вам вполне искренне и чистосердечно.
– Давно бы так. Только от степени вашей искренности и будет зависеть ваша дальнейшая судьба.
– Меня мало интересует моя судьба. Я дорожу нашей судьбой.
– Вот это уже гораздо лучше, и я это сейчас же отмечу в протоколе в ваш плюс. Итак?
– Итак, я знаю, что жена приняла как-то раз от Вальц пару шелковых чулок себе… впрочем, кажется, две пары… наверное не помню, – и Зудину вспоминается только жилистая нога полураздетой жены и снимаемый с ноги хрустящий чулок. – Кроме того, она взяла от нее две пары детских чулочков и несколько плиточек шоколада, который поели ребятишки. Вот и все. Ни о каких других даяньях от Вальц или от кого-либо других мне не известно, и я таковых вещей не предполагаю.
– Восхитительно. Сначала ни от кого ничего, потом оказывается – от Вальц через жену. Сначала пару чулок, затем вспомнилась вторая пара, потом еще две. Благодатное устройство памяти! Но это, впрочем, так, к слову.
– Знаете что, товарищ Южанин! – старая прежняя партийная фамилия Шустрого была Южанин, и она почему-то отчетливо пришлась Зудину на язык. – Я – старый большевик: никогда ни до этого, ни после этого никем другим не был и не буду, и говорю вам вполне искренне и убежденно и как товарищу и как представителю Цека. Неугодно верить – ваше дело.
Шустрый, задетый, барабанит пальцами.
– А я вот, как вам известно, был когда-то меньшевиком, но знаете ли, ни тогда, ни теперь никаких взяточек ни лично, ни через близких, ни конфектами, ни золотом не брал. Так-то вот-с. Но это так, между прочим. Ну, а все-таки, как же насчет золота? Изволили получать или не изволили?
– Еще раз заявляю: никакого золота я не брал и…
– А ваша жена?
Чудовищное подозренье вдруг высовывает Зудину свой длинный багровый язык. А что, если в самом деле вдруг жена… Лиза?!
– Нет, это невозможно, не может быть!.. – мычит себе под нос растерянно Зудин.
– И вы ручаетесь?
Ручается ли он? Он пожимает плечами, напрасно шаря растерянным взглядом поддержки на тусклых холодных стенах.
– Значит не можете поручиться? Это более предусмотрительно! – и Шустрый записывает.
«Прожженный журналист! – думает почему-то Зудин, и его тошнит от какого-то неприятного резкого запаха прогорклого табаку и псины, который, как ему кажется, источает спокойный Шустрый. – О, этот медный лоб не тронет никакая „трагедия“!»
– Ну-с, а что вам известно относительно Павлова? Он с вами или, виноват, с вашей женой ничем не делился? Или вы запамятовали? Или тоже не можете ручаться?
Зудин снова прикусывает до крови губу и несколько секунд молчит.
– Повторяю раз навсегда, что, кроме приведенного уже мною случая, получение моею женой каких-либо вещей или денег от кого-либо другого мне совершенно неизвестно и представляется невероятным, поскольку я знаю мою жену и верю ей. Так и прошу вас записать.
– А не припомните ли вы, не настаивал ли перед вами Кацман на немедленном увольнении Павлова и Вальц и не противились ли вы этому?
Зудин силится припомнить.
– Не припомните? А вот товарищ Фомин это определенно показывает со слов покойного Кацмана. Какой бы им расчет врать?
– Относительно Павлова я припоминаю, что подозрение в нечистоте его поступков, в частности в связи с делом Бочаркина, зародилось впервые у меня, и я тотчас же первый поделился этим с товарищем Кацманом. Как будто бы некоторое время спустя у меня был даже на эту тему с ним же более подробный разговор, и он даже высказал предположение о необходимости уволить Павлова и, как кажется, Вальц.
– «Как кажется?»
– Да, «как кажется», – покраснел Зудин. – Я ему ответил, что относительно Павлова я согласен, потому что к этому времени открылись какие-то другие его махинации в деле о бриллиантах, а насчет Вальц я нашел доводы его необоснованными, с чем Кацман сам согласился.
– Ну, конечно, «необоснованными» после подарочков супруге!.. Впрочем, это я так, к слову. Вы не обращайте вниманья… Ну-с, значит относительно Вальц вы были не согласны, а относительно Павлова вполне согласны? Так и запишем… Не можете ли вы теперь мне объяснить, почему же все-таки, несмотря на все это, Павлов так и остался не уволенным? Павлов-то!