Текст книги "Приключения, почерпнутые из моря житейского"
Автор книги: Александр Вельтман
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 40 страниц)
Черномский, прислонившись к стене, заложив ногу на ногу и поглаживая рукой подбородок, слушал, прехладнокровно улыбаясь и не сводя глаз с Дмитрицкого.
«Лихой каналья, – думал он, – из него может выйти чудный подмастерье».
– Пан не шутит? – спросил он, наконец, серьезно.
– Ей-ей, нет!
– Так мне нужен слуга; мой Матеуш заболел; а мне надо сегодня же непременно ехать.
– Куда угодно, ясновельможный мосци пане грабе[90]90
Ваше сиятельство господин граф (польск.).
[Закрыть].
– А что пан требует в месяц за службу свою?
– Из хлебов, пан, за деньги я не служу. Деньги – черт с ними, деньги подлая вещь, у меня же карман с дырой, что ни положи, все провалится; а потому я кладу деньги на карту и спускаю их в чужие карманы. Пан знает об этом, нечего и говорить.
«Лихой каналья, жалко с ним расстаться, – думал Черномский, – боюсь только…»
– Если пан хочет мне верно служить, у нас будут свои условия, и вот какие: мне уж скоро под шестьдесят, пора на покой. Год еще употреблю на приведение моих дел к концу, куплю имение, и если пан хочет быть мне и слугой и правой рукой, то в вознаграждение я передам пану секрет мой… понимаешь, пан?
– Понимаю.
– Так по рукам, клятву, что будешь мой, и ни шагу от меня!
– И рука и клятва: чтоб черти распластали на мелкие части, а волки обглодали кости, если я с паном расстанусь!
– Ну, с сего часу будь Матеуш; уж я привык к этому имени.
– Матеуш так Матеуш.
– Ну, Матеуш, ступай теперь обедай на мой счет, а после обеда за почтовыми лошадьми по дороге на Минск, чрез Могилев.
– Слушаю, вельможный пане; пообедаю, а потом за лошадьми. Подорожная есть или без подорожной?
– Разумеется; как же можно без подорожной.
– Как, как можно? Да ведь, я думаю, пан и по подорожной двойные прогоны везде платит?
– Не только двойные, – тройные.
– Так подорожная лишний расход.
– Нет, с подорожной все-таки несколько важнее.
– А! конечно, без всякого сомнения.
– Ступай же, Матеуш, вот подорожная, а я пойду обедать к одному приятелю; в четыре часа мы едем.
– Добже[91]91
Хорошо (польск.).
[Закрыть], пане!
Дмитрицкий отправился в буфет и потребовал себе обедать на счет Черномского, объявив, что он новый камердинер его сиятельства. После обеда побежал с подорожной на почту.
Когда Черномский возвратился к четырем часам, почтовые лошади были уже запряжены в его коляску, а Дмитрицкий-Матеуш сидел в коридоре в ожидании своего господина и разговаривал с молоденькой гардеробянкой одной проезжей паньи.
– Ну, скорее укладываться! Матеуш, выноси сундук и ларец.
– Мигом, пане.
И в самом деле, Дмитрицкий, как будто урожоный хлопец, так был расторопен, предупредителен, догадлив, исполнителен по части камердинера, что пан Черномский не мог надивиться. Уложил, доложил, подсадил своего господина в коляску, захлопнул дверцы, вскричал: «Пошел!», вскочил на козлы, засел и, в дополнение, снял шапку и перекрестился; словом, лихой и благочестивый слуга.
На станциях хлопотал, чтоб скорее запрягали лошадей его сиятельству, сам помогал ямщикам запрягать, покрикивая: «Живо, живо!» – и все, как будто возбуждаемые примером его, суетились. Подъезжая к станции, Дмитрицкий-Матеуш, как будто бог знает с кем едет, соскочит с козел и, не отдавая еще подорожную, начнет толкать ротозеев ямщиков, чтоб скорей отпрягали, прикрикнет потихоньку: «Шапку долой!» Смотришь, ямщики, сбросив шапки, заходят, побегут за лошадьми, смотритель струсит, и тогда только осмелится спросить подорожную, когда Дмитрицкий крикнет: «Готово, ваше сиятельство!»
Черномский, несмотря на свои лета, растет от уважения, которое во всех возбуждает к нему его новый камердинер. Выходя из коляски или садясь в коляску, он уже не может ступить без того, чтобы его не вели под руки.
– Ну, что ж ты думаешь! – шепнет повелительно Дмитрицкий на смотрителя; и смотритель, оторопев, также подхватит его сиятельство под руку с другой стороны.
Приехали в местечко Гомель около вечера, остановились близ станции подле корчмы.
– Матеуш, – сказал Черномский, – я пробуду с час у моего приятеля, чтоб лошади были готовы.
– Добже, пане грабе.
Черномский пошел к приятелю, а Дмитрицкий в ожидании его возвращения прохаживался на улице подле коляски.
– Черт знает, где эту рожу я видал, – рассуждал он сам с собою. – Иногда такую знакомую гримасу сделает ртом, таким проговорит голосом, что, мне кажется, я вижу и слышу не Черномского, а кого-то другого… припомнить не могу!
Желание допытать свою память так заняло Дмитрицкого, что он не заметил, как прошел час, другой, совершенно уже смерклось, настала ночь; а Черномского нет; наконец раздался его голос издали:
– Гей! Матеуш!
«Вот, вот, знакомый голос, совсем не его!..» – Здесь, пане грабе.
– Да ходь же скоро, свинья!
– Э, брат! – проговорил Дмитрицкий, – о-го!.. Что пану потребно?
– Ну!
Дмитрицкий догадался, что надо вести пана грабе; он шел нетвердым шагом.
– Пан уж не поедет сегодня?
– Хм! пан поедет поночи! – отвечал Черномский, переступая через порог и сбрасывая с головы картуз вместе с париком. – Ну, раздевай! халат!
– Э, брат!.. Халат в сундуке, пан не велел выносить вещей из коляски.
– Як не велел? свинья не велела… ну!
– Я сейчас принесу важи[92]92
Кладь, багаж (польск.).
[Закрыть], – сказал Дмитрицкий, – садись, пан.
– Ну! – повторил нетерпеливо Черномский, сбрасывая с себя пальто. Мутные глаза его слипались; он был бледен и едва мог сидеть.
– Скоро ли поедем? – спросил ямщик.
– Когда поедем, тогда и поедем; за простой заплатят.
– Да я бы лошадям корму дал.
– Ну, давай.
Дмитрицкий внес важи и подушки.
Черномский обыкновенно сам отпирал сундук и вынимал из него что нужно; он не вверял ключа никому из слуг. На ночь сундук ставился в головах у него; под подушку клал он всегда на всякий случай пару заряженных пистолетов.
– Не угодно ли пану отпереть сундук, – сказал Дмитрицкий, поставив его на стул подле дивана.
– Ну, держи! – отвечал Черномский, стараясь наклониться, чтоб отпереть замок ключом, который у него был на цепочке; но наклониться никак не мог, его качало во все стороны.
– Ну! – повторил он, – держи! – Скинул с себя цепочку и долго метил, бранясь, но никак не мог попасть в скважину; а наконец повалился на диван и начал стонать с каким-то диким бредом.
– Яне! пить!.. аттанде! я забью тэго пшеклентэго хлапа!.. пить, пане!
– Черт знает, у него белая горячка! – сказал Дмитрицкий, перерывая в чемодане, – черт знает, чего тут нет!.. рыжий парик! шкатулка с чем-то… тяжела!
– Пить! – вскричал снова Черномский.
Дмитрицкий пошел в хозяйскую, взял кружку воды и поднес ему, приподняв его немного.
Черномский с жаждою глотал воду; рот его влез с усами в широкую кружку. Напившись, повалился он снова без памяти на подушку, провел кулаком под носом и стер себе один ус на щеку – другой слез на нижнюю губу; он отплюнул его.
– Эге-гэ! – повторил Дмитрицкий про себя, – так вот он, грабе Черномский-то!.. постой-ко, попробуем, как пристанет к тебе рыжий парик.
И он вытащил из сундука рыжий парик, приподнял голову Черномского и надел на нее.
– Ба! откуда это взялся вдруг пан Желынский, старый знакомец?… Желынский!
– Бррр! атанде! – проворчал Черномский.
– Изволь! верно идет темная! Постой-ко, брат, каков-то я буду грабе Черномский?
Дмитрицкий напялил на себя перед зеркалом парик Черномского, приклеил усы и вскричал:
– Браво! Черномский, да и только!.. Да! надо надеть мое платье, а дрянную венгерку отдам этому пьянице, моему камердинеру Матеушу Желынскому.
Дмитрицкий, сбросив свою венгерку, натянул пальто Черномского; ощупав карман, он вынул из него большой бумажник, развернул его, пересчитал пук ассигнаций.
– Три тысячи двести; это, верно, на обиход… А вот бумаги, верно документы на графство… Все это должно быть в законном порядке; после пересмотрим; обратимся теперь к тому, что заключается здесь.
Дмитрицкий, вынув из сундука две шкатулки и портфель, отпер их ключами, которые висели на часовой стальной цепочке. Одна шкатулка была набита разными драгоценными вещами: тут были золотые табакерки, перстни, цепочки, фермуары, булавки и прочее; кроме всего этого, несколько свертков золотых монет. Дмитрицкий развернул два свертка и насыпал червонцев в карман. В другой шкатулке в разных отделениях были пачки ассигнаций, карты, заемные письма, закладные и разные бумаги.
– Это все хорошо, пересмотрится после, – сказал Дмитрицкий, отложив пачку в двадцать тысяч в карман и укладывая все на место. – Это гардероб… Ба! приятель! Бердичевский знакомец! помнишь меня или забыл? Здорово!..
И Дмитрицкий вытащил серый старинный фрак, с большими решетчатыми пуговицами; из бокового кармана высунулась какая-то бумага.
– А! это документ, относящийся к рыжему парику и серому фраку.
– Матеуш! – вскричал Черномский, приподнимаясь с дивана и смотря вокруг себя мутными взорами.
– Проспался, наконец! – сказал Дмитрицкий, запирая сундук.
– Фу! – произнес Черномский, отдуваясь и уставив глаза на Дмитрицкого.
– Ну, вставай! ехать пора! Экой дурачина! что ты смотришь? Неси сундук в коляску!
– Что такое? – проговорил Черномский, – вы, милостивый государь, что такое?
– Совсем одурел! Ты, Матеуш, не узнаешь барина?
– Что такое? – повторил Черномский, вскочив с дивана; но ноги у него подкосились, и он осел снова на диван.
– Насекомое! на ногах не стоит! Что мне с тобой делать? – сказал Дмитрицкий захохотав.
– Что это, пан, значит? – вскричал Черномский.
– Дурак! как ты смеешь говорить мне просто пан! Ты не знаешь, что я пан грабе, вельможный пан? Говори мне не иначе, как ваше сиятельство, а не то я тебе пулю в лоб!
И Дмитрицкий взял пистолет со стола. Черномский затрясся.
– Цо то есть![93]93
Что это! (польск.).
[Закрыть] – проговорил он, задыхаясь.
– А вот цо то есть: смотри на себя, безобразная рожа! на кого ты похож?
И Дмитрицкий стащил Черномского с дивана, схватил за оба плеча и поставил против зеркала.
– Смотри, урод, на кого ты похож?
Черномского забила лихорадка, зубы застучали: он застонал, взглянув на себя в зеркало.
– Узнал? – спросил Дмитрицкий, – да врешь, друг, ты думаешь, что ты пан Желынский? Нет, погоди! Я за заслуги только произведу тебя в пана Желынского, а до тех пор…
И Дмитрицкий сорвал с головы Черномского рыжий парик и положил к себе в карман.
– До тех пор ты лысый Матеуш, мой слуга, холоп, лакей, хамово отродье!
– А, дьявол! – проговорил Черномский.
И он повалился на диван, схватил себя за голову, заскрежетал зубами, забил ногами.
– Тише! – крикнул Дмитрицкий.
– А, дьявол, обманул! – простонал снова Черномский и вдруг вскочил с дивана, бросился на Дмитрицкого; но тот очень хладнокровно приподнял пистолет и сказал:
– На место!
Черномский со страхом отскочил назад.
– Послушай! – проговорил он дрожащими губами, – послушай, пан Дмитрицкий…
– Пан грабе Черномский, слышишь? Покуда на голове моей этот парик, – сказал Дмитрицкий, приподняв на себе парик, как шапку, – и покуда под носом эти наклейные усы, до тех пор я граф Черномский, шулер, подлец, который с шайкой своей наверняка обдул бедного Дмитрицкого. А ты, до тех пор, покуда я не награжу тебя рыжим париком и серым фраком, до тех пор ты хлап Матеуш.
– Одно слово, пан! – сказал пан Черномский, задыхаясь и кусая губы, – бесчестно это, это низко, воспользоваться моею доверенностью! Я полагал, что пан Дмитрицкий благородный человек!..
– А кого ж обманул пан Дмитрицкий?
– Меня!
– А ты кто такой?
– Кто?… я пан…
– Ну, ну, ну, договаривай скорей!
– Пан грабе Черномский.
– Врешь! ты знаешь ли кто? Черномский побледнел.
– Пан грабе Черномский вот этот парик, – продолжал Дмитрицкий, – а пан Желынский вот этот парик; а пан Дмитрицкий нанялся на службу к вельможному пану Черномскому, а не к тебе, не пану, а лысому болвану! Как же ты смеешь говорить, что пан Дмитрицкий тебя обманул?
– Пан Дмитрицкий, – сказал Черномский, – не я обыграл пана, даль буг же[94]94
Ей-богу (польск.).
[Закрыть] не я; но я готов из своих денег возвратить пану десять тысяч.
– Скажи пожалуйста, какой богач!
– Будь ласковый, пане, кончим шутки… Отдай, пане, мои ключи.
– Да ты кто?
– Перестань, пане, шутить… получай десять тысяч, и бог с тобой.
– А я с тобой вот как шучу: хочешь ты у меня служить Матеушом? Я люблю это имя: у меня, пана грабе, все люди назывались Матеушами… хочешь? а не то – убирайся!
– Я прошу пана оставить шутки; а не то я объявлю полиции, что пан хочет ограбить меня и убить.
– Так ты ступай в полицию скорей, а не то я уеду… Ну, пошел же!
– Пане, я двадцать тысяч дам.
– Ба, уж рассветает! Пора ехать мне! Эй! кто там?
– Пане! – вскричал Черномский. – Прочь!
– Что угодно пану? – спросил вбежавший хозяин.
– Вот тебе за постой, – сказал Дмитрицкий, бросив красную бумажку на стол. – Неси сундук в коляску.
– Пошел, я сам понесу! – вскричал Черномский, совершенно потерявшись, – ступай вон!
– А, мерзавец, одумался! Жид, помоги ему; где ему дотащить до коляски.
– Караул! грабят! – вскричал Черномский как сумасшедший, оттолкнув жида и обхватив сундук, – караул!
– Хозяин, ступай к городничему, чтоб прислал солдат взять этого пьяницу! Скорей!
– Не буду! – проговорил Черномский, задыхаясь, – я понесу! Ступай, мне нужно поговорить с паном.
– Ни слова!
– Пане!
– Ну!
– Я понесу, понесу!
– Жид, тащи вместе с ним!
Черномский и жид понесли сундук в коляску. Черномский нес и стонал.
Вслед за ними вышел и Дмитрицкий.
– Ну, живо! – вскричал он, садясь в коляску. – Ты так и поедешь без фуражки, в одной рубашке? дрянь! ну, пошел, надень сюртук и фуражку!
– Панья матка бога! – проговорил Черномский жалобным голосом, держась обеими руками за коляску.
– Ну, долго ли будешь думать? Ямщик, пошел! Ямщик приподнял кнут.
– Караул! – вскричал Черномский, ухватясь за коляску, – постой, постой, еду! Вынеси, хозяин, картуз да сюртук мой.
– Ах ты, дурак, трус; боится, что я уеду, брошу его! Черномский охал, держась за коляску.
Жид вынес венгерку и картуз.
– Не мой сюртук, – сказал Черномский, – это венгерка пана.
– Не узнает своего платья! вот нализался! Долго ли я буду ждать? Куда? на козлы!
– Нет, этого уж не будет! – вскричал Черномский, – я не хлап какой-нибудь.
– Так оттащи его, жид; прощай, пан!
– Еду, еду!
И Черномский взобрался со стоном на козлы.
– Пошел! – крикнул Дмитрицкий, – болван! думает, что я с ним не справлюсь! Нет, брат Матеуш, заикнись только у меня, ступи не так, – не пожалею медного лба! мне, брат, все равно, семь бед один ответ… Хочешь служить верой и правдой – служи, а вздумаешь проказить, грубиянить, пьянствовать, подниматься на какую-нибудь штучку, чтоб опять парик надеть; так тогда уж извини – на все пойдет!.. Слышишь ты там?…
Черномский в ответ простонал.
«Э! да куда ж я еду? – спросил Дмитрицкий сам себя, – куда ж мне ехать? а? вот вопрос». – Эй, ямщик, куда идет эта дорога?
– Да в Могилев же, в Могилев.
– А что ж я буду делать в Могилеве? А еще куда?
– Из Могилева в Минск, да на Смоленск.
– А что ж я буду делать в Минске и в Смоленске? Мир велик, а прислониться негде, и ни одной души, которой бы можно было сказать откровенно: послушай, душа моя, поверишь ли ты мне, что я ужасная свинья. «Неужели?» – Ей-ей! черт сбил меня с пути, и вот, сам не знаю, что делать на белом свете. – «Женись». Да не знаю, где живет невеста, – куда к ней ехать? Родилась ли она, жива, или умерла, ничего не знаю. Другим как-то счастье: все само ладится. Уж если влюбится и навяжется на шею, так по крайней мере девушка, а не чужая жена, как, например, Саломея Петровна. Уверила, что я создан, собственно, для нее, а она для меня, я и поверил, да и увез ее. Что ж из этого вышло? она на стороне, я на другой… А желательно было бы знать, что с ней делается: где она? что она?… Удивительный характер! Поскакала от мужа, от отца, от матери, черт знает куда, точно как из гостей домой!.. Отец и мать!.. Господи боже мой, отец и мать!.. Я бы поехал теперь к отцу и матери… «Здравствуй, Вася, здравствуй, сынок!» У Васи сердце бы порадовалось, Вася бы заплакал. «Это что у тебя? где это ты нажил?» – «Бог дал». – «Ах ты мое нещечко», – сказала бы матушка и заплакала бы с радости. «Врешь, брат, – сказал бы отец, – верно, ты черту служишь!» – и заплакал бы с горя… Да это все мечта: батюшка умер давным-давно, а матушка недавно скончалась… Э! Да у меня есть тетка и сестра невеста… Верно, в бедности живут… Вот случай осчастливить Наташеньку… прекрасно!..
Дмитрицкий стал развивать и лелеять эту мысль в голове.
Приехали на станцию.
– Матеуш! – крикнул Дмитрицкий, – распорядись скорей о лошадях.
– Нет, пан, – отвечал Черномский, соскочив с козел, – лошадей успеют запрячь; прежде всего надо решить, кому пановать на этом свете; если пан благородный человек, то не откажется на мой вызов… пара пистолетов есть…
– Изволь, брат, пойдем! вот тут же в рощице. Только не иначе, как оба заряда в один пистолет; а потом выбирай любой; но подлецу я в руки не дам пистолета, а сам, одним дулом себе в пузо, а другим тебе.
– Нет, я на это не согласен!
– Так пошел, записывай подорожную! ну!
– Это, пан, бесчестно!
– Ну!
Черномский бросился от Дмитрицкого.
– Постой, поди сюда! Вот что я тебе скажу: хочешь, чтоб я возвратил тебе название плута грабе Черномского, и все, разумеется, кроме того, что у меня выиграли мошенники? Хочешь?
– Пан обязан воротить мне все!
– Ну, это мечта; ты слушай, что я тебе говорю; во-первых, отвечай, женат ли ты?
– Женат, пане, имею шесть человек детей, на руках моих все родные; все, что нажил трудом, нажил для обеспечения своего бедного семейства; а пан хочет лишить меня всего, пустить по миру по крайней мере двадцать человек!
– Так ты женат? Ну, черт с тобой, ступай, да чтоб скорее лошадей.
– А пану для чего знать, женат я или нет?
– Дело кончено, так нечего и говорить условий, на которых я бы тебе возвратил парик с усами и имущество Черномского.
– Да я прошу сказать мне, пане, какие условия, может быть, я их исполню.
– Нет, уж кончено; ты женат и мне не годишься.
– Я пану нарочно сказал, что я женат.
– Подлец! думал разжалобить; теперь уж я не поверю.
– Ей-ей, не женат!
– Так хочешь жениться на моей сестре? девочка чудо, с хорошим состоянием, умна; ну, просто, отдаю ее тебе, как свинье апельсин, для того только, чтоб исполнилось мое предсказание, что она будет графиня.
– Пан все отдаст мне?
– Все, кроме выигрышных у меня.
– То есть восемь тысяч?
– Нет, любезный, сто восемь.
– Э, нет, пане, не могу согласиться.
– Ну, не можешь, так оставайся холостым Матеушем.
– Но какие ж выигранные сто тысяч у пана? Я и не знаю об них.
– А вот те, что шайка твоя выиграла у меня.
– Пан обижает меня!
– Ну, обижаю, так оставайся холостым Матеушем.
– Я готов двадцать тысяч из своих кровных прибавить к восьми, а больше не в состоянии.
– Ты дурак: изо ста тысяч я шестьдесят назначил твоей будущей жене в приданое.
– Восемьдесят, пан, и мне отдать в день свадьбы.
– Торговаться? так ни жены, ни копейки! убирайся!
– Пан сдержит свое слово свято? – Еще спрашивает!
– Ну, так и быть, я согласен. Вот рука моя.
– Пошел к черту с своей грязной рукой!
– Прошу пана отдать мне ключи.
– Нет, приятель, это будет все сделано следующим образом: теперь мы поедем в Шклов; там я кое-что куплю к свадьбе, – там, говорят, все есть у жидов, и дешево; а потом поедем в Путивль, где живет моя тетка. До тех пор ты будешь Матеуш, слышишь?
– Пан не верит мне, что я исполню данное слово? Я не могу унижать себя, ехать на козлах.
– Врешь, поедешь и на деревянном козле, на котором вашу братью мошенников кнутом дерут.
– А если, пан, свадьба как-нибудь не состоится?
– Если только не ты в этом будешь виноват, получишь все, как сказано.
– И условленное приданое?
– Половину.
– Ну, так и быть!
Лошади были запряжены; Черномский, понимая нрав Дмитрицкого, верил ему на слово, и как низкая душа обратился в совершенного холопа. Прикрикивал в подражание Дмитрицкому на ямщиков, на смотрителей, называл барина его сиятельством; но только портил дело.
– Поди-кось какой! – говорили ямщики, – экой страшный! расхрабрился! запрягай сам скорее!
– Еще прикрикивать вздумал! так нет же лошадей, все разошлись, а курьерских не дам! – говорили и смотрители станций.
Дмитрицкий платил тройные и четверные прогоны, сидел по нескольку часов на станциях и ехал как на волах.
Приехав в Шклов, он расположился в гостинице у жида, потребовал почтовой бумаги и написал следующее письмо к тетке:
«Любезная тетушка Дарья Ивановна. С год тому назад вы писали ко мне в полк, жаловались на недостатки и просили прислать хоть рублей сто; тогда у меня, ей-ей, ничего не было. Теперь очень рад служить вам: ведь вы да Наташенька только и родных у меня. Наташеньке я везу жениха, моего приятеля, графа. Только вы, пожалуйста, наймите богатый дом, со всей роскошью, да нашейте моей сестричке, будущей графине, модного платья и разных уборов, чтоб все было на знатную ногу, чтоб не стыдно было принять сиятельного. На расходы посылаю двадцать тысяч, а сам привезу все приданое, шалей, материй, драгоценных вещей и всего. Поторопитесь все устроить, недели через две я непременно буду.
Любящий вас племянник В. Дмитрицкий».
Вложив в конверт двадцать тысяч, Дмитрицкий запер свою комнату и сам отправился с письмом на почту, отдав приказ Черномскому привести жидов с товарами. Почта была в двух шагах, и потому Дмитрицкий скоро возвратился; но жиды пронюхали богатого покупщика, набежали со всех сторон с узлами и ящиками, разложили свои товары на полу и перебранивались. Жид Мошка с узлом полотна уверял жида Иоску с ящиком янтарных колечек, сердечек, мундштучков, игольников и прочее, что пану не нужны его игольники, что пан не шьет; а Иоска твердил, что пан не такой дурак, чтоб стал покупать у Мошки миткаль вместо полотна.
Старый жид Соломон отталкивал ногой узел другого Мошки и говорил ему, чтоб он добром шел домой, покуда барин взашей его не выгнал.
– Ты, голова углом, разве не знаешь, что вельможный пан в бумажные платки не сморкается?
– А что ж, он в твое гнилое сукно будет сморкаться? Славное сукно, седанское! с бумагой пополам!
– Не трогай руками! – вскричал Соломон, ощетинясь.
– Не толкайся! – вскричал Мошка.
Жид Хайм притащил дюжины три одеял и готовился, только что войдет вельможный пан, раскинуть одно на всю комнату по головам и товарам и крикнуть:
– А вот зе, вельмозный пан, самые луцция покрывала, двухспальные, каких луцце не бывает! усь если пан хоцет иметь покрывала, так усь пан будет ласков: купит вот это.
Но Шлем, посматривая в окно, говорил Хайму:
– Видишь, офицер приехал к Ханзе, ты бы шел туда; он скорей купит одеяло, а вельможному пану не нужно одеяло; вельможный пан хочет купить материй на жилетки.
– Дз, эх! узнал он, что у тебя есть жилетки, каких и даром никому не надо!
– Дз, эх, – повторял и Черномский, – промотает та каналья Дмитрицкий у меня все деньги!..
Только что вошел Дмитрицкий, жиды в один голос начали высчитывать свои товары.
– Ну, что у вас есть, показывай, – сказал он, садясь на диван.
Жиды полезли на него толпой, давят, толкают друг друга; крик страшный. «Сукно седанское, пане! какого цвету прикажет пан? Полотно голландское! Перчатки, пан, французские! Платки, пан, материи разные, атлас, бархат, тафта!.. Перчатки, пан: какую прикажет пан вырезать?… Ситцы!.. Колечко пану?… цепочки, серьги брильянтовые!»
– Вон! – крикнул Дмитрицкий. Все вдруг умолкли.
– А что ж пану угодно? – вызвался Соломон.
– Молчать!.. Ты! показывай серьги брильянтовые!.. Скверные!..
– А вот зе лучше! работа какая! брильянты с бирюзой.
– Гадкие! что стоют?
– Дешево, пан, для пана триста червонцев.
– Сто хочешь?
– Да помилуй, пан, как это можно покупать такую дрянь! им вся цена десять карбованных! Камни фальшивые! – вскричал Черномский.
– Тебя спрашивают? – прикрикнул Дмитрицкий.
– Пан только деньги бросит; у меня есть брильянтовые серьги, я пану уступлю их за сто червонных, не такие, – сказал Черномский.
– Свои подаришь сам невесте… Это что, мундштуки? что этот стоит?
– Двадцать червонных.
– Десять.
– Ах ты, свента матка Мария! Это композиция!
– Мне все равно, композиция или янтарь, я покупаю, что мне нравится.
– У пана денег много! пану деньги нипочем! пан их не наживал трудом!
– Ни трудом, ни мошенничеством: по наследию достались; и потому молчи! Что это, шали? Показывай.
– Аглецкие, самые лучшие! бур де су а[95]95
Сорт шелковой материи (франц.).
[Закрыть]!
– Что голубая?
– Пятьдесят червонных.
– Дорого! возьмешь и половину.
– Видно, пан знает толк, – сказал Черномский, ахнув, – сшивная, середина от старой дрянной шали, девки носят! Возьми, пан, за эту цену мою тибетскую.
– Пустяки! Ты свою подаришь сам невесте; а эту я подарю ей.
– Чтоб моя невеста носила такую поскудную шаль! фи!
– Не хочешь? Ну, так я подарю ей турецкую, выпишу из Одессы.
– Турецкую пану! у меня такая турецкая… Дз, эх! – вскричал жид и, оставив свой узел и шали, разложенные по полу, схватился за шапку и побежал вон.
– У пана много денег, что пан так бросает их! – сказал Черномский с страдальческим выражением лица, как будто у него жилы тянут.
– А тебя кто просит сожалеть о моих деньгах?
– Нельзя, пане, нельзя не жалеть; деньги не легко достаются.
– Потом и кровью: оттого-то ты такой худой и бледный. Трудно переводить деньги из чужого кармана в свой! Вели-ко подать мне бутылку шампанского – я выпью за твое здоровье.
– Пану шутки!
– Вот, васе сиятельство! вот настоящая турецкая! – вскричал запыхавшийся жид, вбежав в комнату с новым узлом.
– Показывай!
– Ганц фейн[96]96
Верх красоты (евр.).
[Закрыть]! Дз-эх! вот шаль! у султана турецкого нет такой!
– Что стоит?
– Пятьсот червонных; только десять червонных и наживаю барыша.
– Я тебе дам за нее…
– Пан! – вскричал Черномский, – для бога, позволь мне торговаться и покупать пану! Пан не знает толку в товарах!
– А тебе-то что?
– Не могу! панья матка бога, не могу!
– Ну, изволь, покупай!
– Что просишь ты за шаль? а? – спросил Черномский, уставив глаза на жида.
– Пятьсот червонных.
– Берешь восемьдесят?
– Пан покупать не хочет, – сказал жид, складывая шаль.
– Тут тебе ровно десять червонных наживы.
Жид, ни слова не говоря, сложил шали в узел, укрутил его тесьмой, взвалил на плечи и сказав… «прощайте, пане!» вышел.
– Ты с ума сошел, вместо пятисот даешь восемьдесят! Мне шаль нравится, я дам ему двести пятьдесят червонных.
– Завтра шаль будет у пана за семьдесят пять червонных. Не хотел брать десяти барыша, – возьмет пять.
В тот же день жид пришел снова.
– А что ж, пане, «шаль? Деньги нужны, в убыток продаю; извольте, беру четыреста червонных.
– Восемьдесят.
– Триста пятьдесят, угодно?
– Ни копейки.
– Ну! будь пан так счастлив! отдаю за триста! И жид хотел развязывать узел.
– И не хлопочи! Больше восьмидесяти сегодня не возьмешь, а завтра отдашь за семьдесят пять.
– Пану не угодно покупать? – сказал жид; долго завязывал узел и, наконец, ушел.
Через час явился снова, сбавил цены на половину.
Через час снова пришел и, положив шаль на стол, сказал:
– Эх, что делать! Пан такой счастливый! Уж я знаю, что пан сам что-нибудь прибавит.
– Как же это ты, жид проклятый, – сказал Дмитрицкий, – запросил пятьсот червонных, а отдал за восемьдесят?
– А что ж, я виноват, – отвечал жид, – коли нет счастья!
III
Дмитрицкий давно не был на родине, в славном Путивле, где некогда на городских забралах горько плакала Ярославна, молилась ветру, чтоб он вздул паруса милого друга Игоря Всеволодовича на обратный путь из стран половецких; молилась Днепру, чтоб он взлелеял на себе насады (корабли) его, молилась тресветлому солнцу, чтоб оно не палило в безводном поле жаждою дружину храброго князя[97]97
Здесь Вельтман излагает своими словами песенный плач Ярославны – героини из древнерусской повести «Слово о полку Игореве».
[Закрыть].
Но этой ограды Путивля, с которой Ярославна встречала взорами своего милого князя, давно уже и следа нет. И тут, как и везде, давно русские терема и светлицы стали щебнем, а жизнь черноземом – до материка не дороешься.
Тетка Дмитрицкого, Дарья Ивановна, была замужем за мелким чиновником, который волею божиею помре, оставив ей и дочери Наташеньке в наследие маленький домик. С этого домика Дарья Ивановна получала около трехсот рублей, а иногда и поболее доходу. Наташенька, в коленкоровом платьице, была миленькая девочка. Курс учения ее был не велик. Имея хорошие от природы способности, она выучилась, можно сказать, сама читать и писать, выучилась шить платьица, корсеты и юбочки, вязать и штопать чулки, выучилась завивать себе на ночь волосы, а поутру расчесывать и разглаживать по щеке, распускать локонами, заплетать косу, свертывать ее жгутом и затыкать гребнем, следуя моде, то на макушке, то на затылке; выучилась учтиво приседать и смотреть умильно глазками на молодых людей – этому выучила ее природа; выучилась смотреть скромно и равнодушно на пожилых, – и этому выучила ее природа. Сверх всего этого она переняла у одной подруги играть на гитаре и петь целых три романса: двух соловьев да, кажется, канареечку.
Покуда домик Дарьи Ивановны не требовал починки, крыша не текла, стены и балки не подгнили, до тех пор Дарья Ивановна и думать не думала ни о чем; приход с расходами был верен.
– Чего ж более, слава тебе, господи, – говорила она всему городу (потому что со всем городом была знакома), – ни в чем не нуждаюсь.
Злые языки длинны, никак не обойдутся без того, чтоб не сосчитать, что в чужом кармане, не переверить чужого приходу с расходом, не вывести сомнений: возможно ли прожить целый год в довольствии тремястами рублями, – ну, положим, хоть и тремястами пятьюдесятью? и не заключить: уж, конечно, что регистратор Фирс Игнатьич живет лет восемь в деревянном домишке Дарьи Ивановны не даром.
– Уж, конечно, не даром: платит за квартиру триста рублей в год.
– Нет, уж вот даром! Триста рублей платит за развалины; мы свой мезонин отдали бы за двести. Я и намекала: плохонек дом-то Дарьи Ивановны; чай, у вас и сквозит и протекает, Фирс Игнатьич? – «Да, немножко, Палагея Ивановна». – «Что ж это вы не подумаете нанять другую квартиру: ведь вы можете ревматизм получить, у вас здоровье такое хилое». – «Место удобно, близко от судебных мест, да и привычка!» – «Знаю, батюшка, знаю, подумала я сама себе: кошки привыкают к месту, а люди к людям: живмя живешь на другой половине, которая покрепче!»
Эти толки не доходили до Дарьи Ивановны; Фирс Игнатьич привык к своей квартире, где подчас было и холодненько; а Дарья Ивановна привыкла к древности дома своего; привыкла и к постояльцу – все-таки мужчина в доме, да и притом же такой добрый, угодливый, что ни попроси, все сделает: совершенно уже как свой человек. Как ни привык, однако ж, Фирс Игнатьич к течи, но, верно, кто-нибудь стал сбивать его с толку. После одной бури, которая чуть-чуть не разнесла по бревну дом Дарьи Ивановны, Фирс Игнатьич пришел к ней и говорит:
– Дарья Ивановна, уж извините, а мне приходится нанять другую квартиру.
– Что такое, Фирс Игнатьич? что так вам моя не понравилась? Жили-жили столько лет да вдруг расходиться; нет, Фирс Игнатьич, это грех!