355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Редигер » История моей жизни » Текст книги (страница 14)
История моей жизни
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:57

Текст книги "История моей жизни"


Автор книги: Александр Редигер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 75 страниц) [доступный отрывок для чтения: 27 страниц]

Осенью в Петербурге появился сослуживец по Болгарии, Попов, просить о сложении с него долга в казну, но получил в этом отказ.

Январь и февраль 1892 года прошли в упомянутой выше спешной работе по составлению "Очерка". Тотчас по окончании работы мы поехали с женой на два дня к матушке, а затем я стал хлопотать о прикомандировании к Семеновскому полку. Прикомандирование на год обычно начиналось с осени и завершалось лагерем, который служил своего рода экзаменом; но я не хотел откладывать дело до осени, так как за это время мне могли бы придумать новое поручение, которое опять заставило бы отложить возвращение в строй. Я уже был восемь лет в чине полковника и мне надо было обеспечить за собою право на получение полка, как только до меня дойдет очередь по Генеральному штабу. Я поэтому решил прикомандироваться с весны и начать службу с лагерного сбора.

Приказом по Генеральному штабу от 18 апреля я был прикомандирован на год к л.-гв. Семеновскому полку, а приказом по полку от 1 мая мне было предписано вступить в командование 3-м батальоном.

Полком уже больше года командовал генерал Пенский, которого я немного знал со времени турецкого похода как офицера Преображенского полка. В полку его тогда еще очень недолюбливали, главным образом, за тон при обращении с офицерами, – надменный и как будто презрительный! Уже потом, много позже, офицеры успели убедиться в том, что тон этот был просто несчастным его свойством, и он, хотя и требовательный начальник, но в душе прекраснейший человек. С таким же предубеждением против Пенского поступил в полк и я, но должен сказать, что в отношении меня он всегда был вполне корректен; он сразу же предупредил, что летом собирается ехать в отпуск и тогда мне Придется командовать полком. Курьез получился полный – изучая службу батальонного командира, мне сейчас же, в лагере, придется быть перед полком!

В строю я офицером прослужил всего менее двух лет, до весны 1874 года; после того я делал поход 1877-78 гг. при полку и при штабе дивизии, а с тех пор четырнадцать лет был вовсе вне строя. Мне пришлось теперь испытать на себе, как трудно, после столь долгого срока, вновь прижиться в строю. Памятна мне такая сценка. Принимая батальон, вхожу впервые в 9-ю роту и здороваюсь с нею – несколько секунд не было ответа! В прежнее время строй немедленно отвечал на приветствие, а с тех пор завели отвечать с выдержкой. Чего я только не успел передумать, идя вдоль фронта в ожидании ответа! Не так поздоровался или недостаточно громко? Мне давно не приходилось командовать, и я не был уверен в достаточной зычности своего голоса, пока не убедился в ней в лагере, командуя батальоном, построенным в колонну по отделениям. Вообще, тяжело строевому начальнику, когда он не уверен в себе.

Когда я явился к начальнику штаба округа, всесильному в округе генералу Бобрикову, он меня принял очень любезно и просил, буде что понадобится, заходить к нему запросто; я это понял как намек на возможность недоразумений с Пенским и был ему крайне благодарен, но ответил, что мне может быть придется воспользоваться разрешением, так как летом я должен буду командовать полком.

Большие затруднения предоставила для меня покупка лошади, так как они всем были нужны к лагерю, и в продаже почти не было верховых лошадей. Я поэтому целый месяц искал лошадь с ветеринаром Кавалерийского училища и, наконец, купил казачью в л.-гв. Казачьем Его Величества полку за 250 рублей.

Для жены я вновь нанял прошлогоднюю дачу в Павловске. С полком по железной дороге я переехал в Красное Село 26 мая. До середины июня шла стрельба и разные ученья, а затем смотры ротам. Я усердно выезжал верхом, но вскоре моя лошадь стала не давать садиться: она все время вертелась, а так как все дорожки в лагере узки и окопаны канавами, то я, опасаясь, что либо я, либо она попадем в канаву, никак не мог попасть в седло. Пришлось послать за берейтором{64} 1-й гвардейской артиллерийской бригады, и на следующее утро моя лошадь при нем дала мне спокойно сесть. Оказалось, он ее так отколотил, что она его боялась. В л.-гв. 1-й артиллерийской бригаде мне удалось купить красивую кобылу Хреновского завода, Фисташку, отлично выезженную, не обращавшую внимания на выстрелы. Под мой рост она была несколько мала, ей было уже шестнадцать лет, но она отлично отслужила мне, а после меня – полковнику Ланггофу, командовавшему батальоном в Семеновском полку в 1893 году. Единственным ее недостатком было желание всегда быть впереди других лошадей, и она все норовила прибавить ходу.

15 июня Пенский уехал на два месяца в отпуск. До своего отъезда он сделал для меня одно полковое учение, чтобы показать движение и повороты полка, построенного в резервный порядок; во время этого учения я не командовал батальоном, а был при нем и он мне давал советы и указания, как строевой практик. Так, например, для достижения неподвижности во фронте он делал замечание: "Кто там шевелится в 3-м батальоне?" и, обращаясь ко мне, говорил: "Ничего я там не вижу, но пусть думают, что от меня ничего не укроется!" Затем он советовал всегда выезжать перед фронтом галопом, при движении полка вперед дать ему всему пройти мимо начальства и т. п. С его отъездом я вступил в командование полком. Это командование было, положительно, удовольствием. С офицерами я был в отличных отношениях и они старались изо всех сил; они тоже были рады, что я заменял Пенского, и мне не пришлось делать кому-либо из них выговора, хотя я ежедневно бывал в поле на занятиях частей полка. Одна только история грозила нарушить мирное течение полковой жизни.

Заведующим хозяйством в полку был полковник Курганович, переведенный в полк из Измайловского полка при производстве, его в полковники 30 августа 1890 года; за полтора года службы в Семеновском полку он как-то не сжился с офицерами; он уже ожидал назначения командиром Отдельного батальона и летом ему было разрешено жить в Гатчине, откуда он наезжал в лагерь. При таком приезде Курганович встретил на станции железной дороги начальника штаба корпуса, генерал-майора Скугаревского, и говорил ему, что Семеновский полк обижают наградами на 30 августа: ему дают лишь три, тогда как Измайловский и Егерский получают по четыре, а Преображенский – даже пять наград. СкугаревскИЙ, находя это несправедливым, сказал, что командир Корпуса переговорит об этом с начальником дивизии (князем Оболенским), и поручил Кургановичу предупредить об этом в штабе дивизии. Курганович передал этот разговор начальнику штаба дивизии, полковнику Воронову, который доложил его князю Оболенскому.

В этот же день меня вызвали к Оболенскому; он меня спросил, знал ли я о том, что сделал Курганович, и по моему ли поручению он приносил жалобу? Я сказал, что ничего не знал об этом, ни даже о том сколько наград получают другие полки. Тогда Оболенский мне объяснил, что на четыре полка полагается всего одиннадцать наград, так что каждый полк получает три года по четыре награды, а на четвертый год – лишь три; в этом году очередь семеновцев получить всего три награды; затем, в этом году дивизии дана одна награда вне правил, и он ее назначил командиру нестроевой роты Преображенского полка капитану Михайлову, достойному офицеру, который иначе не может получить награды, так что никакой несправедливости в этом деле нет. Я с этим согласился. Оболенский мне выразил удивление, что Курганович, уже дослужившийся до получения отдельной части, так мало знает службу! Я ему заявил, что полк и не думал вести интригу, извинился за Кургановича, упомянув, что он не коренной семеновец. Оболенский ответил, что он надеется, что такой случай не мог быть в Измайловском полку, где прежде служил Курганович. Он поручил мне сделать ему внушение, сказав, что мог бы лишить его права на получение отдельной части, но не хочет, так как это имело бы вид личной мести, и он рад, что тот уходит из дивизии; о наградах князь говорил уже с командиром корпуса, который их одобрил. Я написал обо всем Пенскому и распорядился вызвать Кургановича для объяснения; Курганович мне сказал, что он Скугаревскому не жаловался, а тот сам рассказал ему все дело о распределении наград; я поехал к Оболенскому и передал ему этот рассказ, добавив, что, по-моему впечатлению, он должен быть искренен. Оболенский мне сказал, что тогда дело ему представляется еще более странным, но он готов считать его вполне выясненным и поконченным.

В лагере мне пришлось впервые познакомиться с великим князем Константином Константиновичем, командовавшим л.-гв. Преображенским полком. Я командовал полком лишь временно и случайно, поэтому не считал удобным делать ему визит, да и желания не было никакого ехать кланяться. Но мне передали слова великого князя, что ему трудно сноситься со мною, так как он меня не знает, и я 7 июня у него расписался. После того мы с ним неоднократно встречались в поле, на всяких учениях и маневрах.

На полковом празднике преображенцев 6 августа я не подошел с поздравлением к великому князю, а потом не получил приглашения к ним на ужин. Узнав об этом, наш полковой адъютант Мансуров (получивший приглашение) хотел добыть приглашение и мне, чтобы не вышло неловкости; я согласился, но с тем, что сейчас уеду в Павловск, чтобы не являться по запоздалому приглашению. Действительно, я по приезду в Павловск получил по телеграфу приглашение и по телеграфу поблагодарил, заявляя, что за дальностью расстояния не могу прибыть. Мансурову же я поручил быть на ужине, чтобы устранить всякую возможность недоразумения между полками. Лагерь прошел вполне благополучно, и полк всюду представлялся отлично; в этом отношении моя заслуга ограничивалась тем, что я ничего не испортил. Все лето дождь шел почти ежедневно и всюду получались такие топи, что большие маневры были отменены и полк 9 августа вернулся в город.

Из лагеря я 12 раз ездил в Павловск и один раз жена приезжала ко мне в лагерь.

Во время командования полком в моем распоряжении был экипаж, но я им пользовался исключительно в районе лагеря и поездки в Павловск совершал либо на извозчике, либо по железной дороге через Петербург.

Пенский вернулся 15 августа, а я вступил в командование 1-м батальоном. Уже 20 августа мне пришлось с первыми тремя ротами моего батальона выехать на охрану участка Варшавской железной дороги по случаю предстоявшего проезда по ней государя. На нашем участке были станции Дивенская, и Мисинская; мой штаб был на Дивенской, так как там был буфет; но он оказался таким жалким, что мы по телеграфу вызвали из полка повара, который и приехал с посудой и продуктами. К обеду у нас собирались офицеры двух рот.

Помещались мы на даче Магнуса в полверсты от станций. Поезд государя прошел 26 августа в час дня мимо Дивенской, и затем наша задача была исчерпана. Во все время охраны шел дождь. Прочим офицерам приходилось много ходить по линии железной дороги для расстановки и проверки постовых, я же лишь несколько раз объезжал свой участок на проходивших поездах, а остальное время сидел дома и со свободными офицерами играл в карты. Никогда за всю жизнь и не играл столько, как здесь на охране. Батальон отвели назад в Петербург только 29 августа, но я на 27-28-го съездил в Павловск, так как на Дивенской мне решительно нечего было делать, а 29-го поехал опять к батальону и привел его назад в полк.

За все время охраны произошел лишь один инцидент: на второй день после прибытия на место мы решили ехать в Лугу пообедать; в этот день мне надо было расставить людей вдоль линии, но офицеры роты его величества, поручик Львов и подпоручик Лялин рассчитывали, что они до прохода поезда успеют сделать это и дойти до полустанка Низовской, чтобы там сесть на поезд. Расчет их оказался неверным, и поезд стал нагонять их до Низовской; оставаться без обеда было обидно и они махнули машинисту фуражкой, думая, что он может из любезности остановить поезд – и поезд действительно остановился. Оба они, очень радостные, забрались в поезд и стали давать знаки, что можно ехать дальше, но поездное начальство сначала выяснило причину остановки; оказалось, что машинист остановился не из любезности, а потому что принял сигнал со стороны охраняющих войск, и что остановка поезда есть чрезвычайное происшествие, о котором надо доносить всему начальству до Министерства путей сообщения включительно. Настроение сразу стало менее радужным. В тот же вечер я получил по телеграфу запрос о происшествии от генерала Мальцева, нашего ближайшего начальника по охране. Я ему ответил рапортом, что произошло по недоразумению, и рапорт отослал с адъютантом Озеровым для доклада на словах всей правды. Дело на этом и кончилось. Здесь, на охране, мне пришлось впервые познакомиться с Мальцевым, человеком очень умным и симпатичным.

По возвращении с охраны мне пришлось прожить лишь несколько дней в Павловске, так как 5 сентября мы вернулись в Петербург. В Павловске это лето жил мой сослуживец по Канцелярии Степанов, с которым я при своих наездах в Павловск часто играл в карты. Там же оказался брат жены, Александр Павлович Безак, состоявший слушателем в офицерской артиллерийской школе; о том, что он находится в школе, мы ничего не знали, так как никакой переписки с ним у нас не было. Он оставался все таким же добрым и хорошим малым, как и раньше; познакомились мы тут с его женой, обладавшей совсем иным характером, и с их многочисленным потомством. В конце ноября он, по окончании школы, получил батарею в 25-й артиллерийской бригаде.

На 30 августа я получил, по Канцелярии, орден святого Владимира 3-й степени.

Когда мы еще жили в Павловске, из Самары приехал Николай Гаврилович со вторым сыном Николаем, который поступал в университет на юридический факультет. Юноша оказался очень хорошим и добрым, поэтом в душе; получая от нас небольшую субсидию, он поселился у знакомых, но обедал большей частью у нас.

С осени у меня начались обычные занятия в Канцелярии и в Академии, и с ними служба в полку была совершенно несовместима, так что я просил Лобко исхлопотать мне сокращение прикомандирования ввиду того, что меня в Канцелярии нельзя освободить от занятий, но он мне отсоветовал просить об этом и лишь написал Пенскому частное письмо с просьбой о возможном освобождении меня в полку. Письмо это мне мало помогло, так как я все-таки должен был отбывать все наряды и командовать, когда нужно, батальоном, но оно служило доказательством, что если я мало бываю в своих ротах, то это не от небрежности или лени.

До конца года я участвовал на полковом празднике и 8 репетициях к нему (в манеже), на георгиевском празднике и на инспекторском смотре, руководил 9 раз фактическими занятиями офицеров, 4 раза дежурил по корпусу и был 17 раз в ротах своего батальона. При срочной работе в Канцелярии и при лекциях в Академии эти занятия в полку являлись крайне тяжелыми, заставляя всюду спешить и чувствовать, что без вины виноват, что чего-то не доделал.

Внешне все шло благополучно. В Канцелярии все работы были готовы во время; в полку тоже все шло гладко и на полковом празднике Ванновский остался нами очень доволен.

В Академии мне пришлось пропустить несколько лекций из-за занятий в полку. В этом году впервые в Академию были приняты все выдержавшие приемные экзамены, в числе 138 человек, вместо обычного приема в 70 человек. Мера эта была весьма желательна для пользы армии, но Академию она ставила в трудное положение, так как ее помещение вовсе не отвечало такому наплыву слушателей. В классах стало до того тесно, что часть слушателей пришлось поместить около лектора на возвышении, на котором стояла кафедра, в классах стало душно и более шумно, чем прежде. Последнее обстоятельство для меня было особенно чувствительно, так как всякий шум в классе (шепот, шелест бумаги) мне мешал держать мысли в сборе и читать лекции. Я поэтому был очень требователен относительно тишины в классе; чтобы прекратить всякий случайный шум, бывало достаточно остановиться на несколько мгновений чтения – и тишина устанавливалась полная и больше не нарушалась. Помню лишь один случай, когда этой меры оказалось недостаточно; это было осенью, когда чуть не половина жителей Петербурга бывают простужены и часто сморкаются, чихают и кашляют; вначале лекции все это и происходило, но в умеренном размере, как вдруг кто-то высморкался как в трубу; это вызвало веселость аудитории и пошел громкий кашель – началась шалость молодежи. Остановившись в чтении до наступившей тишины, я спросил: "Угодно вам, может быть, оправиться?". Это строевое выражение произвело магическое действие тишина до конца лекции уже не нарушилась.

Я уже говорил о том, что лишь через несколько лет профессорства стал выходить на кафедру, имея в руках не готовую лекцию, а лишь маленькую записку-конспект, в которую мало заглядывал; но странное дело: до самого конца моей профессуры я всегда несколько волновался, выходя осенью на первые лекции нового курса; происходило это, вернее всего, от нового состава аудитории, с которым у меня еще не установились отношения. Будучи крайне близоруким, я не мог разглядеть лица своих слушателей, но после первых же лекций уже чувствовал настроение аудитории, знал когда мне удавалось заинтересовать и когда я могу отметить, что лекция прошла хорошо.

Если я не ошибаюсь, то в 1892 году, при проводах Газенкампфа, впервые установился симпатичный обычай: чествовать уходящих из Академии профессоров не обедом, а поднесением роскошного альбома с фотографиями членов Конференции. Впоследствии я тоже получил такой альбом, который для меня является дорогим воспоминанием об Академии и сослуживцах.

При оценке баллами занятий офицеров всегда соблюдалась возможная справедливость, и это облегчалось тем, что на экзаменах в оценках почти всегда участвовали два-три профессора и один из дежурных штаб-офицеров; были, конечно, профессора более строгие и более снисходительные, но все оценивали по совести*. Тем не менее, слухи о значении в Академии протекции возникали. Осенью 1892 года, во время приемных экзаменов, ко мне зашел на квартиру некий штабс-капитан Антонов и отрекомендовался как племянник домовладелицы; он просил меня за брата, поступающего в Академию. Я ему сказал, что баллы ставятся по ответам, а не по просьбам; он возразил, что ведь баллы ставятся по протекции; я попросил его прекратить разговор, а когда он стал настаивать, указал ему на дверь и крикнул: "Вон!" Это он понял. На счастье, среди двухсот офицеров, державших прием на экзамен, было несколько Антоновых, так что я не знал, о ком из них шла речь.

Начало 1893 года было все еще тяжелым вследствие моего прикомандирования к полку. Поучительного уже в этом прикомандировании было чрезвычайно мало, но освободить меня от него раньше срока не решались, так как это было бы нарушением закона; вместе с тем, совершенно свободно нарушали другой закон в том, что я на время прикомандирования подлежал освобождению от всех занятий в Канцелярии! И это при самом благожелательном отношении начальства, до министра включительно!

В течении весны я еще два раза вступал во временное командование полком: в январе на неделю, по случаю отъезда Пенского в отпуск, и в марте на несколько дней, по случаю назначения его на охрану железной дороги. В это время приходилось ездить в полк подписывать бумаги, но в некоторые дни и на это не было времени и приходилось вызывать полкового адъютанта с докладом в Канцелярию; в это же время мне пришлось быть два раза за командира полка на придворных балах в концертном зале, от девяти до часа-двух ночи. Я отбыл три дежурства по караулам, причем во время двух находился при карауле Аничковского дворца, так как государь на время переехал туда из Гатчины; это было довольно неудобно, ведь приходилось выбегать с караулом до десятка раз в сутки и все время быть начеку. Зимний парад войскам назначался на 28 и 30 января, но оба раза отменялся по случаю морозов, и состоялся лишь 23 февраля при морозе в десять градусов; перед парадом были три репетиции. Мне пришлось прочесть в полку одно сообщение и присутствовать на пяти других, и на трех фактических занятиях. В ротах я успел побывать четырнадцать раз. Всего это было очень мало для батальонного командира, но очень много для человека без того занятого.

Наконец, наступил май месяц и с ним – конец моего прикомандирования. Приказом по полку от 5 мая мне было предписано сдать батальон моему двоюродному брату, капитану Рудольфу Рудольфовичу Шульману, и в тот же день полк провожал меня ужином*.

Перед ужином Пенский передал мне подарок от офицеров – серебряную чернильницу с солдатским ранцем, тесаком, амуницией и с надписью, что это мне от товарищей семеновцев 1872-1879, 1892-1893 гг.; она у меня всегда перед глазами и служит напоминанием о прекрасных отношениях с группой милых людей. За ужином Пенский выпил за мое здоровье, а затем мы с ним выпили "на брудершафт". В ответ на его тост я благодарил Пенского за разрешение командовать батальоном и за доверие командовать полком; благодарил старших товарищей за то, что они меня приняли так радушно, хотя я был моложе их; упомянул, что, при наилучших товарищеских отношениях, мне ни разу не приходилось прибегать к начальственному авторитету и власти, что естественно при семеновской службе и семеновской дружбе, и пил за сохранение семеновского духа. После ужина общество расслоилось и я был в компании старших чинов; по совету Пенского я еще пошел к молодежи, но тут поднялось великое пьянство; по этой части я всегда был плох, так как никогда не любил вина, а в особенности шампанского; но так как пить надо было, то я пил очень вкусный напиток хлебный квас, сдобренный шампанским. Под общий гул голосов и музыки я имел откровенный разговор с Пенским и просил его смягчить тон относительно офицеров, так как у него в тоне звучит презрительность, и я сам вначале сомневался, выдержу ли год? Он мне сказал, что о презрительности не может быть и речи, а разве о резкости, что об этом ему говорили, когда он служил в Преображенском полку. Я еще выпил тост "личной благодарности" за Пенского и, по его напоминанию, за хозяев собрания – Мина и Львова. Вообще Пенский, перестав быть начальником, позволял себе быть милейшим человеком. Беседа в кругу молодежи затянулась до четырех часов утра. Когда я прощался, меня спросили, можно ли мне доверить подарок? Я заявил, что не вышел из нормы и могу взять его. На руках меня вынесли на извозчика, и я оставил гостеприимный родной полк. Три дня после того я ездил по всему городу, делая визиты офицерам.

В начале июля были получены аттестации относительна моего прикомандирования к полку. Пенский доносил, что я командовал батальоном, а в его отсутствие и полком, в течение двух месяцев во время лагерного сбора, с полным знанием своего дела и постоянно представлял их в блестящем виде. Надпись князя Оболенского гласила, что он вполне разделяет мнение командира полка о прекрасном моем командовании батальоном и что я в течение лагерного сбора 1892 года командовал полком, и на всех смотрах и ученьях отлично представлял полк. Командир корпуса согласился c мнениями командира полка и начальника дивизии. На основании этих аттестаций я был зачислен в кандидаты на должность командира пехотного полка, но раньше, чем до меня дошла очередь получить полк, я уже был произведен в генералы.

В Канцелярии этот год прошел спокойно, так как не было особых работ и даже не приходилось заседать в комиссиях. Для Лобко я отредактировал новое издание его "Записок". В начале февраля Лобко мне сказал, что Ден оставляет пост министра статс-секретаря, а на эту должность хотят назначить русского и прочат его. Вскоре после того, 1 марта, он у входа в Исаакиевский собор упал и сломал себе левую руку; в результате Щербов-Нефедович больше двух месяцев исправлял его должность.

На 30 августа состоялось мое производство в генерал-майоры со старшинством на основании всемилостивейшего манифеста 18 февраля 1762 года{65}, то есть со дня производства сверстников*.

Трое моих сослуживцев по комнате, мой помощник Баланин и два помощника Соколовского, Сипель и Федоров, выразили свои поздравления по поводу моего производства, подарив мне нож слоновой кости с их вензелями и с датой моего производства.

По случаю производства я 8 ноября представлялся государю в Манеже, на параде л.-гв. Московского полка; после представления великий князь Михаил Николаевич меня остановил и спросил, зачем меня заставили командовать батальоном, если меня произвели без командования полком? Я пояснил, что сам пожелал, так как отстал от строя. Он мне сказал, что при моих научных и административных способностях меня едва ли отпустят в строй. Меня эти слова очень удивили, так как великий князь видел меня только в Особой комиссии 1888 года, то есть более пяти лет тому назад. Вернувшись из Манежа, я пошел в Канцелярию и зашел к Лобко, которому рассказал про разговор. Не знаю, по поводу ли этого рассказа, или Лобко и без того хотел мне это передать, что Ванновский спрашивал, приму ли я должность директора Пажеского корпуса? Он мне не дал бы заглохнуть на нем. Я ответил, что не думал о таком месте и что для меня основной вопрос – могу ли при этом оставаться профессором, так как кафедры оставлять не хочу. Лобко мне сказал, что он не принял бы этого места, так как не имеет призвания к педагогике, а эту должность пришлось бы взять лет на десять. Я ему высказал, что вопрос о получении большого содержания для меня второстепенный, так как мне хватает того, что получаю; я лишь хочу пробыть в Академии еще четыре с половиной года, чтобы получить звание заслуженного профессора и учебную пенсию, а затем могу принять любую должность в строю или вне строя. Лобко мне вновь повторил, что он имеет в виду место Арнольди, но я ему заявил, что предпочитаю оставаться на своем месте, так как мне неохота возиться с толкованием законов. Он мне напомнил, что та должность выше по классу и содержанию, но я возразил, что это мне все равно, так как могу пробыть еще четыре с половиной года и в настоящей должности. Этого он, по-видимому, не ожидал. Командование батальоном мне все же принесло пользу, я имел возможность заявить, что не приму несимпатичной должности, а предпочту уйти в строй! На полковом празднике 21 ноября барон Зедделер также спрашивал меня, приму ли я должность директора этого Корпуса? Я и ему ответил, что лишь при условии сохранения профессуры.

В Академии мои занятия шли обычным чередом. В течение лета я стал подготовлять второе издание второй части своего курса.

Три кандидата на кафедру военной администрации осенью 1892 года представили свои диссертации, и для разбора были избраны три профессора: Масловский (военное искусство), Золотарев (военная статистика) и я (военная администрация). Мы порознь читали три диссертации и порознь писали свои рецензии, но, тем не менее, наши отзывы оказались вполне единодушными, мы признавали работу Макшеева хорошей, Поливанова – недоделанной и Соловьева плохой. Леер нас созвал к себе 20 февраля для совместного обсуждения наших отзывов, он упорно отстаивал работу Соловьева, но мы трое не уступали; спор длился три часа и, по моей вине, два раза принимал острый оборот. Леер настаивал на том, чтобы труд Соловьева был напечатан Академией; мы возражали, что труд не достоин такой чести и что нельзя ронять достоинство Академии, давая такому труду ее одобрение; но Леер стоял на своем, что нельзя Соловьева так огорчать, и вновь предложил напечатать его наравне с другими диссертациями. Я с горячностью воскликнул: "Никогда!". Он очень вежливо мне сказал, что мы ведь об этом можем говорить вполне спокойно, и я должен был извиниться. Затем я сделал еще неловкость: указал, что коренной недостаток работы Соловьева заключается в неверном методе исследования: он выставил произвольные тезисы, не исчерпывающие вопроса, рассматривает явление только с точки зрения этих тезисов, то есть однобоко, и считает, что доказал свои тезисы! Свою неловкость я понял только, когда Леер мне сказал: "Ведь это он работал по моему методу. Значит все мои труды тоже ненаучны!" Я ответил: "Quod licet Jovi non licet bovi"* – и гнев Леера моментально прошел**. В заключение, мы решили предложить Конференции. признать работу Макшеева вполне хорошей, Поливанову рекомендовать дополнить свой труд, а Соловьеву предложить взять свой обратно; Леер решил выдать ему пособие, чтобы тот мог сам напечатать свое сочинение.

Конференция собралась лишь 20 марта и, одобрив наше заключение относительно труда Соловьева, тринадцатью голосами против четырех решила не допускать Поливанова наравне с Макшеевым конкурировать на имеющуюся вакансию, предоставив ее Макшееву; и двенадцатью голосами против пяти: дать возможность Поливанову закончить свой труд и представить его в Академию, чтобы быть кандидатом на следующую вакансию; труды Макшеева и Поливанова напечатать по распоряжению Академии.

Назначение Макшеева профессором состоялось почему-то лишь в сентябре.

Диссертация Соловьева касалась вопроса о пенсиях военнослужащим. В этом вопросе две заинтересованные стороны: пенсионер (и его семья) и государство; первый желает получить поскорее и побольше, а государство норовит выделить лишь необходимые средства к существованию, да и то лишь по извлечении из служащего всего, что тот может дать; вопрос именно в том, как согласовать эти противоположные интересы? Соловьев же вовсе не обратил внимание на интересы государства, а лишь интересовался тем, как лучше обслужить пенсионера. Эта однобокая работа все же принесла впоследствии огромную пользу: из нее я узнал основы иностранных пенсионных уставов, причем мне особенно понравилось определение оклада пенсии в размере определенного процента от содержания, с увеличением этого процента за каждый год службы. Когда в 1905 году я задался целью омолодить состав строевых начальников и для этого усилить пенсии, то вспомнил о работе Соловьева, призвал его и поручил ему разработать новые пенсионные правила на приведенных основаниях. Таким образом, диссертация Соловьева, сама по себе неудачная, дала все же первую идею нашего нового пенсионного законодательства.

Моя домашняя жизнь шла по-прежнему. Здоровье жены стало хуже: у нее появились сильные головные боли, плохо поддававшиеся средствам доктора Кручек-Голубева, который ее лечил, стала выясняться необходимость лечения ее водами. Чтобы доставить ей общество, было желательно иметь в доме кого-либо; но сестра ее Маша служила классной дамой в Оренбурге, а найти какую-либо компаньонку, с которой жена могла бы ужиться, было крайне трудно. Тем не менее, я настаивал на необходимости такой женщины в доме, так как надеялся подобным путем устранить вечные жалобы на скуку. Кроме того, такая женщина была мне нужна для ведения хозяйства: бывая у других, я хотел и даже должен был хоть изредка принимать кого-нибудь у себя; эти приемы почти всегда ограничивались приглашением трех-четырех человек на карточную партию и угощением их чаем и ужином, но, несмотря на это, хлопоты по хозяйству в таких случаях всегда выводили жену из себя и уже до прихода гостей она успевала совсем расстроить меня, а потому я мечтал иметь кого-либо в доме, кто ведал бы хозяйством.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю