355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Редигер » История моей жизни » Текст книги (страница 3)
История моей жизни
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:57

Текст книги "История моей жизни"


Автор книги: Александр Редигер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 75 страниц) [доступный отрывок для чтения: 27 страниц]

В половине девятого, по барабану, подавалось по кружке молока на человека и к нему опять-таки те же сухари; только по воскресеньям и царским дням к молоку полагалась французская булка и масло.

От девяти до двенадцати и от четырех до шести были лекции; от двенадцати до часа происходили строевые занятия, гимнастика и танцы. В час – обед. После шести часов – прогулка и опять подготовка уроков до девяти часов, когда полагался ужин и вечерняя молитва. Еда была довольно однообразная; очень часто полагалось фрикассе – рагу из небольшого количества мяса и большого количества картофеля; наиболее ценились пироги с мясом, дававшиеся два раза в неделю к ужину. Мясо, помнится, в иных видах и не давалось. Сладкого не полагалось.

Порядок в Корпусе был строгий, главным образом, благодаря надзору старших кадет.

В Корпусе существовало негласно особое "Товарищество", основанное там еще при моем отце. Собственно к Товариществу принадлежали только два старших специальных класса; члены его были обязаны следить за всеми младшими кадетами как в Корпусе, так и вне его, с правом делать им замечания, а о важных непорядках и проступках они обязаны были докладывать фельдфебелю, который, смотря по важности дела, созывал либо особый комитет из семи лиц, либо все товарищество. Помню еще то крайне жуткое впечатление, которое на меня произвел один из первых вечеров в Корпусе, когда нас, вновь поступивших, повели в старший класс. Класс был темный, только на одном конце горели на столе свечи; в том же конце стояла толпа кадет, принадлежавших уже к Товариществу. Фельдфебель (Оберг) объявил нам о существовании Товарищества, прочел нам главнейшие его правила, в том числе запрещения рассказывать о нем что-либо посторонним, и объявил нам о назначении каждому из нас по опекуну. Моим опекуном (formundare) был назначен старший унтер-офицер моего отделения Хейнрициус. На обязанности опекуна лежало ближайшее наблюдение за опекаемым; он должен был объяснять ему уроки и спрашивать их и вообще помогать ему всякими советами и указаниями. Хейнрициусу со мной не много было возни, и он скоро освободил себя и меня от проверки уроков.

Товарищество, несомненно, приносило большую пользу, придавая Корпусу дух большой порядочности, и его боялись куда больше, чем начальства. Собрания его происходили всегда в старшем классе, после ужина и вечерней молитвы. Для этого фельдфебель, шедший во главе 1-го отделения, останавливался в коридоре, ведшем из манежа, в одной из дверных амбразур, и вполголоса говорил проходившим, что "семь собираются" или "Товарищество собирается", и помню, как это было жутко и страшно видеть и слышать. Товарищество существовало негласно, и о нем вообще не говорили; но все начальство Корпуса состояло из бывших кадет, знало про Товарищество и дорожило им.

Однажды кадет (из крестьян) украл что-то у другого. Товарищество выяснило виновного, фельдфебель доложил директору, и на следующий день виновного уже не было в Корпусе. Другой раз кадеты по пути, при разъезде на каникулы или при возвращении, учинили пьянство и дебош; Товарищество выяснило виновных и наказало их.

Перед моим поступлением в Корпус курс преподававшихся в нем наук был изменен в том смысле, чтобы по окончании общих классов можно было поступать в университет; в частности, было добавлено преподавание финского языка. Тот класс, в который я поступил, был первый, проходивший курс по новой программе, поэтому из предыдущего класса никто не мог оставаться на второй год – не попасть к нам; от нашего же отпадали все слабые, остававшиеся где-либо на второй год. Так, от моего класса уже несколько человек отстало в приготовительном классе, и я в 1-м общем застал лишь семь человек: Леннбека, Бруха, барона Гриппенберга, Мунка, Грана, Игони и еще кого-то. Последние трое остались на второй год в 1-м же общем классе, и затем три года подряд наш класс состоял лишь из пяти человек. Занятия у нас шли отлично, тем более что на каждом уроке преподаватель успевал спросить каждого, даже по несколько раз, а сам класс именовался гвардейским.

По субботам после уроков и в воскресенье после церкви (водили в приходскую церковь) кадетов отпускали в отпуск. В корпусе были два старых приятеля отца: инспектор классов генерал-майор Фиандт и адъютант (он же казначей) подполковник Симберг; оба они просили меня бывать у них; в частности же, я был препоручен Симбергу, который мне между прочим выдавал, по поручению отца, карманные деньги (по две марки в месяц), деньги на поездки в Выборг и проч.

Семья Фиандта была весьма симпатична, но я стеснялся бывать там: он сам и его жена были очень добры, но, конечно мои приходы не могли доставлять им удовольствия, также как и их дочери, взрослой барышне. Кроме того, у них был еще сын, старше меня года на два, но очень ограниченный, с которым я не сходился; он был кадетом, одним классом старше меня, в котором, как я уже упомянул, нельзя было оставаться на второй год. Благодаря этому его переводили из класса в класс, и в конце концов он попал в офицеры. К Фиандту я вообще ходил очень редко, раза два-три в год, с визитами.

Зато я в каждый праздник бывал и должен был бывать у Симберга. Последний был вдовец; у него был сын Карл, старше меня, тоже кадет, и затем еще маленький сын и девочка лет четырех-пяти. Приходя к Симбергу, я его самого почти не видел; старший сын смотрел на меня свысока (он через год поступил в Институт путей сообщения), и я имел удовольствие сидеть с маленькими детьми. В доме была экономка, m-me Горди, с сыном Иваром, тоже моложе меня. В общем, у меня от посещений семьи Симберг осталось воспоминание как о нестерпимой скуке. Вначале, когда я сильно тосковал в Корпусе, уход в отпуск к Симбергу был еще приятен, так как там я попадал в семейную обстановку, но в последние годы, когда я уже обжился в Корпусе, хождение туда являлось весьма тоскливой обязанностью.

Замечательно, что при массе свободного времени в Корпусе (по праздникам) никто не заботился о доставлении кадетам какого-либо чтения; и в семье Симберг я не видел книг, и время проходило даром в страшной тоске.

Жить в Корпусе вначале было очень тяжело. Привыкший жить в семье, я сразу попал в весьма суровую обстановку. Начальство обращалось с кадетами холодно и официально; старшие кадеты тоже смотрели на новичков по-начальственному; весь дух корпуса был какой-то холодный. Я попал в класс, в котором остальные кадеты уже сжились в предыдущем году; я жил вначале отдельно от них, в отделении новобранцев, которые все были в приготовительном классе, так что они опять-таки не вполне были моими товарищами. Я уже упоминал, что выросши одиноким, я не умел сходиться с товарищами; то же самое произошло и здесь. В корпусе меня стали дразнить неправильным выговором шведского языка, и я опять-таки сердился и удалялся от них. Я чувствовал себя совершенно одиноким и глубоко несчастным, особенно в первый год, и единственным утешением были поездки в Выборг на каникулы.

Переписка с родными была частая, но также доставляла мало утешения: жаловаться я не хотел и писал письма лишь официального характера, о происшествиях; полагалось писать по очереди отцу, матушке и сестре, и те тоже отвечали мне по очереди.

Поездки в Выборг я совершал всегда с товарищем по классу Мунком, тоже жившим в Выборге, где его отец был капитаном, кажется, в гарнизонном батальоне. Несмотря на это, я с ним не сблизился: он был человек средних способностей, но с большим самомнением, враль и далеко не строгих нравственных правил. В Выборге мы навещали друг друга и все было по-хорошему, но все же он остался мне чуждым.

Сама поездка была делом нелегким, особенно зимой. Вытаскивались чемоданы, в них укладывалось несложное имущество, одевалось пальто и поверх его полушубок, а на ноги валенки. Затем кадеты с поклажей размещались по почтовым саням. Для экономии мы с Мунком (как и большинство кадет) брали на двоих сани в одну лошадь. При хорошей погоде переезд в Выборг (около 100-120 верст) совершался недурно и, выехав рано утром, мы поздно вечером приезжали домой; на каждой станции мы обогревались, пока перепрягали лошадей. В случае же больших морозов или вьюги приходилось порядочно мерзнуть и бежать за санями, чтобы согреться. Насколько я помню, только однажды мы из-за выпавшего глубокого снега остановились ночью в пути, возвращаясь в Корпус. Тем не менее, все эти поездки сходили вполне благополучно, за исключением разве какого-либо насморка или иной легкой простуды.

При первом же моем приезде из Корпуса, на рождественские каникулы 1866 года, отец подарил мне дубовую шкатулку для хранения мелких вещей. Эта шкатулка с тех пор делала со мною все поездки в Корпус и обратно, была со мною и в Пажеском корпусе и служит мне до сих пор.

Весной в Корпусе практиковались вечером прогулки за город, к Красному мосту, где можно было погулять немного на свободе. Прогулки эти служили симпатичным развлечением в однообразной жизни Корпуса.

Весной 1867 года я перешел во 2-й общий класс; отец по этому случаю подарил мне глухие золотые часы, которым я, конечно, был бесконечно рад. Они, кажется, были не новые, цилиндровые, на восьми камнях, но прослужили мне верой и правдой до 1889 года, когда их пришлось уволить на покой и заменить другими*.

Лето 1867 года мы провели в имении Леппеле, принадлежавшем Теслеву, и расположенном в версте от Юстилы. Матушка с сестрой занимали старый, существующий и ныне розовый дом из четырех комнат с кухней, а отец и я жили в снесенном теперь домике в две комнаты на дворе.

В течение лета я должен был заниматься финским языком, в котором я сильно отставал от товарищей, и отец спрашивал меня уроки. В течение этого лета я очень много гулял и, в особенности, плавал на лодке, изучив досконально маленькое озеро около дачи, на котором также ловил и рыбу, хотя почти без всякого успеха. Собирал я также гербарий, так как это было обязательно и его надо было предъявлять учителю ботаники.

Про следующий учебный год в Корпусе сказать нечего – он прошел как 1 и первый, и весной 1868 года я перешел в 3-й общий класс. Лето 1868 года мы провели уже в Юсти-ле, на отличной даче, принадлежащей теперь Tee. Живя на большом озере, я целыми днями плавал по нему, но опять-таки один, так как товарищей не было, а члены нашей семьи не разделяли моего увлечения водой.

Брат в 1867 году был произведен в офицеры и как в 1867, так и в 1868 году, приезжал в отпуск лишь на несколько недель по окончании лагеря. Отец только раз объехал со мною на лодке все озеро.

Здоровье отца оказалось в это время уже подорванным; он сам об этом не говорил, а я этого не замечал и был поражен, получив в конце сентября телеграмму, что отцу плохо и чтобы я сейчас приехал. Выехав немедленно, на этот раз один, я отца застал в постели, весьма слабым. Под вечер 1 октября 1868 года он созвал всех нас и, сказав, что ему теперь лучше, всех нас благодарил и благословил, а вскоре после того скончался.

После похорон я вернулся в Корпус, не отдавая себе вовсе отчета в том, что понесенная нами потеря одновременно совершенно меняет финансовое положение моей матушки. Ей, действительно, по закону полагалась лишь половина пенсии отца, то есть 522 рубля в год, на что она, конечно, не могла бы существовать. Брат предложил ей перевестись в армию, чтобы жить с нею. Но затем матушке выхлопотали полную пенсию и сверх того 1200 марок в год из финских сумм. В общей совокупности получались средства, при которых матушка могла жить самостоятельно в Выборге при тамошней дешевизне. Беда для меня, однако, заключалась в том, что ежегодный ее бюджет подвергался колебаниям и со временем даже уменьшался: в Финляндии с 1865 года была введена золотая валюта, а она получала свою пенсию и проценты на капитал в кредитных билетах, курс которых подвергался постоянным колебаниям и все шел на понижение. Матушка наняла квартиру в только что отстроенном доме Теслева и затем прожила в ней до самой своей смерти, почти тридцать лет. Несмотря на свои ограниченные средства, она умела обходиться ими и никогда не трогала капитала, чтобы целиком передать его детям; при этом она всегда еще находила средства на подарки, а в первые годы нашего офицерства, когда мы с братом наиболее нуждались, она еще снабжала нас бельем, помогала в случае экстренных расходов, два раза в год дарила по двадцать пять рублей и сверх того – стоимость обратного билета при наших наездах в Выборг. Все эти деньги служили нам большим пособием и входили как определенный приход в наши расчеты.

Весной 1869 года я перешел в 1-й специальный класс, где получил звание ефрейтора, а весной 1870 года – во 2-й специальный класс, причем впервые удостоился подарка: я получил сочинения Шиллера в шести томах. Во 2-м специальном классе мне, однако, не пришлось быть, так как я, по примеру брата, перешел в специальные классы Пажеского корпуса.

Под конец пребывания в Корпусе я с ним уже свыкся, особенно приятен был последний год, по разным причинам. Во-первых, у нас началось изучение химии и весь класс увлекся этим предметом; каждый день, после обеда, мы впятером отправлялись в химическую лабораторию, где каждый варил что-либо или же просто сидели там, готовя лекции в более симпатичной, своей обстановке. Во-вторых, наш класс, в виде исключения, был принят в состав Товарищества, а это давало право бывать в особом собрании, которое нанималось в городе для старших классов, где можно было посидеть и выпить кофе, а не вечно скучать у Симберга. Четыре года моими товарищами по классу были Ленбек, Брух, Мунк и барон Гриппенберг. Из них первый был самый старший и самый развитой из нас, с отличными способностями, всегда шел первым, большой юморист; он оставил Корпус одновременно со мною (или годом позже?) и посвятил себя литературным профессиям: был стенографом, журналистом и кутилой, и я уже давно потерял его из виду. В нашем классе он был главным лицом, запевалой во всех делах. Брух был хорошенький мальчик, влюбленный в Ленбека, всякое слово которого для него было законом, человек добродушный, хороший ученик, но способностей средних. Он в 1872 году был произведен в офицеры, тяжело ранен под Филиппополем (1878) и затем служил в Финских войсках.

О Мунке я уже говорил, ему повезло в жизни: молодым офицером он женился на хорошей барышне с хорошими же средствами; поступил в Академию Генерального штаба в 1876 году, перед турецкой войной, в которой он не участвовал, но благодаря потерям в офицерах (л.-гв. Волынского) полка был быстро произведен в штабс-капитаны Гвардии; наконец, по случаю той же войны, он весной 1878 года был выпущен без экзамена из Академии в Генеральный штаб. Апломб у него в это время был удивительный, он обо всех рядил и судил, хотя даже не умел грамотно писать по-русски. Оставаясь все время истым финляндцем, он около 1890 года принял должность управляющего делами Финляндской канцелярии (в Петербурге, при Статс-Секретариате), откуда его однако вскоре сместили и понизили до заведующего паспортной частью. Наконец он попал в губернаторы в Финляндии, но при Бобрикове{11} был уволен от должности без пенсии. Пока он служил в Петербурге, мы с ним иногда видались. Он был настолько ярым финляндцем, что своего единственного сына воспитывал не в Петербурге, а в Выборгской гимназии.

Барон Гриппенберг был очень порядочный и добрый малый тоже со средними способностями. Он тоже вышел в 1872 году в офицеры, но скоро перешел на гражданскую службу в Финляндии. Таким образом, из всех моих товарищей мне впоследствии приходилось видеться лишь с Мунком; остальные, рано или поздно, оставили военную службу и затем жили в Финляндии.

Вообще надо сказать, что Финляндский кадетский корпус представлял собою оригинальное учреждение: финских войск в то время почти не было (существовал только один гвардейский батальон), и Корпус должен был готовить офицеров для русской армии. Между тем, Корпус был исключительно финляндский как по составу офицеров и кадет, так и по языку преподавания и учебным программам и, наконец, по всему своему духу! Начальствующие лица были все финляндцы; офицеры служили перед тем в русских войсках, но большей частью уже давно служили в Финляндии, поэтому выговор русского языка у них был неважный; едва ли большинство из них даже могли свободно изъясняться по-русски – для этого у них не было никакой практики, так как все разговоры велись по-шведски и лишь строевые команды произносились по-русски. Любили ли они Россию? Мы этого, конечно, не знали, так как я не помню, чтобы кто-либо когда-либо из офицеров удостоил кадета, частного разговора. Преподаватели военных наук были какими-то выродками: тактику и артиллерию читал полковник Шульц, состоявший в должности преподавателя этих предметов в Финляндском корпусе с 1842 года! Он знал учебники наизусть, но зато не знал больше ничего из своих предметов. Фортификацию же с 1831 году читал полковник Капченков, лекции которого были сплошным балаганом. Если кадеты знали что-либо из военных предметов, то это было исключительно заслугой учебников, но отнюдь не учителей.

Кадеты были сплошь финляндцы; в виде исключения среди них попадались мальчики, жившие до того с родителями в России. Как вообще в Финляндии, кадеты относились к России и ко всему русскому с презрением, как к чему-то варварскому, азиатскому. По сравнению с Россией и ее культурой Финляндия являлась, конечно, передовой страной; впереди нее стоял лишь Запад и, в частности, Швеция. Шведская история, география Швеции, шведская литература изучались с такой подробностью, что едва ли в самой Швеции этим предметам уделялось больше времени и труда.

Единственными представителями чисто русского элемента в Корпусе были нижние чины, состоявшие прислугой при помещениях, при классах и проч. Конечно, в Корпус посылали не отборных людей, и я не знаю, какое о них там было попечение, но они часто бывали удивительно грязными и вонючими; о них говорили с презрением, называя их "верблюдами". Лучше было бы не иметь таких представителей русского элемента.

Признаюсь, что взгляды всей окружающей среды оказали свое влияние и на меня; они высказывались так единодушно и безапелляционно, не встречая никогда ни малейшего противоречия, что им нельзя было не верить. Сухие курсы русской истории и географии при отсутствии сведений о русской литературе и духовной жизни в России не могли повлиять на изменение взглядов кадет.

Преподавание русского языка в Корпусе велось весьма основательно, особенно в смысле изучения грамматики, и на уроки русского языка уделялось много времени. Тем не менее, у большинства кадет успехи были слабые как в отношении выговора, так и умения выражать свою мысль на русском языке. К грамматике, особенно русской, я чувствовал совершенно неодолимое отвращение и никогда не знал ее; по русскому языку баллы были у меня крайне неровные – дурные, если меня спрашивали про грамматику, хорошие во всех прочих случаях. Баллы в корпусе выставлялись по полугодиям; из восьми таких полугодовых аттестаций у меня сохранились шесть*.

Баллы у меня были не блестящи и только под конец стали несколько поправляться. Вероятно, и успехи мои были умеренны; но еще большую роль в этом случае играла строгость оценки в Корпусе, так как я, вслед за переходом в Пажеский корпус, стал получать много высшие отметки.

Летом 1870 года матушка с сестрой Александриной уехали вновь в Франценсбад; скажу теперь же, что лечение по-видимому не принесло матушке какой-либо пользы. Я это лето жил в Юстиле у сестры Лизы, причем мне был отведен верхний этаж дома. Это лето послужило к большему моему сближению с моим зятем Теслевым; он усердно объезжал свое обширное имение, чтобы смотреть за работами, всегда на беговых дрожках, причем он сам правил, а я сидел сзади. Дети его были еще малы (старшему сыну Максу было четыре года) и он был рад иметь меня с собою; я тоже очень любил эти поездки, во время которых он мне рассказывал свои хозяйственные планы; скучно было только долгое смотренье на работы, которые, конечно, интересовали хозяина, но представляли мало интереса для меня.

Я уже упомянул, что Теслев принял имение с долгами, без капитала. Он взялся за серьезные улучшения в нем. Большие участки леса и болота были обращены в пашни и луга; заведено громадное стадо айрширских коров, улучшено молочное хозяйство и все направлено к тому, чтобы из имения вывозить только молочные продукты. Одновременно имение было расширено прикупкой земли. При всем том, имение давало ничтожный доход, несмотря Даже на постройку в нем большого числа дач. Главные же средства давал Теслеву лесопильный завод; на нем, однако, пилился только покупной лес (из имения Ханиоки), тогда как своего леса зять никогда не рубил, говоря, что это есть то состояние, которое он оставит детям.

В августе месяце я поехал в Петербург и явился в Пажеский корпус{12}. Кандидатом в пажи я был уже записан за заслуги отца, но из Финляндского корпуса перевод туда был доступен и некандидатам, так как там было десять вакансий для финляндцев вообще.

В Пажеском корпусе я опять попал в совершенно новую для меня обстановку, притом не особенно привлекательную. Если Финляндский корпус давил своим холодным формализмом и безысходной скукой, то он зато отличался большим внутренним порядком и порядочностью*, а равно усердием в занятиях. В Пажеском корпусе начальство и преподаватели были более доступны; особенно добродушным был мой ближайший начальник, капитан Генрих Львович Гирш-Брам, говоривший на "ты" тем, к кому он благоволил; преподаватели были почти все отличные. Но с товарищами у меня отношения опять не ладились; они смеялись над моим произношением русской речи, которое первое время оказалось неважным, так как я в Финляндском корпусе не слыхал правильной речи. Я замкнулся в себя и только огрызался. По наукам я шел первым и только по языкам и всем видам черчения имел слабые баллы, поэтому я в списке оказывался вторым (после Зуева); это тоже портило отношения с товарищами, сплотившимися между собою еще в общих классах.

Плохо было то, что, при большой охоте к чтению, я решительно не знал, что читать, и руководства в этом отношении не было. У нас в роте была небольшая библиотека, и я просил ведавшего ею камер-пажа (Бельгарда) дать мне что-либо для чтения. Он мне дал Белинского и этим отбил охоту брать еще что-либо из библиотеки.

Из Корпуса я ходил в отпуск к брату, жившему на Гороховой, дом 40, где он нанимал меблированную комнату, к тетке Луизе Густавовне Безак, и к дяде Александру Густавовичу Шульману. По субботам мы с братом обедали у дяди, который был инспектором классов 1-й гимназии, где он имел казенную квартиру (угол Кабинетской и Ивановской), а по воскресеньям у тетки, жившей в 3-й роте Измайловского полка.

В семью дяди я вошел скорее, он был человек очень добрый; жена его была в больнице (помешанная) и умерла там вскоре после моего приезда в Петербург. Семья его была немецкая: гувернантка Тереза Богдановна Дехио (на которой он потом женился), три сына и три дочери. Старшие сыновья, Густав и Отто, были немногим моложе меня, и я с ними сошелся.

Совершенно иная была семья Безак. Тетка была добродушная, веселая, любившая до старости* веселиться, обожавшая флирт и авантюры. Муж ее, Павел Павлович Безак, был, говорят, очень способным офицером, но заболел падучей. Я его знал хмурым, неразговорчивым стариком, выходившим из своего кабинета только в столовую к обеду и к чаю. Семья состояла из четырех дочерей и двух сыновей. Старшая дочь Лиза была замужем за Николаем Гавриловичем Ивановым, служившим на железной дороге (в Кирсанове?), Мария и Ольга были взрослыми барышнями, томившимися в полном безделье дома, а Анна была еще девочкой лет десяти. Из сыновей Александр был пажом, годом старше меня, а Николай гимназистом. Дома вся семья скучала; тетка еще делала кое-что, но дочери, кончившие Смольный институт, не занимались ничем и только читали романы. Событиями в жизни были редкие балы у знакомых и в клубах; по воскресеньям приходили мы с братом, да братья Шульманы, сыновья Рудольфа Густавовича, все очень веселые, разбитные, позволявшие себе, в силу cousinage**, не только поцелуи, но и двусмысленные разговоры и анекдоты. К этому обществу я также не подходил и чувствовал себя в нем чуждым и лишним. На каникулы я ездил в Выборг, и это было для меня громадным удовольствием и отдыхом.

Весной 1871 года я конфирмовался у нашего пастора Герценберга, в церкви принца Ольденбургского.

Летом мы были в лагере под Красным Селом, в прикомандировании к учебному пехотному батальону; занятия у нас были свои, а на учениях батальона мы стояли на местах унтер-офицеров. Лагерный сбор в 1871 году был продолжительный, вероятно, потому, что государь по случаю франко-прусской войны{13} не уезжал в Германию на воды. Большие маневры начались только в конце июля или начале августа, и младший класс был освобожден от них, чтобы до начала нового учебного года успеть воспользоваться каникулами. Старший же класс пошел с батальонами. Маневры были длинные и тяжелые (кажется, к границе Финляндии), и с выпускными пажами случилась какая-то история, из-за которой некоторых, в том числе Сашу Безак, чуть не отставили от производства.

Каникулы я провел опять в Юстиле у матушки и затем вернулся в Корпус, где был произведен в камер-пажи И назначен старшим камер-пажем 1-го отделения (из пажей старшего класса). Из выпуска 1871 года от производства был отставлен по молодости* один камер-паж, Сергей Гершельман. Он занимался хорошо еще в предыдущем году, а оставаясь на второй год в классе, где ему учиться уже не приходилось (его почти не спрашивали), он все же получал отличные баллы и стал первым учеником. О втором месте спорили Зуев и я. У меня были полные баллы по всем предметам, кроме истории, черчения и языков: русского и французского. По русскому языку я добрался до одиннадцати, по французскому имел (свыше знания) десять, но по истории я все два года получал восемь, так как меня невзлюбил преподаватель Рудольф Игнатьевич Менжинский{14}. Этот балл мне удалось исправить лишь на выпускном экзамене, на котором присутствовал инспектор классов генерал Яков Александрович Дружинин**. По части черчения дело у меня действительно обстояло скверно. В Корпусе руководства, помнится, не было никакого, у меня ничего путного не выходило, в конце года мне поставили дурные баллы, и на этом покончили. За какой-то месяц почему-то не было выставлено баллов по истории и языкам, и у меня оказалось двенадцать в среднем, что произвело известную сенсацию в Корпусе.

Мирное течение корпусной жизни было нарушено в феврале 1872 года небольшой историей, раздутой в событие. Не помню в чем провинился перед старшим классом паж-экстерн младшего класса Безобразов*, и его решено было поколотить. Приволокли его в спальню старшего класса и отшлепали на моей кровати; она стояла в углу, так что в этом деле активно участвовали только несколько человек, а мы, остальные, даже не могли подступиться к кровати. Никакого изъяна Безобразову нанесено не было, и мы не придавали происшедшему никакого значения, и начальство Корпуса, кажется, ничего о нем не знало. Но на следующий день оно получило нагоняй свыше; у нас говорили, что обер-полицмейстер генерал-адъютант Трепов при утреннем докладе доложил государю, что в Корпусе избили пажа, вследствие чего было приказано строжайше расследовать дело. В результате получились очень серьезные последствия: два камер-пажа, Ватаци и Дестрем, были уволены из корпуса (оба произведены впоследствии в офицеры), весь старший класс был лишен отпуска на весь Великий пост, а я, как начальник (старший камер-паж), за то, что "присутствовал и сочувствовал", был разжалован в младшие камер-пажи**. Нашивки на погонах носились только на домашних куртках: я сам спорол со своей куртки третьи нашивки, которые храню до сих пор как воспоминание о первом своем понижении по службе. Вернули ли мне перед производством звание старшего камер-пажа или нет, я уже не помню; кажется, что вернули в лагере.

Пост прошел, конечно, очень скучно. Во время поста случился лютеранский Buss und Bettag*** и по этому поводу отпустили в церковь; я воспользовался свободой, чтобы зайти к брату. Он, как и другие родные, навещал меня в Корпусе.

Все камер-пажи были предназначены к определенным высочайшим особам, на случай придворных торжеств. Меня предназначили к великой княгине Елене Павловне{15}, но я ее не видел – она была стара и больна. При Дворе я фигурировал поэтому только два раза: на одном балу при великом князе Николае Константиновиче{16}, которому держал его конногвардейскую каску и палаш, и в другой раз – при великой княгине Марии Николаевне{17}. Наконец, уже из лагеря, нас повезли в Павловск на открытие перед дворцом памятника императору Павлу I{18}; при этом случае я состоял при великой княгине Александре Петровне{19}, даме очень резкой и грубой.

В лагере мы в учебном батальоне исполняли обязанности офицеров; в этом году к тому же батальону был прикомандирован великий князь Николай Николаевич младший{20}, тогда еще совсем юный (пятнадцати с половиной лет) прапорщик л.-гв. Литовского полка.

В виде исключения меня однажды назначили начальником лагерного караула в батальоне; в тот же день великий князь был дежурным по батальону. Государь был уже в лагере, и ночью, а особенно под утро, ждали тревоги, которую он делал ежегодно. Поэтому великий князь всю ночь не спал и провел ее почти всю со мною, на передней линейке лагеря, причем мы много болтали. Тревоги в ту ночь не было.

Лагерь закончился небольшими маневрами (два-три дня). Помню, что плечи у меня страшно болели от винтовки, что ночью мы спали без палаток (походных палаток еще не было), и во время сна комары мне так искусали лоб, что я едва мог одеть свое кепи. Наконец, 17 июля 1872 года маневры кончились, и у Царского валика, на военном поле государь поздравил нас с производством в офицеры.

Корпус в этоп году записал на мраморную доску троих: Гершельмана, Зуева и меня. От Корпуса у меня не осталось каких-либо ярких воспоминаний. Начальство и преподаватели были хороши, но никто из них не произвел на меня особого впечатления и не пытался стать к пажам в более близкие отношения, за исключением разве капитана Брама.

Среди пажей тоже мало было дружбы, так как в Петрограде у всех были родные и знакомые, куда воспитанники уходили из Корпуса, вне стен которого они уже редко встречались и не имели ничего общего между собою. Различия в связях, знакомствах и состоянии открывало перед пажами самые разнообразные перспективы в будущем и раньше всего влияли на выбор рода оружия и полка. Богатые выходили в полки гвардейской кавалерии, где им было обеспечено быстрое движение по службе; более бедные выходили в пехоту, опять-таки соображаясь с большей или с меньшей дороговизной жизни в том или в другом полку. Все это, конечно, не могло способствовать сплочению лиц, которым после производства предстояло разойтись в столь разные стороны*.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю