Текст книги "Приключения, почерпнутые из моря житейского"
Автор книги: Александр Вельтман
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц)
Книга вторая
Часть четвертая
I
– Послушай, брат Ваня, – сказал старик Алексей, служивший еще батюшке и матушке Любови Яковлевны верою и правдою, – учиним, брат, совет, как помочь горю. – А что такое, Алексей Гаврилович? – спросил его кучер Иван.
– Как что? Ты, чай, видишь, что француженка-то села всем на шею.
– Уж и не говори!
– Барин-то совсем, брат, тово.
– Да так, ей-ей так!
– Смекаешь ты, барыню-то в гроб вгонит.
– Да уж смекаю, что не даром взял подставку. Я уж и в Киеве догадался, что добра не будет. Свел там с ней знакомство. А ведь кто она, знаешь ли ты? просто, брат, потаскушка; я расспросил у жидка. С каким-то игроком, видишь, приехала, да свела знакомство с другим; а тот ее прибил, да и бросил в одном платьишке, вот что на Дуньке теперь. Барин накупил ей всего, надарил; целую неделю обшивали ее.
– Ах ты, господи! грех какой на старости лет! Лет двадцать прожили душа в душу. Сегодня отдал приказ не пускать Юлию Павловну в дом.
– Ой ли? За что ж это?
– За что? а за то, что она вслух говорила, что мадам мало что самого барина с ума свела, да и Георгия-то Филипповича не добру учит.
– А что ты думаешь; вот как я ездил с ним гулять, Георгий-то Филиппович все под ручку с ней ходил, да так умильно себе что-то по-французскому всё говорили; а барышня-то что понимает!
– Ох ты, господи, грех какой! Так вот, Дунька, верно, и пересказала мадаме, что говорит про нее Юлия Павловна.
– И! да уж это так! продаст отца и мать родную. Недаром она ее нарядила. Смотрико-сь, теперь словно барышня ходит: свои платья ей отдает. Прежде и на босую ногу в честь, а теперь в башмачках да в косыночках; а косу-то как заплела, да распустила кудри – словно мадам. Дрянь такая! еще навязывается, чтоб женился на ней!
– Да это что! Барышню в грош не ставит: третьева-с нагрубила ей, а та смолчала, вздохнула только. Юлия Павловна прикрикнула было на нее: «Как ты смеешь барышне грубить!», а она: «А вы-то что?» Юлия Павловна разбранила ее; а она плюнула, да и ушла. Юлия Павловна заплакала, хотела жаловаться барину, а барин-то и на двор не велел ее пускать.
– Ах ты, господи! Да я отломаю бока Дуньке, ей-ей отломаю!
– Полно, брат Ваня. Не то!.. Ездил я к лесничихе, Власьевне, чтоб она поворожила; говорю ей: «Есть у нас горе, как сбыть его, бабушка?»
– Что ж она?
– Да что: горе, говорит, не море, выпьешь до дна.
– Ну, а ты что?
– Что! я ей сказал, что этого горя и мертвой чашей не запьешь.
– Ну, а она что?
– Да что, глупая баба! Привези ты, говорит, ко мне это горе, а уж я знаю, что делать с ним. Привези! Уж если б можно было вывезти ее из дому, давно бы в трущобу ее свез.
– Да что ж ты, брат Алексей Гаврилович… как ты думаешь?…
– А что я думаю… ее и домовым не выживешь из дому!
– Да что ж, коли лешичиха говорит «привези», что ж, брат, за штука привезти.
– Поди-тко ты, сперва увези, да потом привези.
– Увезти-то, брат, штука.
– Уж если правду говорить, Ваня, так что за штука увезти мадам, – сказал Алексей Гаврилович. – Помогай! увезем!
– Увезем; по мне, пожалуй, увезем, черт с ней! Да как увезем-то?
– Э! как увезем, так и увезем!
– Увезти-то не штука, да как вызовешь из дому? разве как обманом?
– Нет, Ваня, такого греха на душу не возьму; обманом – избави бог, век попрекать будет да каять, что вот, дескать, мошенник, обманул! Нет, просто, как бог поможет.
– Разве Дуняшу подговорить? Я, пожалуй, дам слово жениться на ней, пусть только выдаст ее руками.
– Нет, Ваня, нет, брат, ее годится; бог с ней, зачем ее обманывать. Вдвоем-то мы просто руками возьмем, да и в лес с ней.
– А там-то что, на осину?
– Тьфу ты, окаянный! черт знает что говорит!
– Да почему ж я знаю, Алексей Гаврилович: ведь что ж с ней в лесу-то делать? Сказал бы, так я бы и знал.
– А вот что: ты, брат, выезжай ввечеру покосить траву-то за сад к роще, да парой; а я буду караулить, как мадам в сад пойдет прогуливаться. Лошадей-то ты привяжи да жди у калитки.
– Да калитка-то, кажись, заколочена; а всё при ней; не смей, вишь, ходить через сад, когда она изволит прогуливаться; а поди ты, какой обход кругом на реку.
– Калитка будет отперта, это не штука; а вот штука: в господском платье-то ее не повезешь, неравно кто встретится, лесничий с командой или кто.
– Да, Алексей Гаврилович, того и гляди, да ведь она и сама нас признает.
– Пусть себе признает. Я еще сам ей скажу, что я по господской воле все делаю. Что, небойсь не правда? Да, брат, по господской. Если б она, чертова змея, не соблазняла барина, он и не подумал бы ее держать у себя. Уж я тебе говорю, что не барин, а нечистая сила держит ее в доме.
– Домовой небойсь? А что как он рассердится на нас с тобой? Тогда что, Алексей Гаврилович?
– Сердись на меня сколько хочешь, мне плевать. На мне немного возьмешь!
– Да и мне что, я только боюсь, чтоб не изъездил коней.
– Уж, брат, лучше пусть всех коней домовой изъездит, чем этот черт мадам; на всем доме верхом ездит.
– Так, истинно так; да если он и подпакостит что, лесничиха заговор знает.
– А насчет платья-то я придумал штучку… Я тебе после скажу; пойду, чай уж встали все.
Алексей отправился в дом; но там еще все спали, и он пошел в сад к калитке. Алексей был один из тех людей, которые по любви, по угодливости и преданности к господам своим из рабов делаются семьянинами, которых как-то совестно кликать по имени? но невольно зовешь по имени и отчеству.
Саломея, увлеченная мыслью создать из Георгия образец мужчин, предалась ей как материнскому чувству любви, с ток) только разницею, что в сердце матери готовится и любовь к будущей подруге сына; а в сердце Соломеи, при мысли, что Георгий должен со временем принадлежать не ей, а другой, вскипала кровь, и она чувствовала ревность и ненависть к будущей жене Георгия. Зная женщин по самой себе, передавая на их долю всю худую сторону самой себя и оставляя за собой лучшую, Саломея во всей половине человеческого рода не видела достойной того мужчины, в которого она перельет свою душу и которого образует для счастия женщины.
Бессознательно она внушала в него те высокие нравственные правила сердца, которые были необходимы, собственно, для нее и тайный смысл которых заключался в том, чтоб поселить в Георгии страшное понятие о всех женщинах и остаться одной на белом свете, к которой прибегнуло бы его сердце с юношеской жаждой любви.
Несчастный Георгий, испытав и детскую привязанность и юношеское отвращение к мадам Воже, находил в изображениях женщин большое сходство с ней и верил словам Саломеи. Он уже приучен был к нежным ласкам, чувства его быстро поняли разницу между циническими ласками Воже и платоническими Саломеи. От тех он бегал, этих сам готов был искать.
Между тем Филипп Савич, что называется, смотрел в глаза Саломеи со всею почтительностью. Чувства его высказывались только угадыванием и предупреждением ее желаний. Малейшее чье-нибудь невнимание к мадаме было уголовным преступлением: без воли ее ничего не делалось; сам Филипп Савич без ее совета ничего не предпринимал, а ее совет был закон. Это льстило самолюбию Саломеи и наклонности ее господствовать. Тихо, величаво, как будто по убедительной просьбе распоряжаясь всем домом, она нисколько не трогалась судьбою бедной Любови Яковлевны, которая заперта была и болезнью и ею в четыре стены своей спальни. Саломея считала ее дурой и потому почувствовала в себе все право первенствовать в доме.
Мысли ее были заняты благородными чувствами забот о душе Георгия, высокое мнение о себе питалось общей боязнью не угодить ей, начиная с Филиппа Савича до последней шавки, которой тогда только давали есть, когда она простоит в продолжение всего обеда на задних лапах перед Саломеей Петровной; в сердце ее был уже зародыш какого-то наслаждения, с которым она ни за что бы не рассталась, как мать с первенцем страстной любви, взлелеивала и предвкушала его как будущее блаженство.
Это была не пылкая страсть, но сильнее нежной страсти матери, которая утешается и гордится сыном: мать не для себя взлелеивает его; а Саломея жаждала взлелеять Георгия, как дух соблазна, который обаяет душу, с расчетом, что ее уже ничто не искупит из его челюстей.
Но на Георгия быстро действовал тайный, безотчетный замысел Саломеи. Однажды, довольная успехами его в музыке, она забылась, долго смотрела на него с внутренним волнением и вдруг, приклонив его голову к груди своей, пламенно поцеловала в чело и, только опомнившись, произнесла:
– Как ты понятлив, Георгий! я от тебя в восторге.
Саломея не предвидела, чтоб ее пятнадцатилетнему ученику понятно было подобное невольное излияние восторга и чтоб он отвечал «а него не так, как ученик, усиленным прилежанием, а так, как юноша, полный жажды любви.
Он припал к груди, как олень к потоку, и глотал вскипевшие волны его.
Нежданное соответствие чувствам помутило память Саломеи, она, казалось, ничего не понимала в эту минуту, и глаза ее как будто говорили: пей, пей, Георгий! в груди моей стеснилось дыхание; отпей моего дыхания!
Георгий как будто слышал этот призыв, и он припал к истоку дыхания и впился в уста Саломеи.
Это еще ничего до тех пор, покуда женщина имеет время опомниться и свести порыв своей страсти на шутку; но если она очнется испугом и вскрикнет: «боже мой, кто-то идет!» – тогда шутки кончены: это уже значит, что питомица Евы, играя запрещенным плодом, сорвала его невзначай, в испуге и, не зная куда с ним деться, прячет его в карман потомку Адама; он уже поверенный ее тайны; а тайна состоит только в том, что она его любит.
Так случилось и с Саломеей; испуг был напрасный; но взволнованная мыслью, что Георгий преждевременно, по одному инстинкту, понял, в чем заключается вся музыка любви, не изучив гаммы, запел романс, она задумалась, ей досаден был скорый и необъятный успех ученика, как учителю, который хотел бы продлить уроки на несколько лет, во-первых, по известному расчету профессии, а во-вторых для того, чтоб, устранив природные способности ученика, иметь право сказать: без меня он бы был дурак, мне бог знает какого труда стоило внушить в него наклонность к науке.
«Что мне делать с Георгием, – думала Саломея, – в нем так страстно высказались чувства привязанности ко мне… Я сама так неосторожно предалась очарованию… Он, точно, очарователен!.. первая любовь!.. первая женщина, которую он любит!»
Самолюбивая мысль пролилась бальзамом на сердце Саломеи, довольствие блистало в глазах, лицо горело.
– Я не внушала эти чувства, они родились сами собою… без всякого с моей стороны…
Саломея не договорила. Не видя ничего перед собою, кроме блаженства, она наткнулась на Филиппа Савича, который также прогуливался в саду и долго следил за Саломеей, боясь встретиться с ней.
– Ах, мадам, – сказал он, – как вы задумались!
– Ах, это вы? – сказала Саломея с досадой, что вместо воображаемого Георгия перед ней стоял несносный его отец.
– Я, – отвечал Филипп Савич. Саломея молча шла далее.
– Прекрасная погода, – проговорил Филипп Савич, следуя за ней.
Саломея не отвечала.
– Не правда ли?
– Что вы говорите? извините, я не слыхала, я привыкла ходить одна и задумываться.
– О чем вам задумываться: вы так молоды, прекрасны, мадам Саломея; все, что только вам угодно, всё к вашим услугам… Я уважаю вас, ей богу! Вы у меня настоящая хозяйка в доме, ей-богу! всё, что вам угодно…
– Очень вам благодарна; но» извините, хозяйкой я не могу быть у вас, – хозяйство не мое дело: я взялась образовать ваших детей и исполню…
– Помилуйте, нет, я всем вам обязан, у меня теперь дом на дом похож; а прежде вы сами видели, что за беспорядок… жена больная, да еще… сами вы видите – капризна и глупа… При вас я только и начал жить… все в порядке, и дом и люди… вам всем обязан!.. откровенно скажу, я с вами откровенен… если б…
Саломея начинала понимать, что нерешительный, смущенный голос Филиппа Савича не к добру клонился; чувства ее взволновались при слове «если б»… «О боже мой, – подумала она, вспыхнув, – я до сих пор не поняла замысла этого мерзавца!»
– Извините, – сказала Саломея, прерывая речь Филиппа Савича, – откровенности между нами быть не может, я не могу входить в ваши семейные дела!
– Помилуйте, не то: какие у меня семейные дела? никаких! Жена… бог с ней… все равно, что ничего… Дети у вас на руках… вы им родная мать… ей-богу!.. Всё, что вам угодно… как угодно, так и будет…
– Мне угодно теперь остаться одной! – сказала Саломея, гордо вскинув голосу и остановясь.
– Если угодно, – проговорил тихо озадаченный Филипп Савич, остановив пылкий порыв сердца к излиянию чувств.
Саломея скорыми шагами пошла от него прочь. Долго стоял Филипп Савич, смотря вслед за нею, и, наконец, заговорил сам с собой:
– Что это значит?… рассердилась, кажется?… или сконфузилась?… Эх, черт знает, не знаю, как и подступиться к ней… истинная добродетель!
Саломея была в отчаянии; она поняла, как опасно было ее положение в доме. Занявшись Георгием, она забыла Дмитрицкого и мысль свою мстить мужчинам, сводить с ума от мала до велика и наслаждаться их страданием. Первой жертвой своей хотела она избрать самого Филиппа Савича; но почтительное уважение, оказываемое ей Филиппом Савичем, присутствие Георгия и новая мысль образовать из прекрасного юноши образец мужчин заглушили замысел, создавая будущее блаженство. Намек Филиппа Савича потряс все здание этого мечтательного блаженства.
«Что мне делать?» – спрашивала сама себя Саломея, но не в состоянии была отвечать сама себе.
На дворе уже смерклось совершенно, а Саломея ходила еще по саду торопливым, беспокойным шагом. Давно уже старик Алексей и Иван сидели в засаде и выжидали, когда мадам приблизится к ним. Несколько раз она уже проходила мимо; но они, как испуганные близостью хищного зверя, затаивали даже дыхание.
– Идет, идет! – шептал Иван, толкая под бока старика Алексея.
– Идет? – спрашивал Алексей.
– Идет.
– Тс!
– Прошла, брат Алексей Гаврилович.
– Прошла? ах, проклятая! с кем это она разговаривает?
– С кем, вестимо с кем!
– Что-то разговаривает про господ… про старого да про молодого барина.
– Верно, брат Алексей Гаврилович, продает черту душу их.
– Крестная с нами сила!
– Пойдем, брат Алексей Гаврилович.
– Нет, брат Ваня, уж что будет, то будет! а надо дело покончить.
– Эй, брат Алексей Гаврилович, худо будет… Идет, идет!
– Идет?
– Идет.
– Тс.
В самом деле, Саломея Петровна, разговаривая сама с собой отрывисто, то по-русски, то по-французски, то шепотом, то вполголоса, то довольно громко, в сердцах на Филиппа Савича называла его старым чертом, а в умилении сердца называла Георгия чистой душой.
Когда Иван в третий раз толкнул Алексея под бок и шепнул: «Идет!» – Саломею успокоила какая-то мысль; вероятно, опасения страсти Георгия и замыслы Филиппа Савича ее уже не тревожили; она шла, по обыкновению, величаво, тихо, молча.
– Господи, благослови! – произнес Алексей перекрестясь, и, выскочив из-за куста, он набросил на Саломею полость, обхватил ее и понес.
Саломея вскрикнула, но восклицание ее замерло от испуга.
– Не бойтесь, сударыня, не бойтесь, ничего не будет! – Повторял тихо Алексей. – Садись, Ваня! подгоняй живо!
– Помогите! помогите! – вскричала Саломея, переводя, наконец, занявшееся дыхание; но слабые звуки стесненного ее голоса заглушены были стуком колес и скоком лошадей.
– Не кричите, сударыня, к чему кричать: вас ведь не режут! – сказал Алексей, стянув полость на лицо Саломеи.
– О, дай мне вздохнуть, я кричать не буду… Кто ты, злодей? куда ты меня везешь? скажи мне, скажи! – произнесла она умоляющим голосом.
– Куда следует, туда и везем, сударыня… Погоняй, брат Ваня, пошел опушкой-то леса.
Голос Алексея был знаком Саломее, но она не могла понять, кто это говорил.
– Кто ты, злодей? – повторила она.
– Не злодей, не бойтесь, сударыня; худого ничего не будет.
– Ну что ты разговариваешь! – сказал Иван, толкнув Алексея.
– О господи! куда меня везут! скажите мне, бога ради! – вскричала снова Саломея.
– А! теперь господи! – пробормотал Иван.
– О, остановитесь, пожалуйста, дайте мне слово сказать вам, только одно слово!
– А вот сейчас на станцию приедем, – сказал Алексей. – Пошел, тут дорога гладкая!
– Эх вы, соколики! – крикнул Иван и запустил коней скоком и летом.
Глухие стоны Саломеи были тише и тише; она не могла понять, зачем и куда ее везут; но, казалось, предалась судьбе своей и умолкла.
«Меня похитили!» – подумала она, и эта мысль развилась цепью романических происшествий и догадок, кто этот дерзкий похититель. Но голос Алексея, что-то знакомый, кого-то напоминающий, навел Саломею на странную мысль, что ее везут через полицию к мужу. «Он объявил повсюду о моем побеге, разослал повсюду людей своих искать меня… и меня нашли… везут как беглую!» Ей представился весь позор, который ее ожидал.
– Остановись, остановись! – вскричала она, схватив руку Алексея, – будь моим благодетелем, остановись!
– Постой, брат Ваня, что ей нужно?… Ну, что, сударыня?
– Послушай, – произнесла умоляющим голосом Саломея, – я узнала, кто ты… я знаю, куда вы меня везете… вы везете меня к мужу… но я не могу ехать, я не поеду… Если у тебя есть еще уважение к твоей барыне, если есть сожаление, то отпустите меня, я останусь здесь… я лучше умру здесь!.. Ты, верно, это сделаешь для своей барыни, ты такой добрый, я знаю тебя!..
Алексей не понимал, о каком муже она говорит и о какой барыне; его навел кучер Иван:
– Что, брат, – шепнул Иван, – узнала тебя; да еще созналась, что барин-то ей муж.
– Для барыни-то, сударыня, я все и делаю; а барин-то с ума сошел от вас, да и весь дом вверх дном пошел от вас, всех замучили; нет, уж вам у нас не житье!.. воротитесь – беда нам будет…
– О нет, я ни за что не ворочусь, лучше останусь посреди леса!..
– Да уж так, конечно, – отвечал Алексей, – да платье-то скинуть надо господское… да надеть вот крестьянское, у меня здесь есть… да и бог с вами. Мы скажем, что вы купались да утонули… чтоб уж так и исков не было; а то, пожалуй, барин искать пошлет.
– О боже, боже! – проговорила Саломея, не понимая ни чужих слов, ни своих мыслей, – я согласна, ни за что не ворочусь… лучше умереть, нежели идти на позор!
– Уж так, конечно, сударыня, извольте – вот тут все: сарафан, кичка, чулки и чоботки; да извольте скорей, скоро рассветать будет.
– Смотри ты, пожалуй, шелковая какая, – шепнул Иван.
Саломея, напуганная воображением, готова была на все, чтоб только избежать позора и стыда. Но самолюбие и здесь польстило ей: торопясь перерядиться в костюм крестьянки с головы до ног, она как будто исполняла собственную волю и видела в людях, которые ее везли, уважение к себе, покорность и желание спасти свою барыню.
– Так счастливо оставаться, сударыня, – сказал Алексей, скомкав в узелок наряд Саломеи.
– Ах, постой, постой! – вскричала она, – боже мой, мне страшно здесь; нет, я не останусь одна!
– А кому ж здесь прикажете оставаться с вами? – спросил насмешливо Иван.
– Нет, что ж мне в лесу оставаться. Довезите меня до какой-нибудь деревни, там я напишу к моей матери письмо, и вы доставите его; а мужу не говорите.
– Нет уж, сударыня, вашей матушки мы не знаем, и где она живет, и что; а Филиппу Савичу уж, конечно, говорить не станем. Наше дело было представить вас сюда; в нашем доме вам не годится жить; соблазн, сударыня; а вот извольте идти, куда вам благоугодно будет, а назад в дом не ворочайтесь: сами знаете, позор будет.
– О, постойте, я не понимаю, что говорите вы.
– Да где ж мадаме французской по-русски все понимать. А коротко и ясно: оставайтесь с богом!.. пошел!
– Прощай, мадам! – крикнул Иван и приударил коней, понесся по извивающейся дорожке глушью лесной.
– Постойте, постойте, – вскричала опять Саломея, протягивая руки и побежав вслед за телегой; но страшная тишина как будто обдала ее посреди мрака ночи, и она упала без памяти на землю.
II
Жил-был в Москве господин Брусницкий; в сан губернского секретаря в отставке облеченный, разбитной малый, славный товарищ, весельчак, любезник, светский пустомеля, дум не думающий, о высоких и глубоких вещах рассуждающий, легкий как пард[72]72
Барс.
[Закрыть], смелый наездник, коней и собак любитель, жен и прекрасных дев почитатель, мостовой гранитель, нескольких душ обладатель.
В некоем из его имений, аки при стаде, пастыря не обреталось, но была дворовая собака. Эта собака – Дорофей Игнатов, бывший его барский камердинер, в звание управляющего облеченный.
Вот в один прекрасный день, уже перед вечером, ехал Дорофей из одной деревни в другую, в тележке, сам правил, ехал он через лес, заключавший в себе нашу забытую судьбой, оставленную людьми и роком преследуемую героиню Саломею.
Вдруг слышит он чей-то голос.
Дорофей вздрогнул, подумал – не леший ли?
Он подогнал было конька; но близ его раздалось в стороне: «Постой, постой, добрый человек!»
Он было хотел еще придать рыси коньку; но вдруг видит бегущую к нему крестьянку. Дорофей успокоился и приостановил конька.
«Это, – думал он, – не леший; это какой-то славный леший!..»
– Что тебе, моя милая?
– Добрый человек, вывези меня из лесу, – проговорила задыхаясь Саломея.
– Что, заблудилась, верно? Пожалуй, изволь, лебедка, садись.
– Ты ошибаешься, мой милый, я не крестьянка, – произнесла вдруг с достоинством Саломея; затронутая слишком ласковым голосом Дорофея, – я ехала на поклоненье в Киев… меня ограбили разбойники, оставили мне только крестьянское платье…
Дорофей посмотрел на нее недоверчиво; но наружность, взгляд и голос Саломеи, казалось, убедили его, что это действительно должна быть барыня, а не крестьянка.
– Извольте, я довезу, – сказал Дорофей, – наша деревня отсюда недалеко; а вы откуда же ехали в Киев?
– Из Москвы.
– Там наш барин живет, – сказал Дорофей, – так, стало быть, вы знаете Александра Ивановича Брусницкого?
– Нет, не знаю.
– Как же это, не знаете Александра Ивановича Брусницкого, да его кто не знает, ведь он со всеми господами знаком.
Саломея молчала. Дорофей посмотрел на нее и моргнул глазом.
– Александра Ивановича нельзя не знать.
Проехав версты три, Дорофей приостановился подле корчмы.
– Я забегу только напиться, – сказал он.
– Спроси, пожалуйста, и мне воды: у меня страшная жажда, – проговорила Саломея.
Дорофей отправился в корчму, выпил там известную меру, взял копченых сельдей и булку и вынес напиться Саломее.
– Дай мне кусочек хлеба, – сказала она дорогой.
Дорофей, уплетая селедку и булку, возбудил в ней голод.
– Изволь… извольте, – сказал Дорофей, отняв от рта булку и разломив оставшийся кусок пополам.
Саломея поднесла ко рту, но с отвращением поморщилась и не стала есть хлеба: он заражен был водкой.
– Э, да ты… вы, барыня, брезгаете, сударыня?
Саломея ничего не отвечала.
– Ну, как изволите… Ну, ты, сивая! пошла! Приедем домой, чем угодно накормлю, у нас все есть… суп сварим, пожалуй… вот уж недалеко… тут будет корчма… да вот она… а тут, версты две, и деревня Александра Ивановича… Пррр! стой! Не прикажете ли тут булочку взять? тут славные булки… я возьму… а может напиться не угодно ли?
И с этими словами Дорофей остановил коня и побежал в корчму. Выпил известную пропорцию водки, взял булку и вынес воды Саломее.
– Изволь… извольте.
– Благодарствуй, я не хочу пить, – отвечала Саломея, очнувшись из задумчивости и содрогаясь при взгляде на свою одежду, экипаж, корчму и Дорофея, угощающего водой.
– Ну, булочки, – говорил он, – я не кусал, ей-богу… Ну, честь приложена… а… Ну! собака! пошел! близко!
И Дорофей начал жарить лошадь кнутом. Сивая понесла во всю прыть, тележка по неровной дороге запрыгала, Саломею бросало во все стороны; бледная и трепещущая, она вскрикивала на всяком скачке тележки.
– Прокачу! – кричал Дорофей, – прокачу! небойсь! ничего! Эх ты, сивая!
– Остановись, остановись! ай!
– Ничего!.. вот она, и наша корчма!
Около корчмы стояла толпа мужиков; все они по проезде Дорофея Игнатьича сняли шляпы и поклонились.
– Гей, староста! – крикнул он, проскакав мимо.
Староста побежал вслед за ним.
Наконец тележка остановилась подле флигеля дряхлого господского дома, миновав развалившийся забор.
– Вот и приехали, – сказал Дорофей. – Эй, Маланья!
Из дверей выбежала старуха крестьянка.
– Помогай, старая карга!.. не мне, а вот… барыне-то…
Саломея была почти без памяти, едва переводила дух.
– Ну, что ж ты? – крикнул Дорофей на старуху, которая подошла к тележке и смотрела на Саломею, которая, приклонив голову на руку, безмолвно, неподвижно сидела, отдыхая от испуга.
– Где ж мне ее стащить с телеги-то, ишь, какая грузная! Ноги-то, верно, ей уж не служат!.. Слезай, голубушка!
Саломея вздохнула глубоко и с ужасом посмотрела на старуху, на Дорофея и на всё ее окружающее.
– Сударыня, говори!.. барыня это, говорю я тебе… Ну, покорно просим!
И Дорофей сам взял за руку Саломею, потянул ее с телеги.
– Оставь, пожалуйста, я сама пойду, – сказала она и сошла с тележки.
– Покорно просим! – проговорил Дорофей, взяв под руку Саломею и едва стоя на ногах.
– Готово что есть, а? ты! тебе говорю! Маланья!
– Ну, что, что прикажешь, Дорофей Игнатьич?
– Отворяй двери!.. ну!
Пьяный Дорофей и истомленная Саломея показались старухе не лучше один другого.
– Э-эх! добыл! – бормотала она, – наклюкались!..
Саломея вошла в людскую горницу, которая была пуста, кругом стен лавки, в углу стол, на котором лежало множество бумаг; вправо другой покой с русской печкой, подле стены койка, на лавке самовар, чайник и чашки.
– Самовар ставь, Маланья; покорно просим! Чайком сейчас попотчую…
– О боже мой! – проговорила Саломея, садясь подле стола и приклонив голову на руки.
– Подай подушечку!.. Извольте… если угодно отдохнуть… Ну! живо самовар!.. ты что? пошел вон! ты видишь, здесь барыня!
Староста, сунувшийся было в двери с огромной клюкой, вышел вон; за ним вышел и Дорофей.
– Ну, ты, Тарас, дурак! ты думаешь, это черт знает что? а?
– Что ж, не наше дело, Дорофей Игнатьич, – отвечал староста.
– Не наше дело! так и уважения нет! ты думаешь, что просто крестьянка… что уж я взял, да и привез… что глядишь?
– Ничяво, Дорофей Игнатьич.
– Небойсь сыну-то твоему Василию не черед? Нет, брат, забрею!
– Да за что ж прогневалась милость ваша, Дорофей Игнатьич?
– То-то, ты думаешь, я «на свой счет угощать буду?
– Да мы представим что угодно.
– Угодно!.. Это барыня, а ты думал баба?
– Да что ж думать… уж как барин приказал… так и будет; вам господская воля лучше известна.
– Так пошел! ведь запас есть про заседателя?
– Да есть же, есть… сладкая водка есть, закуска есть, изюму, чай, прикажете…
– Неси!
Староста побежал на село; а Дорофей важно прошелся по двору и повелительно останавливал и подзывал к себе всех идущих и едущих с поля крестьян, баб, мальчишек и девочек, спрашивал, допрашивал, гневался и кончал словом: «Ну, пошел!»
– Эй, ты, постой! поди сюда!
– Дорофей Игнатьич, доброго здоровья вашей милости.
– Ты где был?
– В поле, батюшка.
– Завтра тебе в лес ехать, с Семкой, привезете лесу на забор… Слышишь?
– Дорофей Игнатьич, помилуйте, уж дозвольте поприбраться с хлебом. Забор-то, сударь, не к спеху…
– Ну, молчать! Учить стал!.. Как велю, так и делай!..
– Кто ж ослушаться будет вашей милости; оно не то что бы… да завтра же мед снимать хотел… уж такой мед, Дорофей Игнатьич!.. Если дозволите, представлю…
– Мед… ну, разве… привози, попробую.
– Такой мед, Дорофей Игнатьич, что и не бывало такого! а уж как приберемся, в день забор новый поставим, ей-богу!
– То-то, я долго ждать не буду. Ну, пошел!.. Поди-ко ты сюда, поди! в кузовке-то что?
– Черника, батюшко.
– А где ты набрала? В поле небось?
– В лесу, батюшко.
– А лес-то чей?
– Вестимо, что господской.
– То-то!
– Извольте, батюшко, отсыпать на здоровье.
– Отсыпать! Захочу и все возьму… Что ж ты мало набрала? а?
– Да неколи было; только и набрала что вот дорогой.
– А орехи поспели?
– Нет еще, сударь.
– На! пошла!
Отсыпав в картуз черники, Дорофей пошел к себе и высыпал чернику на стол перед Саломеей, которая, прислонясь к стене, сидела с поникшей головой и закрытыми очами, как опьяневшая от горя.
Есть сердца, которые знают испуг, страх, боязнь, но в беде, вместо смирения и терпения, ожесточаются. Это именно те высокомерные сердца, которые не сознают в себе ничего, кроме высоких достоинств и великих совершенств, а во всех других ничего, кроме глупости и подлости. Саломея, предавшись горьким думам о судьбе своей и унижении, в которое она поставлена, обвиняла, во-первых, виновников своего рождения: они не умели руководить ее к счастию жизни, не умели обставить ее тем, чем ее красота, ум и высокие чувства должны были быть обставлены; потом обвиняла дураков молодых людей, которые не умели найти в ней; потом обвиняла свинью Федора Петровича, которого черт принес в дом свататься на девушках, которых он и подметки не стоит; потом обвиняла мерзавца Дмитрицкого, который соблазнил ее невинную душу, жаждущую истинной, безмерной, высокой любви; потом досталось Филиппу Савичу, сморчку, который осмелился думать сделать из нее вторую хозяйку в доме; потом, припоминай слова Алексея, она разобрала их и убедилась, что, верно, мерзавка Юлия Павловна и мать выведали у глупого Георгия что-нибудь я рассказали Филиппу Савичу; а Филипп Савич из ревности так низко поступил с нею. Никому не было пощады, и лицо Саломеи Петровны выражало какое-то озлобление и совершенно походило на опьянелость, в которой подозревала ее старая Маланья. Дорофей, взглянув на нее, скорчил маску, поусумнился и подумал:
«Врешь, мать моя, какая ты барыня… чай, просто, тово… девка, вот и все».
– Эй, сударыня, чернички покуда!.. Ну, Маланья, что ж чаю? налила? подавай сюда на стол; а староста принес что?
– Да вот же, принес два полуштофчика, да изюму, орехов, яблоков.
– Ставь сюда на стол… постой-ка, я попробую…
И Дорофей попробовал из каждого полуштофчика по рюмочке.
– Маланья, ступай, изготовь к ужину яичницу, да что-нибудь еще… покушать вот им… что ж, сударыня, извольте!
– Я ничего не хочу, благодарю! – отвечала Саломея, вздрогнув, когда Дорофей прикоснулся к ней рукой, потчуя чаем.
– А отчего ж так?
– Пожалуйста, дай мне покой!
– Ну, как угодно… я сам выпью…
И Дорофей отпил до половины чашку, долил сладкой водкой и стал прихлебывать с наслаждением.
– А смею спросить, сударыня моя, какие разбойники ограбили вашу милость?… Сударыня, а сударыня! Э, какая спесивая! когда говорят – не отвечает!.. Добро бы еще кто, а то черт знает!.. Да я знать не хочу… вот барыня отыскалась какая! нашла тут разбойников! Так и поверили! черт ограбил…
– О боже! – вскричала Саломея, вскочив с места и бросясь к двери.
– Нет, пррру! – сказал Дорофей, вскочив вслед за ней и схватив ее за сарафан.
– Мерзавец! – вскрикнула Саломея вне себя.