Текст книги "Суд над судом. Повесть о Богдане Кнунянце"
Автор книги: Александр Русов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
Утром я старалась забыть о ночных кошмарах. Бурные события дня вновь вовлекали меня в свой водоворот.
Тогда я всецело находилась под влиянием всего, что писал Ленин о вооруженном восстании. Душа жаждала подвига, жертв, необыкновенных действий, способных усмирить душевный мятеж. Занятия в рабочих кружках, переданных мне Миха, вся организационная работа казались чем-то второстепенным, явно недостаточным. На очереди было вооруженное восстание, и я полагала, что веб силы должны быть отданы теперь ему.
Однажды в воскресный день ко мне зашел Камо и пригласил отправиться с ним за город на занятия стрелкового кружка. Я с радостью согласилась. Сначала, помнится, мы шли по Коджорской дороге, потом свернули с нее и углубились в лес. Шли, весело болтая о пустяках. Я догадывалась, что Камо взял меня с собой лишь для того, чтобы не вызвать подозрений у полиции.
– Ну чем мы с тобой не жених с невестой? – радовался он как мальчишка. – Кто догадается, куда и зачем мы идем?
В условленном месте собралось человек восемь дружинников – все веселые, прекрасные ребята, грузины. Некоторые из них даже не знали русского языка.
Я стреляла вместе со всеми.
Стрелять я научилась еще в Шуше, когда два-три года назад летом мы с Тиграном уходили за несколько верст от города и стреляли в цель из маленького револьвера, купленного им за бесценок у какого-то семинариста. Потом училась стрелять в Петербурге как член одной из боевых дружин, организованной за Нарвской заставой.
Потребность с кем-то поговорить, посоветоваться, что делать дальше, оставалась неутоленной, ибо не было рядом человека, с которым могла бы поделиться своими переживаниями. Не с Камо же. Он казался для этого слишком молодым и легкомысленным.
Я продолжала находиться в таком неопределенном, как бы подвешенном состоянии, когда в Тифлисе появился Кирилл Грошев вместе с безукоризненно одетым человеком средних лет, назвавшимся Цейтлиным. Да, именно Кирилл познакомил меня с ним.
Я поинтересовалась, не имеет ли приехавший отношения к бакинским богачам Цейтлиным, чей дом находится на Большой Морской улице. Цейтлин оказался их родственником. Он объяснил, однако, что еще юношей по принципиальным соображениям порвал с семьей и уехал в Америку. Там он стал социалистом. Уже тридцатилетним человеком много ездил по Европе как член социал-демократической партии, познакомился с Лениным и вот теперь, после ряда встреч и переговоров с ним, приехал в Россию со специальными полномочиями.
После расспросов, где я живу, чем занимаюсь, он рассказал о том, ради чего приехал в Тифлис. Дело, предупредил он, сугубо конспиративное, и поэтому никто, даже руководящие работники Тифлисского и Союзного комитетов, не должны о нем знать.
– Ни один член партии не может действовать без ведома и согласования своих действий с руководством, – возразила я.
Он заметил на это, что бывают такие исключительные случаи, когда отдельным партийцам даются указания непосредственно из Центра через специально делегированных лиц. Обычно это бывает тогда, когда речь идет о чрезвычайных обстоятельствах. Такие обстоятельства настали. Россия накануне величайшей революции, какой еще не знал мир.
Слова незнакомца несказанно взволновали меня. Захотелось узнать подробнее, что имеет в виду этот вдруг неизвестно откуда взявшийся в моей жизни человек и почему он избрал именно меня для своих конспиративных переговоров.
Однако в тот день мне так и не удалось ничего узнать. Нужно было срочно ехать на вокзал с цветами, чтобы встретить приезжающего товарища, а затем устроить его на время у кого-нибудь из знакомых, пока ему не подыщут подходящее убежище. Поэтому мы попрощались с Цейтлиным, условившись завтра вечером снова встретиться у меня.
На следующий день Цейтлин рассказал, что он возглавляет диверсионную группу, в которой уже имеется необходимое число преданных делу мужчин. Нужно, чтобы в группу вошла хотя бы одна женщина. Поскольку в ближайшее время группе предстоит действовать на Кавказе, женщина должна быть из местных. Переговорив с товарищами, он остановил свой выбор на мне, как наиболее подходящей кандидатуре.
На вопрос о целях и задачах группы Цейтлин ответил, что им поручено заниматься захватом денег и оружия для нужд революции.
– Словом, дорогой товарищ, все это пахнет партизанщиной и сопряжено с большим риском. Затея наша требует мужества, находчивости, самоотверженности. Если вы решитесь пойти с нами, то должны быть готовы к самому худшему, включая военно-полевой суд. Может случиться и так, что самой придется убивать. Хотя в большинстве случаев, скажем, при нападении на почтовый транспорт или на казначейство, женщине предстоит завлекать охрану, прятать экспроприированное имущество, доставлять его к месту назначения.
Чем больше он пугал, разжигая мое воображение, тем быстрее готова я была согласиться на его предложение. Он все еще продолжал говорить о той физической и нервной нагрузке, которая выпадает на долю каждого участника боевых операций, когда я перебила его:
– Мне все понятно. Я согласна.
Видимо, мой решительный тон несколько обескуражил его.
– Знаете ли, товарищ Эмма (я жила в Тифлисе по паспорту Эммы Саркисян), мне кажется, вы еще не вполне отдаете себе отчет, насколько все это серьезно. Вы слишком молоды для того, чтобы так сразу принимать подобные решения. Я не хочу, чтобы вы упрекнули меня потом в подстрекательстве и обмане. Ведь вам придется отречься от близких, родных, друзей, исчезнуть из жизни, жить под разными фамилиями, стать человеком-невидимкой. Подумайте как следует. Даю вам сутки на размышление.
Я взялась что-то шить, как бывало в часы особых волнений, и просидела всю ночь, размышляя о предстоящих переменах в моей жизни. Мысль о том, что придется оставить стариков родителей без материальной поддержки и что мое исчезновение причинит им много горя, заставляла страдать и сомневаться. Но ведь предлагаемое Цейтлиным было как раз то, о чем я мечтала долгие бессонные ночи последних месяцев, в дни гапоновских событий, когда мы разыскивали по больницам раненых товарищей, и в дни армяно-татарской резни в Шуше, когда город горел и люди, чувствуя свое бессилие, ждали собственной гибели. Жажда мести, решительных действий была столь неодолима, что все прочее казалось второстепенным.
Настало утро. Наспех умывшись и позавтракав, я отправилась на урок.
– Что с вами? – спрашивали ученицы. – Уж не больны ли? Вы сегодня на себя не похожи.
Потом отправилась на Адельхановскую фабрику, где вела рабочий кружок из армян. Занятия по программе не ладились, и мы стали просто говорить о разном, о пустяках. Но пустяки эти невольно смыкались с теми большими общественно значимыми проблемами, к которым сводился любой разговор, ибо сам воздух был ими пропитан и вся жизнь наша зависела от их решения. Я вспомнила „Дедушку“-Мелика, или мастера Медика – Мелик-уста, его еще так называли, – который, посылая меня на собеседование с кустарками в Баку, советовал быть попроще с рабочими, не читать поучений, не говорить с ними языком брошюр, ибо простым, естественным языком разговаривая на любую тему, вольно или невольно передашь им все, с чем пришла. Теперь я убедилась на практике в справедливости слов Дедушки.
И вдруг точно кольнуло.
Я с тоской подумала о том, что теперь ничего этого не будет – ни кружков, ни учениц, ни старых товарищей. Не означало ли это отступления? Нет и еще раз нет. Вопрос решен. Сегодня же даю согласие.
Поздний вечер. Цейтлин, Грошев и я сидим в моей комнате, обсуждаем практическую сторону дела. Через две недели, самое позднее через три, я получу телеграмму с подписью „Савва“ и сообщением о том, что он ждет меня такого-то числа. К назначенному времени я приеду в Баладжары – на станцию, близко расположенную от Баку. У входа в зал первого класса меня будет ждать человек с марлевой повязкой на правой руке. Он скажет: „От Саввы“, – и мы отправимся в условленное место.
Потянулись мучительные дни. В ожидании телеграммы от Саввы я не раз представляла себе, как свяжу свои вещи, напишу письмо Леле Бекзадян – пусть приедет и заберет их себе. Хозяевам комнаты заплачу вперед. Попрошу Лелю передать товарищам, что я вынуждена срочно выехать из Тифлиса по личному делу. Пусть понимают как хотят. Когда вернусь, объясню, в чем дело.
Но на самом деле я уже никогда не вернусь.
Так прошла неделя, другая, третья.
При полном попустительстве властей между армянами Авлабарского района Тифлиса и татарами Харпухского произошла вторая для меня за этот год братоубийственная резня. Забастовали железнодорожники. Я чувствовала себя, как в мышеловке, продолжая механически делать все, что требовалось: вести рабочие кружки, выполнять организационную работу, дежурить в редакции нашей газеты.
Меня не покидала мысль о том, что жизнь кончена. Что-то неладное творилось со мной. От Цейтлина не поступало никаких известий.
Начавшееся в предместьях Тифлиса восстание было жестоко подавлено, Камо – арестован.
В феврале в Тифлис по партийным делам приехал Ногин. Явка ему была дана ко мне, и поскольку он добрался до дома Короны только поздним вечером, то должен был остаться до утра. Его очень смущало это обстоятельство. Мы виделись впервые. За разговором предстояло как-то скоротать ночь. Я сидела на кровати, он – на диване, поскольку стульев в комнате не было. На столе стояла керосиновая лампа, в щели полуоткрытой в коридор двери гуляли кособокие тени. Мы не заметили, как заснули.
Когда я с трудом разомкнула глаза, кругом стоял мрак. Сквозь черные занавеси едва пробивался утренний свет. Я огляделась, ничего не понимая. Вдруг рядом раздался хохот. Это смеялся Ногин. Взглянув на его покрытые толстым слоем сажи лицо и одежду, я догадалась, что ночью поднялся ветер, дверь захлопнулась, лампа закоптила всю комнату.
– Ай да трусы мы, пуритане, нет чтобы сразу закрыть дверь, – смеялся Ногин.
Он был похож на черта. Видно, и я выглядела не лучше. Стены, потолок, скатерть – все было черно. Наскоро умывшись, Ногин отправился в баню, а мы с кухаркой хозяев принялись убирать комнату.
Сажу невозможно было стереть. Липкая, она въедалась во все поры, и желание очиститься, освободиться от грязи было столь же велико, сколь трудно выполнимо.
От Цейтлина по-прежнему не было никаких вестей. Я чувствовала, что больше так жить не могу. По вечерам болело все тело, ныл каждый нерв. Жизнь становилась невыносимой.
Я худела на глазах. Друзья заставили пойти к невропатологу, дяде одного из наших пропагандистов. Он охотно брался бесплатно лечить друзей своего племянника, ибо хотел всегда иметь в приемной побольше пациентов.
Это могло дать ему репутацию врача с большой практикой.
Врач сказал, что у меня полное нервное истощение, необходимо длительное лечение: уколы, ванны, покой, усиленное питание.
О каком покое могла идти речь? О каком отдыхе и питании?
Через несколько дней после посещения врача пришло письмо от Кирилла Грошева из Баку. Он просил прощения за столь долгое молчание, которое объяснял тем, что сам с нетерпением ждал известий от Цейтлина.
„Фаро, милая, – писал Кирилл, – произошло непредвиденное. Цейтлин не социал-демократ вовсе, а известный в Европе анархист. Он действительно был в Женеве, но никаких полномочий от Ленина не добился. Поэтому решил действовать на свой страх и риск. Возможно, при благоприятном стечении обстоятельств он бы помог партии, однако, на беду, в его группу по чьей-то рекомендации попал агент царской охранки, который выдал его. Сам он человек честный, но собрал вокруг себя таких отъявленных авантюристов и головорезов, что неизвестно, чем бы все это кончилось. Цейтлина арестовали, и что с ним стало, не знаю: не то расстреляли, не то сослали на каторгу“.
Письмо кончалось словами: „Прости, Фаро, что вовлек тебя в эту авантюру, которая могла для нас так плохо кончиться“.
Вместо облегчения я испытала полное опустошение. Словно кто-то подтолкнул меня к краю обрыва. Как после всего, что случилось, могла я смотреть в глаза товарищам? Кому посмела довериться? На что истрачен остаток сил, решимости, энергии? Как дальше жить?
Письмо от Кирилла пришло в субботу. Я вернулась с очередного урока. По субботам у нас в организации особых дел не было, и остаток дня я пролежала в постели.
Работница, которая за небольшую плату обслуживала меня, заглянула ко мне вечером, спросив, не надо ли чего. Назавтра с утра она уезжала куда-то на весь день. Я сказала, что мне ничего не нужно, и работница ушла.
Был поздний вечер, когда почти машинально я начала складывать свои вещи. Боялась спросить себя, зачем это делаю. Потом села за стол и написала письмо Леле. Просила ее отправить мои вещи родным, сообщив, что я умерла от разрыва сердца. В этот же конверт вложила записку с просьбой никого не винить в моей смерти. Я ухожу из жизни лишь потому, что совсем не осталось физических сил жить дальше.
Запечатав письмо, наклеила марку, написала на конверте адрес и села на кровать. Часы показывали три часа ночи. В голове ни одной мысли, в душе ни одного желания. Сижу и повторяю про себя до бесконечности: „Сегодня воскресенье, последний мой день“.
Видимо, я заснула. Очнувшись, увидела, что комната освещена солнцем. Десятый час. Было такое чувство, будто уже случилось что-то непоправимое, нужно поторопиться, иначе могу опоздать.
Поспешно одеваюсь, причесываюсь. Снова открываю корзину с вещами, надеваю лучшее платье. Торопливо выхожу из дому. Решение приходит само собой: на фуникулере наверх и спрыгнуть оттуда, как это сделал, по рассказам, некий самоубийца.
Быстро иду, не оглядываясь. Ни о чем, кроме фуникулера, не могу думать. Поднимаюсь на Эриваньскую площадь. Жарко. Хочется пить. Так хочется выпить чего-нибудь холодного, ледяного. Необыкновенно сильное желание, сумасшедшая жажда.
Останавливаюсь перед молочной Сакаяна. Ничего не соображая, будто все это происходит во сне, вхожу в молочную и прошу у подавальщицы порцию мороженого. Она с удивлением смотрит на меня и говорит, улыбаясь, что в такой час мороженого у них не бывает, придется немного подождать.
– В это время обычно берут кофе, простоквашу, какао со сладкими булками, – говорит подавальщица.
В кафе врывается шумная ватага студентов. Все звенит от грузинской речи. Откуда их столько в Тифлисе в конце февраля? У каждого в петлице мимоза. Студенты смотрят в мою сторону, перешептываются.
Подают мороженое.
Я жадно съедаю порцию, прошу дать другую. С жадностью уничтожаю и эту, позабыв о всяком приличии. Слышится молодой смех. Студенты вынимают из петлиц ветки мимозы – получается букет. Один из них подходит ко мне и кладет букет на мой столик.
Второпях расплачиваюсь и выбегаю из молочной. Улица полна движения, света. Лица людей освещены первыми лучами весны. Такое ощущение, будто из мрачного подземелья жизнь вырвалась на свежий воздух.
На фуникулере я поднялась наверх.
С горы Тифлис казался необыкновенно красивым. Колюче поблескивали вымытые после зимы окна в домах. Мелкие изломы крыш, хаотические нагромождения каких-то строений выпукло выступали из стеклянно-нрозрачного утреннего воздуха.
Я спустилась с горы и принялась, как безумная, бродить по улицам. Жадно разглядывала прохожих, заглядывала в окна первых этажей, за которыми, мне казалось, протекала радостная жизнь счастливых семей. Где-то там, за занавесками, люди нежились в своих постелях, пили кофе, любили, читали газеты, разговаривали.
Как нечто далекое, ненавистное, отдаленное от меня на целую жизнь вспоминались комната над молочной Короны, страшные ночи и вечера, с ней связанные. Я решила тотчас отправиться к Леле, чтобы с ее помощью сегодня же подыскать себе другую комнату.
Шла к Леле, но почему-то оказалась в отдаленном от центра городском саду и теперь чувствовала только усталость – впервые за долгое время, – приятную физическую усталость».
Дальше бабушка описывает свой приход к Леле Бек-задян и то, как принялась ее целовать, будто не видела целую вечность, как переехала на новую квартиру и проспала в ней семнадцать часов кряду.
«Какой это был живительный сон! – пишет бабушка. – Я проснулась с тихой, спокойной душой, навсегда похоронив воспомипания о зимних петербургских и летних шушипских событиях, о тягостных встречах с Кириллом и Корой, о неудачном вооруженном восстании и невыносимо томительных днях ожиданий телеграммы от авантюриста Саввы».
Чтобы вплотную подойти к обстоятельствам, сопровождавшим бабушкин переезд из Тифлиса в Баку, и к продолжению истории Зенина, имеющей прямое отношение к последним дням жизни Богдана Кнунянца, мне придется привести еще ряд выписок из ее воспоминаний. Но прежде я бы хотел возблагодарить ту жажду и тот счастливый день ранней тифлисской весны, который подарил жизнь бабушке, маме, мне, детям моим и внукам. Пусть книга, которую я когда-нибудь напишу, послужит доказательством этой моей, быть может несколько запоздалой, благодарности.
ГЛАВА XIX
«У нас, армянских работников, членов РСДРП, – пишет бабушка, – с каждым годом обострялись отношения с дашнаками. В один из воскресных дней конца февраля 1906 года во дворе армянской церкви, где мы часто назначали явки, я ждала товарища. Неподалеку стояла группа знакомых дашнаков и о чем-то громко спорила. Самым шумным был один из их лидеров по кличке Дьявол. Он-то и обратился ко мне с насмешливым вопросом:
– Как же теперь, товарищ Фаро, вы собираетесь критиковать нас? Ведь мы объявили себя представителями армянского рабочего класса и намерены бороться за социализм.
Помнится, я ответила:
– Так трудно предположить, что будет завтра с политиками, которые держат нос по ветру. Боюсь, что когда ветер подует с противоположной стороны, они много бедствий принесут своему народу. Можете ли вы называть себя социалистами, когда еще совсем недавно отрицали существование армянского пролетариата, кричали о единых национальных интересах, о национальной дисциплине, называли нас изменниками нации? А теперь сами сделались представителями армянского пролетариата, социалистами. Да кто вам поверит? Кого хотите обмануть своим хамелеонством?
– Вы ответите за свои слова, – крикнул мне Дьявол. – Я велю вас арестовать.
– Что ж, – сказала я, – вы и на кулачную расправу мастера.
Через день после этого разговора, когда я шла с урока по Веньяминской улице, ко мне подошли двое молодых людей и один из них сказал тихо:
– Ориорт, вы арестованы. Идите с нами.
– С какой стати? Кто вы такие?
Тогда говоривший расстегнул пальто, и я увидела, что он вооружен.
– Вы хотите показать, что мне грозит, если не подчинюсь вам?
Мой вызывающий тон несколько смутил их.
– Да вы не беспокойтесь, ориорт. Велено арестовать вас только на три дня за оскорбление партии дашнак-цутюн.
– Ладно, – сказала я, – пойдем. Только даром вам это не пройдет. Вряд ли кому-нибудь придется по вкусу ваша тактика в отношении политических противников.
Они привели меня в незнакомый дом. Просторная комната была убрана по старинному армянскому обычаю: три тахты покрыты коврами и огромный дорогой ковер на полу. Встретила меня пожилая женщина в армянском костюме. Видно, была предупреждена о моем приходе.
– Вот здесь, ориорт, вы и останетесь.
– Я хочу написать вашим руководителям.
– Пожалуйста, мы передадим.
В записке я написала, что арест политического противника – явление позорное для тех, кто называет себя революционерами, что это далеко не лучший способ полемики, что помимо политической работы у меня имеется другая, что я не могу пропускать уроков и поэтому предлагаю срочно освободить меня.
Оставшись вдвоем со старушкой, мы долго говорили о Шуше, откуда она оказалась родом. Ее сын был студентом и состоял в партии дашнакцутюн. Эту свою большую комнату она сдавала партийным работникам. Тут, видимо, они встречались. Узнав, кто я, из какой семьи, она забеспокоилась, поскольку знала моего отца. Угощала меня разными вкусными вещами, а вечером устроила прекрасную постель.
В этой комнате я провела неполных два дня и ушла, не дождавшись ответа на свою записку, как только старушка сообщила, что охрана за дверью снята. Когда я рассказала товарищам обо всем, что со мной приключилось, они при столкновениях с дашнаками стали в качестве примера приводить этот факт. Шаумян был категорически против – не хотел, чтобы трепали мое имя.
Позже, когда я встретила Дьявола, он отрицал свое участие в аресте, ссылался на дашнакскую, воинственно настроенную молодежь, которая якобы была возмущена моим поведением и расправилась со мною по-молодежному.
После IV Объединительного съезда в апреле 1906 года областным бюро большевиков, входящим в Закавказский областной комитет, группе большевиков, работающих в Тифлисе, было предложено переехать на подпольную работу в Баку, где надо было наладить агитацию среди рабочих армян в связи с усилением влияния на них дашнаков и армянской социал-демократической партии, так называемых „спецификов“.
Вначале, помнится, выехали Ашот Хумарян, Касьян, Даштоян, Габо Садатян, Шант и я, а несколько позже в Баку приехали Сурен Спандарян и Стенай Шаумян с семьей.
К тому времени была почти ликвидирована шендриковщина, постепенно стала разряжаться атмосфера межнациональной вражды, начали возникать профессиональные союзы.
Осенью 1906 года мне удалось получать должность заведующей фундаментальной библиотекой Армянского человеколюбивого общества с окладом сто рублей в месяц, что вполне обеспечивало меня и стариков родителей. На этой работе я продержалась до сентября 1909 года, то есть до самого моего отъезда из Баку в Петербург.
Библиотека помещалась рядом с армянской церковью, у Парапета, в центре города, в многолюдном месте. Это давало возможность иметь под рукой конспиративное помещение для явок и для хранения партийной литературы. С помощью своего переплетчика мы подготовили серию книг, в которых под одной обложкой вместе с вполне благонадежными брошюрами переплетались переводы отдельных статей Ленина, издания „Молота“, „Буревестника“, „Донской речи“ и др.
Моя библиотечная работа давала возможность проникать в среду дашнакски настроенных рабочих, организовывать в фирмах, целиком находящихся под влиянием дашнакцаканов, социал-демократические ячейки. В нефтяные фирмы довольно легко бывало попасть хорошо одетой женщине, тем более библиотекарше. Назовешь фамилию кого-нибудь из начальства и спокойно входишь, а войдя, снимешь шляпу, вуаль, белые перчатки, завернешь все это в бумагу и идешь себе в казармы, куда к вечеру начинают собираться свободные от вахты рабочие».
Далее бабушка пишет о том, как приносила рабочим книги, спрашивала, не надо ли кому написать письмо домой, поскольку большая часть промысловых рабочих была неграмотна. Как завязывался разговор о том, о сем и как исподволь, постепенно подводила бабушка своих подопечных к усвоению социал-демократических идей.
Одно из немногих лирических описаний в бабушкиной «Автобиографии» связано с ночным катанием на лодке после очередного заседания Бакинского комитета – видимо, летом 1907 года. «В жаркие, душные ночи, – пишет бабушка, – когда не хотелось возвращаться домой, мы отправлялись кататься по морю на лодках или шли на Баиловский мыс встречать восход». В ту запомнившуюся бабушке ночь они взяли большую лодку, на которой поместился чуть ли не весь БК: Шаумян, Джапаридзе, Коба, Ваня Фиолетов, Саратовец, Сурен Спандарян, Жгенти, Ашот Хумарян, Надежда Колесникова, Слава Каспаров, Клавдия Завьялова, а также бабушка со своим первым мужем Карлом и братом Людвигом. «Ночь была тихая, лунная, – вспоминает бабушка, – море необычайно спокойное. Мы отплыли далеко от берега, перестали грести и долго молчали, полулежа любуясь красотой моря и наслаждаясь тишиной.
Первым после долгой паузы заговорил Ванечка Фиолетов. Любивший пофилософствовать, он мечтал когда-нибудь серьезно заняться философией. Мы все по очереди помогали ему пройти курс среднего учебного заведения.
– Вот кончится революция, – мечтательно говорил Ванечка, – завоюем мы власть, установим пролетарскую диктатуру, и – кто знает? – может, из кого-нибудь выйдет большой ученый. Будем тогда гордиться старой дружбой».
Я сознательно тороплю события бабушкиной биографии, чтобы поскорее добраться до истории с Зениным, которая, как завалявшееся в сухом чулане, а потом попавшее во влажную почву зерно, проросла в сегодняшний день. Необходимость встретиться с ним вновь возвращает повествование в Петербург конца 1906 года, на очередное судебное заседание по делу Совета рабочих депутатов.
Не только едва наметившиеся ростки будущего и попытка выявить третьего участника подпольной типографии, о которой речь впереди (бабушка – Карл – Зенин), вынуждают меня возвращаться к старым записям, порой радующим, порой повергающим в отчаяние, как если бы они были моими собственными, но и что-то еще, что имеет непосредственное отношение к портрету протагониста, который я хотел бы написать в той же свободной манере, в какой столь близкий мне художник писал портрет своей дочери.
«Художник писал свою дочь, но она, как лунная ночь, уплыла с полотна. Хотел написать он своих сыновей, но вышли сады, а в садах – соловей! И дружно ему закричали друзья: – Нам всем непонятна манера твоя! И, так как они не признали его, решил написать он себя самого. И вышла картина на свет изо тьмы, и все закричали ему: – Это мы!».[37]37
Стихи Леонида Мартынова.
[Закрыть]
Я обнаружил, что линии Камо – бабушка Фаро, Камо – Ханояны, а также Камо – Цхакая стягиваются в один сюжетный узел. Во всяком случае, достоверно известно, что заграничный паспорт для Миха Цхакая перед его поездкой в Лондон весной 1905 года достал именно Камо. В княжеском одеянии он прошел с чемоданом нелегальной литературы через весь Тифлис до дома, где жил Цхакая, поскольку своих денег не было, а партийные тратить не хотелось. (Еще один пример, которым мог бы воспользоваться Богдан Кнунянц, отводя клевету властей на социал-демократов в связи с деятельностью Совета рабочих депутатов). Не только бабушка (разговор на Коджорской дороге по пути на стрельбище), но и Миха считал Камо легкомысленным человеком. (Как мог не вызвать подозрений грузинский князь, идущий пешком по Тифлису с тяжелым чемоданом в руке?) В этих же бабушкиных записях, посвященных Камо, упоминается имя Тиграна Исаханяна, товарища Богдана по реальному училищу, того самого, в квартире которого она останавливалась во время своих кратковременных приездов в Москву. Исаханян был последним нз близких, кто видел Богдана в тюремной больнице весной 1911 года.
Итак, бабушка пишет: «В Баку среди партийцев очень скоро стало известно о том, что группа членов боевой организации большевиков под руководством Камо 13 июня 1907 года средь бела дня на Эриваньской площади в Тифлисе напала на кассира Государственного банка, сопровождаемого пятью конными казаками и двумя охранниками. В результате непродолжительной стычки она сумела изъять двести пятьдесят тысяч рублей на нужды все еще готовящегося вооруженного восстания и спрятать их в безопасном месте. Среди нас не было такого, кто бы не волновался за судьбу Камо, не ждал известий о нем.
Однажды поздним августовским вечером кто-то постучал в дверь моей конспиративной квартиры на Великокняжеском проспекте. Открыв дверь, увидела офицера с прекрасной военной выправкой.
– Камо! – бросилась к нему. – Живой! Откуда? Как ты? Рассказывай.
– Фаро, – перебил он меня, хмуря брови, – не время сейчас. За мной могли следить. Я собрался за границу. Но вместо того, чтобы попасть на Черное море, забрался в Баку. Я говорю с тобой так, потому что знаю: ты – могила. Хочу отсидеться где-нибудь. Если удастся, хотя бы несколько дней. Нужно замести следы. Случайно встретил Степана, он дал твой адрес, считая его самым надежным. Богдан бежал из ссылки, ты слышала?
– Да.
– Они с Лизой в Берлине, кажется.
– Разве?
– Точно не знаю. Давай условимся: о моем появлении в Баку никто не должен знать. Даже самые близкие товарищи. Употреби все свои связи, чтобы достать мне на девять-десять дней сугубо безопасное место. Кроме того, нужны два безукоризненно чистых, лучше новых, заграничных мужских костюма моего размера с полным комплектом белья и прочего, новый кожаный чемодан иностранного производства, шляпа и остальное, что соответствует внешности интеллигентного молодого человека. Степан говорил, что все это ты можешь достать. Теперь запри меня и иди искать то, о чем прошу. Я пока отдохну немного. Совсем не спал ночью.
Покормив и уложив дорогого Камо, вышла на улицу. Нужно было что-то срочно предпринимать. Время позднее. Тут я вспомнила о лудильной мастерской Серго Мартикяна и отправилась к нему. Это был подлинный друг и товарищ, которому можно довериться.
Серго и его жену Сато я застала за работой. Она всегда помогала Серго, находилась в курсе всех его партийных дел. При ней можно говорить свободно. Вот уж кто был „могилой“, так это Сато. Жили они скромно, даже скудно, как рядовые рабочие. Ко времени моего прихода дети уже спали. Когда я рассказала, в чем дело, оба были сильно озадачены. Предприятие связано с огромным риском. Дело нешуточное, но медлить нельзя. Мы вместе думали, к кому бы еще обратиться с подобной просьбой, но не могли никого припомнить.
– Вот что, Фаро, – сказала Сато. – Отправляйся-ка ты домой и присылай его к нам. У нас все-таки безопаснее, чем у тебя. Вот старый костюм Серго, пусть он его наденет. А утром постараемся что-нибудь придумать.
Если бы Камо выследили, им обоим – Серго и Сато – грозила смертная казнь. И они знали об этом. А ведь у них было трое маленьких детей, они сами еще были очень молоды, любили друг друга, были счастливы.
Камо отвели в мастерской угол, скрыв его золочеными рамами, разной церковной утварью, медными статуэтками. Серго так завалил угол, что если бы даже пришли с обыском, то ни за что не догадались бы, что там прячется человек. Так говорил Серго. И Сато ему вторила. А утром следующего дня, когда я пришла к ним с полными руками сладостей для детей, Сато шепнула мне:
– Пускай еще день-другой останется у нас. Там видно будет.
За чаем я рассказала Камо о своей попытке вступить в диверсионную группу. Он пожурил, что я не посоветовалась с ним.
– Я-то решил, это у тебя несерьезно. Ты же интеллигентка, Фаро. Кто бы мог подумать. Я был тогда дураком, не раскусил тебя. Мы бы вместе таких дел наделали.
После чая я отправилась на поиски нужных вещей для Камо. В то время самым влиятельным членом Красного Креста, обслуживающим большевиков, был врач Георгенбургер, женатый на дочери богачей Цейтлиных. Жил он с женой в их доме на Большой Морской улице. От имени Бакинского комитета я попросила его срочно приобрести необходимые вещи. У Камо и Георгенбургера оказался одинаковый размер одежды, так что, прежде чем покупать, он мог примерить на себя. Жена Георгепбургера только что получила из Парижа посылку с галстуками и носовыми платками. Отобрав наименее ей нравившиеся, она отдала их мне.