355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Русов » Суд над судом. Повесть о Богдане Кнунянце » Текст книги (страница 23)
Суд над судом. Повесть о Богдане Кнунянце
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:58

Текст книги "Суд над судом. Повесть о Богдане Кнунянце"


Автор книги: Александр Русов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)

Пароход остановился, и началось томительное ожидание. Одно исключительно благоприятно сложившееся обстоятельство помогло тому, что не было произведено никакого серьезного обыска на пароходе. Об этом обстоятельстве по некоторым соображениям я же могу говорить.

Но вот раздался третий свисток, и мы снова поехали.

Один из опаснейших пунктов остался позади. До Тобольска оставался еще один сомнительный пункт, село Самаровское, где живет становой пристав, но он не так опасен, как Березов – резиденция всей уездной администрации.

Я настолько освоился со своим шкафом, что доставлял себе даже некоторое развлечение. В Березове мне достали новый номер „Речи“, и я весь номер прочитал в своем темном шкафу. Пользовался я для этого тем тонким лучом света, о котором говорил выше. За раз луч освещал три-четыре буквы, и их можно было свободно разобрать. Передвигая газету слово за словом, я прочитал все шесть страниц со стенографическим отчетом заседаний Государственной думы. Правда, это заняло у меня очень много времени, зато доставило громадное развлечение в моем одиночестве.

Затем я попросил нарисовать план Тобольска, чтобы по приезде суметь быстро ориентироваться в городе, и таким же путем изучил его. Но план оказалось куда труднее разобрать, чем читать газету. Луч освещал чересчур малое пространство, и нелегко было следить за направлением улиц.

Главной нашей заботой за это время стало решение вопроса: ехать ли мне до самого Тобольска или высадиться где-нибудь на промежуточной станции, верст за сто или двести до города и там попробовать на лошадях или на лодках доехать до железной дороги? Благоразумнее, конечно, было последнее. Но перспектива новых поисков провожатых, возможная отсрочка поездки из-за отсутствия лошадей или лодок, наконец, незнание местных условий – все это послужило причиной решения ехать до самого Тобольска. Там, по нашим предположениям, неизбежен был обыск парохода, и я рисковал после семидневных треволнений попасть в руки полиции. Но разве можно в нашем положении предпринять что-нибудь без риску? Надо только сделать со своей стороны все возможное для обеспечения успеха.

Я принялся за более детальное изучение своего шкафа. Некоторые доски пола качались, и, поднявши одну из них, я ощупал довольно большое пространство, достаточное для того, чтобы человек мог спрятаться. Влезть туда да и лежать там было не совсем удобно, но эти неудобства легко было перенести при уверенности, что побег удастся.

Я принял определенное решение: перед Тобольском спрятаться в „подполье“ шкафа и прикрыть себя досками. При этом доски требовалось крепко заколотить, чтобы не было возможности заглянуть внутрь „подполья“. Тогда при обыске шкаф оказался бы совершенно пустой и никто не мог бы подозревать, что под плотно заделанным полом кто-нибудь прячется. Не станет же полиция разбирать пол парохода! Для этого у нее должны быть серьезные подозрения, а таковых пока не имелось.

Я попросил дать мне шнурок, чтобы точно измерить, какой длины доски еще нужны. Не хватало двух досок. При содействии друзей из пароходной команды их заготовили и передали ночью. Таким же путем доставили буравчик и винты, необходимые для закрепления досок (гвозди были неудобны, так как при вколачивании их был бы слышен стук).

У меня закипела работа. Я начал прилаживать доски, заготовлять отверстия для винтов и т. д. За шесть дней я так привык к темноте, что работал совершенно свободно.

Часа за полтора до прибытия парохода в Тобольск я спрятался в „подполье“. Друзья начали закрывать досками все отверстия. Я изнутри также работал и уже через десять минут оказался со всех сторон закупорен. Оставалось только лежать на спине и ждать. Кроме того, что места было очень мало, все страшно скрипело. Но было никакой возможности ни повернуться, ни спать. Мое новое помещение напоминало собой гроб, с той только разницей, что из него я надеялся выйти и продолжать свою прерванную жизнь еще на этом свете.

Мы рассчитывали, что мне придется пролежать в этом „гробу“ около трех-четырех часов. Так и случилось на самом деле.

Пароход остановился, и слышно было, как пассажиры его покидают. Мои друзья также намеревались отправиться в город. Я ожидал того момента, когда придут и освободят меня из добровольного заключения.

Какие-то люди подходили к шкафу и отходили, по никто его не открывал. Что-то очень долго разгружали пароход. За временем я следить не мог, так как в новом моем помещении не было ни одной светлой точки. Моментами казалось, что я жду целую вечность. Когда меня оттуда извлекли, я был поражен тем, что прошло только около трех часов.

Потом уже мне рассказывали, что на пристани была полиция, проверяла паспорта приезжающих, и подвергла беглому осмотру пароход.

Наконец слышу, как кто-то подходит к моему шкафу и уверенной рукой открывает дверцу. Но не шевелюсь – может, посторонний человек. Раздается условный стук. Я отвечаю тем же. Смелым ударом выбивается одна, вторая доска. Где былая осторожность, с которой ввинчивались винты и прилаживались доски? Бояться теперь нечего, так как на пароходе нет никого постороннего.

Я выползаю из своего „гроба“, запыленный, запачканный. С трудом привыкаю к яркому солнечному свету.

– Ну что, товарищ, не разучились еще ходить? Может, помочь? – приветствовал меня симпатичный молодой парень из пароходных друзей.

Меня проводят в одну из служебных кают, выходящую окнами на воды Иртыша.

Итак, я почти свободен! Могу ехать, куда хочу, и кончилась жизнь в шкафу. Всей грудью вдыхал я свежий речной воздух, такой приятный после пыли подполья.

Но было еще рано праздновать победу. Предстояло выбраться из парохода, потом выехать из Тобольска и, наконец, попасть на железную дорогу, не возбуждая подозрения. Моя физиономия типичного южанина не могла не бросаться в глаза на этом далеком севере. Паспорт тоже был не из особенно подходящих для Тобольской губернии. Все это оказались препятствия, правда мелкие, но все же препятствия, которые надо одолеть.

Прежде всего, конечно, требовалось изменить свою физиономию. Это удалось сделать неплохо. Когда я приехал в условленную квартиру, один из очень близко знающих меня людей не узнал меня с первого раза.

Преобразившись и пообчистившись, я отправился в город. Прошел спокойно мимо стоявшего недалеко от пристани городового и не вызвал в нем никакого интереса к своей персоне. Шел я уверенно, так как город был знаком мне по плану.

В тот же день я выехал из Тобольска. Товарищи все сами приготовили: купили необходимые вещи, достали ямщика, организовали конспиративный отъезд из города. Без всяких препятствий я доехал до железнодорожной станции. Отсюда уже начиналась знакомая стихия. Имея хороший паспорт и деньги, нетрудно стать неуловимым для нашей полиции.

После четырнадцати месяцев тюремного заключения и трех месяцев ссылки я опять попал в Россию».

Но в России Богдан Кнунянц пробыл недолго – ровно столько, сколько потребовалось для того, чтобы пересечь ее с востока на запад, оказаться в Петербурге, а затем уехать за границу.

По вполне понятным причинам в своих воспоминаниях описывающих три месяца ссылки и побег, он ни намеком не сообщает о том, что вместе с ним, но только открыто ехала на пароходе его жена. Проговорись он, и полиция при желании могла бы найти тот пароход, на которое он бежал, и наказать виновных в укрывательстве беглеца.

План этого великолепного побега представляется теперь столь же рискованным, сколь и остроумным. На сколько можно судить по сохранившимся записям, из Обдорска в тот раз бежал он один, а остальные «советские» по договоренности с ним, играли роль статистов в этоь захватывающем спектакле. Но с равной вероятностьк можно предположить, что удачное стечение обстоятельств подвигло Богдана на почти внезапное решение совершить побег. Так или иначе, две группы обдорчан отправляются на пароходах по Оби. Одна, в которую входит Лиза, едет до Березова (Лиза поедет дальше – в Тобольск, Петербург, за границу), а другая спускается вниз по Оби, к ее устью, в гости к рыбопромышленникам. Местный пристав предупрежден. Эти поездки он не может ни запретить, ни разрешить. Единственное, что ему остается, это сообщить начальству, кто куда уехал, а там уж пусть распоряжаются как знают.

Для беглеца же было важнее всего, чтобы пристав не знал пути его следования.

И вот проводы у пристани отъезжающих в Березов. Разумеется, за Кнунянцем пристав должен был бы следить особо, ибо его жена покидала Обдорск. Самое время бежать и ему. И действительно, он бежит. Странно, не правда ли? Сам приходит к приставу по поводу выдачи заграничного паспорта жене, предупреждает о выезде и бежит тайком.

Почему Лиза решила уехать за границу? Почему именно теперь? «Неужели наш Обдорск вам надоел?» – насмешливо спрашивает полицейский. Может, ее отъезд в это наиболее удачное для побега время обусловлен чем-то другим. Капризом? Болезнью? Опрометчивостью первоначального решения разделить печальную судьбу мужа? Что должен думать о ее отъезде полицейский пристав?

Госпожа Голикова-Кнунянц уезжает вверх по течению Оби, ссыльный Кнунянц – вниз, к друзьям рыбопромышленникам. Или он уже уехал? Как, даже не проводив жену? Да вот только что ведь был в толпе провожающих. Что-то не видно. Скорее всего, прошел с вещами на пароход.

«Впрочем, куда денется? – думает пристав. – Если и он до Березова, то вместе поедем. Так сказать, в одной компании».

А вот и госпожа Кнунянц. Легка на помине. Одна. Комкает платочек в руках. Нервничает. Вглядывается в толпу на пристани.

– Неужели наш Обдорск вам надоел? – повторяет пристав свою шутку.

Лиза не отвечает. Шутка неуместна. Пристав глубоко вздыхает, мрачнеет, старается придать лицу глубокомысленное выражение.

«До Березова доехали без всяких приключений», – отмечает Богдан. Все ссыльные и пристав покинули пароход. А Лиза осталась. В этот бы момент и проявить приставу бдительность, шепнуть кому следует: «Давайте-ка, братцы, осмотрите пароход получше. Что-то неспокойно мне». А ведь не шепнул. Почему?

«Одно исключительно благоприятно сложившееся обстоятельство помогло тому, что не было произведено никакого обыска на пароходе», – пишет Богдан далее. С чем оно связано, это обстоятельство? С приставом, который приехал в Березов исправлять обязанности уволенного исправника? С Лизой? «Об этом обстоятельстве я, по некоторым соображениям, не могу говорить». Какого характера эти соображения – личного, политического, конспиративного?

«Главной нашей заботой, – проговаривается Богдан, – стало решение вопроса, ехать ли мне, – тут же исправляется он, – до самого Тобольска или высадиться где-нибудь на промежуточной станции». Последний вариант кажется более «благоразумным». Почему он ему не следует? Имеется ссылка на возможные трудности чисто организационного порядка. Конечно, он не один – с женой. Но ведь Лиза не из тех, кого можно назвать принцессой на горошине. Тем не менее Богдан решает ехать до самого Тобольска. Почему? Ведь «там неизбежен был обыск парохода». «По нашим предположениям», – как бы мимоходом замечает он. «По нашим» – это значит, они с Лизой советовались. Чтобы как-то оправдать более чем странное решение отказаться от «благоразумного» варианта ради гораздо более рискованного, чреватого возможностью «попасть в руки полиции», Богдан пишет такую вот удалую, прямо-таки гусарскую фразу: «Но разве можно в нашем положении предпринять что-нибудь без риску?»

(Замечу, кстати, что в записках беглеца имеются слова, которые произвели на меня очень сильное, можно даже сказать, ошеломляющее впечатление. Вот они: «Мое новое помещение напоминало собой гроб, с той только разницей, что из него я надеялся выйти и продолжить свою прерванную жизнь еще на этом свете».)

Итак, пароход остановился в Тобольске. «Мои друзья также должны были отправиться в город». (По-видимому, для того, чтобы проводить Лизу на конспиративную квартиру, куда через некоторое время явился сам беглец.)

«Паспорт у меня тоже был не из особенно подходящих для Тобольской губернии». Еще бы! Иностранец Куно Стиглус, путешествующий в такой глуши, вызвал бы подозрение первого же городового. Именно поэтому Богдан с особым удовлетворением отмечает то впечатление, которое он произвел на указанное лицо. «Прошел спокойно мимо стоявшего недалеко от пристани городового и не вызвал в нем никакого интереса к своей персоне».

Очень мне понравилось его новое имя: Куно. Гнуни – Куни – Куно. Такое хорошее имя он придумал себе. Что и говорить, любил он морочить полиции голову. А главое, умел.

Без всяких препятствий Куно и Зельда Стиглус доехали до железнодорожной станции. «Отсюда уже начиналась знакомая стихия. Имея хороший паспорт и деньг нетрудно стать неуловимым для нашей полиции».

Но оптимизм Куно был явно избыточным.

ГЛАВА XXIV

Начальник Привислинского районного охранного отделения – начальнику Московского охранного отделения:

«В Россию должен прибыть участник Лондонского съезда, известный революционный деятель под кличкой „Богдан“, который принял предложение польских социал-демократов быть ответственным организатором Варшавско-Лодзинской военной организации и который предполагает проехать границу по паспорту Степана Дехтярика. Приметы его: 28 лет, среднего роста, темный шатен, небольшие усики и бородка.

Получены следующие телеграфные распоряжения:

1) Случае проезда через вверенный Вам пункт лица, упомянутого депеше № 1818, имейте в виду экстренный розыск. Имеются сведения, что по паспорту Дехтярика может проехать Богдан Кнунянц.

2) Степан Дехтярик 7 сентября выехал из Парижа через Вену и границу. Благоволите распорядиться посылкой филеров. Пограничному офицеру дано знать, чтобы арестовал только в том случае, если окажется разыскиваемым Кнунянцем.

3) Прибывающий Варшаву „Богдан“ есть видный социал-демократ Гавриил Корш».

Начальник Бакинского губернского жандармского управления, полковник Минкевич:

«Из доклада заведующего заграничной агентурой от 1907 года усматривается, что Богдан Кнунянц, он же Рубен, вместе со своей женой Елизаветой, урожденной Голиковой, проживали в Берлине по паспорту на имя Куно и Зельды Стиглус. По сведениям президента берлинской полиции от 1907 г., супруги Стиглус прибыли 14 сентября 1907 года в Вильмерсдорф, близ Берлина. По сведениям заграничной агентуры от 12 октября 1907 года, Кнунянц (Рубен) присутствовал на VII международном конгрессе социалистических партий в Штутгарте…»

…То есть был одним из российских делегатов на Штутгартском конгрессе II Интернационала. Среди других опознанных полицией лиц – Ленин, Луначарский, Плеханов, Богданов. Кнунянц следует в полицейском списке под № 5. Август Бебель, Роза Люксембург, Миха Цхакая, Максим Литвинов…

Резолюция конгресса о войне:

«В случае, если все же война разразится, рабочие должны активно выступать за скорейшее окончание ее и всеми средствами стремиться к тому, чтобы использовать вызванный войной кризис для возбуждения народных масс и ускорить падение капиталистического классового господства».

1907 год. До начала войны семь лет. До ее окончания – более десяти. В Штутгарте – социалистический конгресс. В России – реакция. Жаркая, распаленная ею театральная жизнь. Газета «Бакинское эхо» обсуждает пьесу в двух действиях А. Каменского «Леда», поставленную группой миллионеров на домашней сцене. Главная героиня появляется в одних только туфельках и начинает произносить монологи о том, что «жизнь должна быть красивой», что «пора сбросить с женщины полотняные мешки». «Я, – говорит в заключение героиня инженеру, также присутствующему на сцене, – объявляю войну ханжам и мещанам», – после чего встает и уходит. Инженер рыдает. Занавес.

После Штутгарта – Гельсингфорс. Четвертая конференция РСДРП (Третья общероссийская). Из Гельсингфорса – в Петербург.

Пожалуй, только здесь, в Петербурге, я нахожу ответ на собственные недоуменные вопросы, связанные с побегом Богдана из Обдорска. В первых числах декабря у Богдана и Лизы Кнунянцев родился сын Валентин. Побег состоялся весной.

Дойдя до этого места, я вспомнил ранний зимний вечер тысяча девятьсот сорок восьмого или сорок девятого года в нашей старой квартире, в доме напротив бывшего охранного отделения, небезызвестного, я полагаю, обоим моим дедушкам и их друзьям. Я уже вернулся из школы, сделал уроки. В дверь постучали.

– Дядя Валя пришел.

Маленький, первически подвижный гость поспешно стаскивает с себя пальто, будто торопясь поскорее войти, и начинает свое традиционное расхаживание по комнатам.

Была ли в тот вечер в руках у него отвертка? Приходя к нам, он обычно принимался налаживать радиоприемник или телевизор. Паять, чинить, усовершенствовать.

Если я вспомнил про телевизор, то это, пожалуй, все-таки сорок девятый год. Именно тогда дядя Валя принес и установил в столовой, рядом с балконной дверью, первый, с крошечным экраном, телевизор. В дальнейшем все телевизоры покупал он. Увозил старые – привозил новые, желая создать для бабушки максимум удобств.

И холодильник привез тоже он. Наладил, включил;

– Пусть пока постоит.

Сказал так, будто ему некуда было его деть. Холодильник «простоял» более двадцати лет. В другой раз купил замечательно красивую люстру старинной работы:

– Пусть повисит.

Ну и так далее.

Так вот, как-то зимним вечером 1949 года зашел к нам Валентин Богданович и сказал, что надобно нам пойти с ним к какому-то знакомому.

Мы вышли из нашего переулка на улицу Горького оказались у ярко освещенной, застекленной двери.

– Входи, – сказал дядя.

Мы сели за столик, официантка принесла мороженое, а я все еще не догадывался, что дядюшка пошутил ее мной, не понимал, что он просто привел меня есть мороженое. Никогда раньше я в кафе не бывал, и красивый тот вечер (кажется, даже с музыкой), почему-то (быть может, именно из-за музыки) напоминающий новогодний, запомнил на всю жизнь.

Никогда до того и, пожалуй, никогда уже после никто меня таким образом из дома не уводил. Я ждал повторения, но дядя не любил делать то, чего от него ждали.

Вспоминая дядюшкино лицо той поры и рассматривая фотографии его отца – «Б. Кнунянц в петербургской тюрьме, 1906 год», «Б. М. Кнунянц в Сибири, 1907 год», – я нахожу, что внешне они очень похожи, отец и сын. Только сыну уже за семьдесят, а вечно молодому беглецу из Обдорска по-прежнему не исполнилось и тридцати.

Аскетизм и скромность Кнунянца-младшего – качества, мировые запасы которого, наряду с запасами серебра, катастрофически убывают с каждым годом, присутствуют у него в таких избыточных количествах, что будь эти качества витамином или, скажем, ферментом, их бы хватило, пожалуй, на всех жителей большого многоэтажного современного дома.

Бабушка рассказывала, что после войны его встретил тогдашний министр связи.

– Как, – удивился, – ты до сих пор не академик?

«У него много ценных изобретений, – как бы солидаризуясь с министром, заметила явно отставшая от жизни бабушка, – и слишком мало пробивной энергии. – („Пробойной“, сказала она, подойдя на этот раз гораздо ближе к истине.) – В людях его поколения я замечаю некоторую усталость, что ли. Словно их родители израсходовали не только все свои силы, энергию, страсть, но и тот их запас, который предназначался детям».

В памяти застряли чьи-то слова: «Валентин – необычайно талантливый человек».

На праздновании 90-летия со дня рождения Богдана Кнунянца в Музее Революции его единственный сын прятался за колонной, чтобы его не обнаружили и не вытащили в президиум. («Сын за отца не отвечает» – так несколько неловко аргументировал он свое поведение.) Поэтому вместо сына на собрании представительствовал племянник юбиляра. В генеральской форме он выглядел импозантно и, по общему мнению, служил украшением президиума.

В своих воспоминаниях бабушка пишет:

«После кратковременной тифлисской встречи с Богданом в августе 1905 года я не видела его более трех лет. С тревогой следила за перипетиями его жизни, за его публикациями, выступлениями, побегом из ссылки.

С приходом реакции настали тяжелые дни. В кругах партийной интеллигенции царили уныние и равнодушие. Происходила переоценка ценностей. Живя в Баку, я начала получать безграмотные анонимки с предупреждением не появляться больше на армянских фирмах. Уже летом 1908 года приходилось передвигаться по городу с охраной, которую организовал рабочий табачной фабрики Мирзабекянца Нерсес Баргамов, назначенный в годы Советской власти директором московской фабрики „Дукат“. Мне не могли простить создание большевистских ячеек на Биби-Эйбате – цитадели дашнакцаканов и социалистов-революционеров. Некий полусумасшедший тип по имени Геворк, которого я даже не знала, почти ежедневно писал мне в письмах, что ноги моей не должно быть больше ни на Баилове, ни на Биби-Эйбате. Грозился убить. Дошло до того, что Людвиг и Тигран отправились к нему с группой вооруженных рабочих и потребовали, чтобы он оставил меня в покое. Видимо, испугавшись, он дал слово больше не преследовать меня и даже поместил забавное объявление в газете „Баку“ по поводу того, что „приносит извинения Ф. Г. – то есть Фаро Гнуни (так раньше писалась наша фамилия) – и никаких претензий к ней не имеет“.

Зимой 1908 года, усталый, издерганный, больной, приехал Богдан. Лиза потребовала, чтобы он остался с сыном и с няней в Баку, где ему не составляло труда зарабатывать деньги на содержание семьи. Она же намеревалась уехать в Петербург окончить Бестужевские курсы».

Как-то бабушка сказала в сердцах:

– В частной гимназии Тутовой и Хоментовской Лиза за преподавание получала сто шестьдесят рублей в месяц – совсем не мало. Окончив Бестужевские курсы, получала бы сто девяносто. Подумаешь! Уезжать из Баку следовало ему, а не ей.

Но «Лиза заявила, что больше так жить не может и не желает: в постоянной нужде, без профессии. Товарищи настаивали на немедленном отъезде Богдана за границу. Он очень нуждался в лечении из-за сильнейшего истощения нервной системы. Его мучили непрекращающиеся боли в руках и в ногах.

Больше всего я опасалась повторений припадков, которые случались с ним в раннем детстве. Просила оставить ребенка мне, а самому уехать, но он и слышать об этом не хотел. С сыном и с няней он жил на Николаевской улице в меблированных номерах. Весь верхний этаж дома – видимо, в прошлом гостиницы – состоял из большого количества сдававшихся комнат. Впоследствии там по соседству с Богданом под фамилией Секкерин поселился меньшевик Вайнштейн, член бывшего Петербургского Совета рабочих депутатов. Они вместе отбывали ссылку в Обдорске.

В Баку арестовывали на каждом шагу. Весной 1909 года я получила письмо с несколькими неразборчивыми подписями и неясной печатью. В письме говорилось, что если я не оставлю работу в библиотеке Армянского человеколюбивого общества и не уеду из Баку, то меня убьют. Одной ходить вечерами по улицам стало невозможно. Нервное напряжение становилось невыносимым. Богдан настоял на моем отъезде из Баку. В сентябре 1909 года я уехала в Петербург, простившись с ним навсегда».

– Для него было безумием оставаться в Баку. Как Лиза не понимала? Богдана каждая собака знала. Его арест был неизбежен в то мрачное, неуютное время.

Сам Богдан Кнунянц (он же Богдан Радин) так оценивал это время в одной из своих статей, опубликованпых в бакинской печати тех лет: «Хам пришел и прочно уселся во всех государственных и общественных учреждениях, хам задает тон всей общественной жизни, ибо с исторической сцены удалены все живые демократические силы страны, способные бороться против торжествующих победителей».

«В то мрачное, неуютное время» он пытался обнаружить что-нибудь обнадеживающее в газетных сообщениях, поступавших из-за границы. Особенно пристально следил за ходом младотурецкой революции, свергнувшей тиранию Абдул-Хамида. Революция победила. Большинство лозунгов, провозглашенных партией «Единение и прогресс», было ничуть не хуже любых других революционных лозунгов. Но что-то настораживало его. Что?

Как никогда прежде, он с предельной осторожностью относился ко всякого рода лозунгам, конституциям, доктринам, ибо сами по себе они ничего не стоили до тех пор, пока не находили реального применения. Решали не лозунги. Цель решала, стиль, характер жизни, этими лозунгами провозглашенный. «Единение и прогресс» называла себя революционной партией «равенства всех османов». Какой революционер посмел бы выступить против равенства?

«Османская империя без армян» – это тоже их лозунг, правда, несколько более позднего времени. Младотурки были увлечены решением «национального вопроса». По сравнению с их попыткой «решить» этот вопрос зверства времен правления Абдул-Хамида, о которых рассказывала ему когда-то старуха армянка на берлинском вокзале, о которых на каждом шагу трубили дашнаки, могли показаться почти невинными шалостями. «Молодежь» ставила проблему куда крупнее, масштабнее. Уничтожить всех турецких армян – вот чего хотела она.

Однако именно так вопрос был поставлен гораздо позже, во время войны, когда Богдана не было уже в живых. А тогда, начиная с 1908 года, он внимательно следил за революционными выступлениями будущего вице-генералиссимуса, а пока еще только майора Энвера, и что-то не нравилось ему в них. Он слышал фальшивый звук.

В Баку он жил нелегально под фамилией Сумбата Александровича Маркарова и работал сначала в качестве секретаря ревизионной комиссии съезда бакинских нефтепромышленников, а затем – бухгалтера Биби-Эйбатского нефтяного общества.

Для активной подпольной работы время было неподходящее. На руках годовалый сын. В случае обнаружения и ареста за побег с места пожизненной ссылки ему грозила каторга.

Нужно было затаиться и ждать. Как долго?

По мере возможности старался участвовать в партийной работе. Тянуло в химическую лабораторию. Стал посещать клуб «Наука», литературно-художественный кружок. Литература была второй его страстью. Нет, третьей, пожалуй. Первой была и оставалась политика. Впрочем, наука и литература как-то вмещали в себя эту основную, главную его страсть.

«Три месяца ссылки я побег» – первая попытка написать повесть. Но опытный профессиональный публицист мешал начинающему прозаику, с этим ничего нельзя было поделать.

Он пытался сочетать различные стили, жанры: публицистику с беллетристикой, чужие стихи с собственной прозой. В этих гибридах мнилось ему нечто новое, собственный путь.

За месяц до собственной кончины он пишет некролог на смерть Агапа Челогаева (12 апреля 1911 года). Быть может, он предчувствовал и свою гибель. Есть в этом некрологе строки, которые позволяют так думать.

«Умер Агап Челогаев!

Он – не из числа тех, о ком звонят колокола, газетчики пишут скорбные статьи, произносят горячие речи. Его никто не знает, никто о нем и знать, верно, не будет.

Он не матрос мазутного флота. Он – крестьянин Тамбовской губернии. И – странная судьба. Именно оттого он и помер, что он – матрос и русский крестьянин. Помер вдали от своих, в далеком чуждом Баку, в грязной камере тюремной больницы, окруженный холодными, враждебными лицами. Только одно напоминало ему далекую родину. Праздничный пасхальный звон церковных колоколов. Ликование людей, что наступает праздник весны, праздник, так много говорящий сердцу русского крестьянина.

Да, он умер оттого, что он матрос. Как раз этой весной кончился срок контракта с каспийскими пароходовладельцами, власти ждали „волнений“, „забастовки“ и арестовали его в числе многих других товарищей.

Он умер оттого, что он – пролетарий из крестьян, которого судьба в поисках хлеба бросает в далекие уголки России. Чужой он был в нашем большом городе, чужим остался для него и в тюрьме, оторванный от тех, кто мог бы пещись о нем. Даже в тяжелые минуты болезни некому было на воле хлопотать, просить, кричать, что умирает, погибает человек.

Болел он недолго. В больнице пробыл недели две. Болезнь была такая, что с первого момента была ясна беспомощность тюремной больницы. Товарищи телеграммой просили у властей перевести его в городскую больницу. Но этого почти невозможно добиться „государственному преступнику“, все преступление которого в том, что он попал под подозрение охранки.

В больнице быстро наступила развязка. Его скоро не стало.

У двадцатипятилетнего молодца, еще полного жизни, тюрьма в течение двух месяцев высосала все силы».

В некрологе на смерть Богдана Кнунянца Степан Шаумян на вопрос, умер ли Агап Челогаев или его убили, отвечает: «Да, убили, дорогой товарищ, – так же, как и тебя».

Принимая участие в работе научного и литературно-художественных кружков в Баку, Богдан вынашивал догадку о некоем едином силовом поле, притягивающем его одновременно к столь разнородным, казалось бы, областям духовной жизни. Мечтал о великом синтезе науки, искусства, стихов и прозы, который когда-нибудь, быть может, удастся осуществить.

Кружки привлекали самую разношерстную публику. Клуб «Наука» посещал знакомый по Петербургу типографский наборщик Зенин. (Как полицейский осведомитель Зенин имел кличку «Усач».) А в литературно-художественном кружке активно сотрудничал приятель Зенина, рабочий-литейщик Мисак Саркисян. Разумеется, встречи имели характер общих дискуссий и потому скорее относились к общественно-политической сфере, чем к науке и искусству.

Это наименее освещенный историками период жизни Богдана Кнунянца. В нем содержится много неясностей. До сих пор, например, остается открытым вопрос, было ли опубликование Богданом статей в меньшевистских газетах сознательным актом, то есть проистекало ли оно из попытки примирения, подсказанной условиями жестокой реакции послереволюционных лет, или же автор статей не ведал ни о той «редактуре», которой подверглись последние его статьи, ни о том, в какие издания они попадут.

В бабушкином архиве сохранилась копия ее письма историку О. Г. Инджикяну, кандидатская диссертация которого была посвящена жизни и деятельности Богдана Кнунянца. Это письмо частично проясняет обстоятельства, сопутствующие появлению упомянутых публикаций.

«11.11.54 г.

Оганес Григорьевич, только что вернулась от Зеликсон-Бобровской и спешу сообщить Вам ее заключение по поводу Вашего реферата. Может, до 18-го числа успеете получить это письмо. От письменного отзыва она категорически отказалась, так как не видела Вашей работы.

Прежде всего, она считает, что в работе сделан неправильный крен в сторону литературных трудов Богдана. Из работы следует, что Богдан был чуть ли не одним из теоретиков партии. Это неверно. Он был пламенным революционером-большевиком, отдавшим всю свою жизнь революции. Что же касается его литературной деятельности, то он был лишь популяризатором политической литературы того времени. Если бы он был сильно политически подкован как марксист, – сказала она, – то, может, сумел бы преодолеть свой революционный темперамент и не совершить ряда ошибок по организационные вопросам. (Ее слова я передаю точно.)

Затем она находит, что об ошибках Богдана надо говорить резко, без скидок.

В связи с этим она считает для меня необходимым, несмотря на то, что мои слова могут оказаться бездоказательными, сообщить Вам, что свои статьи, опубликованные посмертно в журнале „Наша заря“, Богдан сам отправить туда не мог. Он мог писать только для „Просвещения“. Ни политически, ни организационно с меньшевиками он никогда не был связан, и если его статьи с редакционными поправками меньшевиков вышли в „Нашей заре“, то это произошло потому, что в одной камере с Богданом сидел меньшевик Вайнштейн (Секкерин), к которому ходила на свидания меньшевичка Анна Петровна Краснянская, корреспондентка „Нашей зари“. Очевидно, после смерти Богдана его статьи попали в „Нашу зарю“ через Краснянскую.

Зеликсон-Бобровская находит еще, что в реферате умалена роль товарища Сталина, о котором ничего не говорится.

Вот и все, что она мне сказала. Учтите все это при выступлении.

С приветом Фаро».

Одно обстоятельство требовало незамедлительного уточнения. Дело в том, что официального документа о смерти Богдана Мирзаджановича Кнунянца в природе не существует. И никогда не существовало. Умер Сумбат Маркаров. Документы о смерти оформлены на его имя. Рассказы очевидцев о похоронах Богдана Кнунянца весьма противоречивы, иногда даже взаимоисключающи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю