355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма » Кавалер Красного замка » Текст книги (страница 9)
Кавалер Красного замка
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:39

Текст книги "Кавалер Красного замка"


Автор книги: Александр Дюма



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

XV. Богиня разума

Морис был серьезно болен, как и дал о том знать генералу Сантеру.

С того времени, как он не выходил из своей комнаты, Лорен ежедневно его навещал и делал все что мог, чтобы рассеять его хандру. Но Морис настаивал на своем. Есть болезни, от которых не хотят вылечиться. 1 июня Лорен явился в час пополудни.

– Не случилось ли сегодня что-нибудь необыкновенное? – спросил Морис. – Ты выглядишь таким щеголем!

В самом деле, Лорен был в своей форме: в красной шапке, карманьолке, опоясанный трехцветным шарфом, украшенном парой пистолетов.

– Во-первых, – сказал Лорен, – как общее известие, сегодня сдается Жиронда, но только при барабанном бое – и в эту минуту на площади Карусель калятся ядра; как частное известие, готовится большое торжество, на которое я приглашаю тебя послезавтра.

– А сегодня что? Ты говоришь, что за мной зашел.

– Да, сегодня у нас репетиция.

– Какая репетиция?

– Репетиция большого торжества.

– Любезный друг, – сказал Морис, – ты знаешь, что вот уже неделя, как я никуда не выхожу, стало быть, я совершенно не знаю, что происходит, меня обязательно нужно посвятить во все.

– Как, я тебе разве не говорил?

– Ничего не говорил.

– Во-первых, любезный друг, тебе ведь уже известно, что на некоторое время мы исключили из разговорного языка слово «бог» и заменили его выражением «Высшее Существо».

– Да, я это знаю.

– Так вот, по-видимому, заметили, что это Высшее Существо оказалось из партии умеренных – роландистом-жирондистом.

– Лорен, прошу тебя не шутить святыней; ты знаешь, я этого не люблю.

– Что поделаешь, дружок! Надо идти вместе с веком! Ведь и я также порядочно-таки любил нашего старого бога, прежде всего потому, что привык к нему. Что же касается Высшего Существа, то кажется, что за ним действительно водятся кое-какие грешки и что с того времени, как оно поселилось там, наверху, все пошло шиворот-навыворот; одним словом, наши законодатели объявили полную несостоятельность этого существа…

Морис пожал плечами.

– Да пожимай плечами сколько угодно! – сказал Лорен.

 
De par la pholosophie,
Nous, grands suppots de Momus,
Ordonnons que la folie
Ait son culte in partibus.
(Законами философии
Мы, сообщники Момуса,
Устанавливаем, что сумасшествие
Должно иметь свою собственную веру in partibus.)
 

Словом, мы намерены воздать поклонение Богине Разума.

– И ты бросаешься во все эти маскарады? – спросил Морис.

– Ах, друг мой, если бы ты знал так же близко Богиню Разума, как я, ты бы стал одним из самых жарких ее поклонников. Послушай, я хочу познакомить тебя с ней, я тебя представлю ей.

– Избавь меня от всех твоих шалостей. Мне грустно, ты это знаешь.

– Тем более, черт возьми! Она развеселит тебя. Э, да ты ее знаешь – целомудренную богиню, которую парижане хотят увенчать лаврами и возить в колеснице, обклеенной золотой бумагой… Это… угадай…

– Как мне угадать?

– Артемиза.

– Артемиза! – повторил Морис, роясь в памяти и не находя никого, кто бы назывался этим именем.

– Ну да! Высокая брюнетка, с которой я познакомился в прошлом году… на балу в Опере: еще, помнишь, ты ужинал с нами и подпоил ее.

– Ах, точно, – отвечал Морис, – теперь помню! Так это она? Ты уверен?

– Перевес на ее стороне. Я представил ее конкурсу, все фермопильцы обещали мне свои голоса. Через три дня окончательный выбор. Сегодня приготовительный обед, сегодня мы разливаем шампанское; быть может, послезавтра мы будем разливать кровь! Но пусть разливают себе что хотят, Артемиза будет богиней, или черт их всех возьми! Ну пойдем, мы заставим ее надеть тунику.

– Благодарю. Я всегда питал отвращение к подобным вещам.

– К одеванию богинь? Черт возьми, как ты спесив. Ну ладно! Я согласен, ежели это может развлечь тебя, надеть на нее тунику, а ты ее снимешь.

– Лорен! Я болен. И не только не расположен веселиться, но мне даже больно видеть, как другие веселятся.

– Однако ты меня пугаешь, Морис; ты больше не дерешься, не смеешься. Уж не замышляешь ли чего?

– Я? Боже меня избавь!

– Ты хочешь сказать, избави меня, Богиня Разума.

– Оставь меня, Лорен, я не могу, я не хочу выходить из дома. Я в постели и намерен оставаться в ней.

Лорен почесал себе ухо.

– Я вижу, что это значит, – сказал он.

– Что же ты видишь?

– Я вижу, что ты дожидаешься Богини Разума.

– Черт возьми, – вскричал Морис, – как докучливы друзья, которые острят! Уйди, не то я закидаю проклятиями тебя и твою богиню.

– Закидай, закидай…

Морис приподнял руку, чтобы проклинать, как вдруг его прервал вошедший в эту минуту прислужник, который держал письмо к гражданину собрату.

– Гражданин Сцевола, – сказал Лорен, – ты вошел не вовремя. Господин твой только что хотел сделаться величественным.

Морис опустил руку, небрежно протянул ее к письму, но только коснулся его, как вздрогнул и, приблизив это письмо с жадностью к глазам, пожирал взглядом почерк и печать. Он вдруг так побледнел, как будто ему стало дурно.

– О го-го, – проговорил Лорен, – видно, и наш интерес пробуждается!

Морис уже ничего не слышал; он всей душой погрузился в четыре строчки Женевьевы. Прочитав их, он перечитал то же самое два, три, четыре раза; потом вытер лоб и опустил руки, глядя на Лорена, как обезумевший.

– Черт возьми, видно, это письмо заключает в себе любопытные известия!

Морис прочел письмо в пятый раз, и снова румянец зардел на его щеках. Глаза его увлажнились, глубокий вздох облегчил грудь. Потом вдруг, забыв о своей болезни и слабости, он вскочил с постели.

– Одеваться, – закричал он изумленному прислужнику, – одеваться, любезный мой Сцевола! Ах, бедный мой Лорен, добрый мой Лорен, я его ждал каждый день, но, признаюсь, потерял надежду получить. Ну! Скорей одеваться!

Прислужник поспешил исполнить приказание своего господина и в одно мгновение побрил его и причесал.

– О, опять увидеть ее, увидеть! – вскрикивал молодой человек. – Поистине, Лорен, я еще не знал, что такое счастье!

– Бедный мой Морис! Мне кажется, что ты нуждаешься в том посещении, которое я тебе советовал.

– О, любезный друг, – вскричал Морис, – извини меня, но мне кажется, что я потерял разум!

– Так предлагаю тебе заменить его моим, – сказал Лорен, смеясь над этим ужасным каламбуром.

А всего удивительнее то, что и Морис смеялся.

Счастье сделало его снисходительным к остротам.

– На, – сказал он, отрезав ветку расцветшего померанца, – предложи от меня этот букет достойной вдове Мавзола.

– Это другое дело! – вскричал Лорен. – Вот это любезность! Я тебя прощаю. А теперь мне кажется, что ты решительно влюблен, и я всегда питал глубокое почтение к большим несчастьям.

– Ну да, я влюблен, – вскричал Морис, переполненный радостью, – я влюблен и теперь могу сознаться в том, потому что она меня любит! Если опять зовет к себе, стало быть любит, не так ли, Лорен?

– Бесспорно, – снисходительно отвечал поклонник Богини Разума, – но берегись, Морис, ты так это воспринимаешь, что меня страх берет.

Тут Лорен опять сказал стишок, смысл которого был следующий: «Люби, как я, Разум, и ты не сделаешь глупость».

– Браво, браво! – вскричал Морис и захлопал в ладоши.

И, разбежавшись, он мигом спустился по лестнице, добрался до набережной и направился к столь знакомой ему старой улице Сен-Жак.

– Мне кажется, он похвалил меня, Сцевола? – спросил Лорен.

– Да, гражданин, да и удивляться нечего; то, что вы сказали, в самом деле очень мило.

– Если так, то он болен серьезнее, чем я предполагал, – сказал Лорен.

И в свою очередь, он спустился с лестницы, но уже не с такой быстротой:

Артемиза была не Женевьева.

Как только Лорен очутился с расцветшей померанцевой веткой в руке на улице Сент-Онорэ, как толпа молодых граждан, которых он взял за привычку, в зависимости от настроения, потчевать толчками или носком под карманьолку, почтительно последовала за ним, принимая его, вероятно, за одного из тех добродетельнейших людей, которых Сент-Жюст предложил отличать белой одеждой и букетом расцветших померанцев.

Толпа все более и более увеличивалась, до того считалось редкостью даже в ту эпоху видеть добродетельного человека; верным счетом была тысяча молодых граждан, когда он преподносил букет Артемизе – знак уважения, которого добивались многие другие Разумы и который доставил им лишь головную боль.

В тот же самый вечер по всему Парижу распространилась знаменитая кантата:

 
Vive la deesse Raison!
Flamme pure, douce lumiere.
(Да здравствует Богиня Разума!
Чистое пламя, тихий светоч.)
 

И так как эта кантата дошла до нас без имени автора ее, что сильно напрягло умственные силы археологов революции, то мы можем позволить себе дерзость утверждать, что кантата эта была составлена для прекрасной Артемизы приятелем нашим Гиацинтом Лореном.

XVI. Блудный сын

Если бы у Мориса были крылья, то и тогда бы он не скоро долетел.

На улицах было множество народу, но Морис замечал толпу эту только потому, что она задерживала его. Во всех группах поговаривали, что Конвент осажден, что достоинство народа оскорблено в лице его представителей, которым не дозволяют выходить, и это походило на правду, ибо слышны были удары в набат и выстрелы сторожевой пушки.

Но какое дело было Морису в это время до сторожевой пушки и колокола? Что ему до того, могут ли депутаты выходить или нет, когда запрещение не касалось его самого? Он бежал – вот и все.

И бежал и представлял себе, что Женевьева ожидает его у окна, которое выходит в сад, чтобы издали одарить очаровательной улыбкой.

Диксмер также был предупрежден об этом благополучном возвращении и спешил протянуть свою крупную, крепкую руку Морису со всем прямодушием и добротой.

В этот день он любил Диксмера; он любил даже Морана с его черными волосами и зелеными очками, за которыми, казалось, прежде виделся ему лукавый взгляд.

Он любил весь мир, ибо он был счастлив. Он охотно рассыпал бы цветы над головами всех людей, чтобы все люди так же были счастливы, как он.

Во всяком случае, он ошибался в своих надеждах, бедный Морис; он ошибался, как случается ошибаться девятнадцать раз из двадцати тому человеку, который судит своим сердцем и рассчитывает по своим чувствам.

Вместо кроткой улыбки, которой лелеял себя Морис и которая должна была встретить его издали, Женевьева дала себе обет оказывать ему холодную учтивость. Это была слабая ограда, которой она защищалась от потока, угрожавшего увлечь ее сердце.

Она удалилась в свою комнату верхнего этажа и должна была сойти тогда, когда ее позовут.

Ах, и она ошибалась!

Не ошибался только Диксмер; он поджидал Мориса, посматривая сквозь решетку и насмешливо улыбаясь.

Гражданин Моран флегматично окрашивал в черный цвет хвостики, которые должны были пришиваться на шкуру белой кошки, чтобы обратить ее в горностая.

Морис толкнул калитку аллеи, чтобы по-приятельски войти, как прежде бывало, через сад; за дверью раздался звонок, возвестивший его приход.

Женевьева, стоявшая перед закрытым окном своим, вздрогнула и опустила приподнятую ею занавеску.

Первое чувство, которое ощутил Морис, войдя к хозяину дома, было неожиданным: не только Женевьева не дожидалась его у своего окна нижнего этажа, но и, войдя в эту маленькую гостиную, где он простился с ней, он не увидел ее и вынужден был велеть доложить о себе, как будто за три недели отсутствия стал посторонним.

Сердце его сжалось.

Диксмер был первым, кого увидел Морис; он бросился к Морису и обнял его с радостным восклицанием.

Тогда сошла Женевьева. Она отшлепала себя по щекам перламутровым ножом, стобы кровь прилила к ним, но не успела сойти по двадцати ступеням, как этот насильственный румянец исчез и кровь ее отлила назад к сердцу.

Морис увидел Женевьеву на пороге; он подошел к ней с улыбкой, чтобы поцеловать ей руку, и только тогда заметил, как она изменилась.

И она с ужасом заметила, как похудел Морис и как сверкали будто в лихорадке его глаза.

– Наконец-то, сударь? – сказала она ему с волнением, которое не в силах была унять.

Она обещала себе сказать равнодушно:

«Здравствуйте, гражданин Морис. Что это вы стали таким редким гостем?»

Диксмер разом прекратил лишние разговоры и взаимные упреки. Он приказал подавать обед, ибо уже было два часа пополудни.

Пройдя в столовую, Морис заметил, что ему поставлен прибор.

Тогда вошел гражданин Моран в том же коричневом кафтане и в том же жилете. На нем были, как всегда, очки с зелеными стеклами; Морис увидел те же длинные черные волосы и белые манжеты. Морис был сама любезность, потому что теперь, когда он снова всех увидел, схлынули все страхи, которые его терзали, когда был далеко отсюда.

В самом деле, возможно ли, чтобы Женевьева любила этого маленького химика? Надобно быть сильно влюбленным и, следовательно, безумным, чтобы вбить себе в голову подобный вздор.

К тому же неудачен был бы и выбор времени для ревности. У Мориса в кармане жилета лежало письмо Женевьевы, и сердце его, волнуясь от радости, ударяло по этому письму.

Женевьева стала, как прежде, весела. В натуре женщин есть та особенность, что настоящее всегда готово стереть у них следы прошедшего и не дает задуматься об угрозе будущего.

Женевьева, чувствуя себя счастливой, снова овладела собой, то есть сделалась спокойной и холодной, хотя приветливой – другой оттенок, которого Морис по неопытности своей не заметил, а Лорен нашел бы ему истолкование в Парни, Бертене и в Жантиль Бернаре.

Разговор перешел на Богиню Разума, на падение жирондистов. Диксмер уверял, что он был бы очень рад, если бы роль Богини Разума была предложена Женевьеве. Морис хотел было засмеяться, но Женевьева подхватила мнение мужа, и Морис взглянул на них обоих, удивляясь, как может патриотизм до такой степени увлечь такой светлый рассудок, как у Диксмера, и такую поэтическую натуру, как Женевьева.

– Ах, гражданин Морис, будем уважать патриотизм, даже когда он увлекается.

– Что касается меня, – сказал Морис, – относительно патриотизма я нахожу, что женщины всегда достаточно патриотки, когда они не слишком аристократки.

– Вы совершенно правы, – сказал Моран. – Я откровенно скажу, что не люблю женщин, когда они перенимают мужские ухватки, в такой же мере, как мужчину, когда он оскорбляет женщину, если бы даже женщина эта была его жесточайщим врагом.

Моран очень естественным образом навел Мориса на самый щекотливый разговор. Морис, в свою очередь, отвечал утвердительно; тогда Диксмер, подобно герольду-глашатаю, прибавил:

– Позвольте, позвольте, гражданин Моран; вы исключите, надеюсь, женщин – врагов нации.

Несколько секунд молчания последовали за этим возгласом.

Это молчание было прервано Морисом.

– Не будем никого исключать, – сказал он печально. – Увы, женщины, которые были врагами своей нации, кажется, достаточно наказаны ныне.

– Вы хотите сказать о заключенных Тампля, об австриячке, о сестре и дочери Капета! – вскричал Диксмер такой скороговоркой, которая отняла всякое выражение в его словах.

Моран побледнел в ожидании ответа молодого муниципала, и если бы можно было видеть его ногти, то показалось бы, что они готовы впиться в его грудь.

– Именно о ней я и говорю, – сказал Морис.

– Как, – отвечал Моран, словно ему перехватило горло, – стало быть, правда, что говорят, гражданин Морис?

– А что говорят? – спросил молодой человек.

– Что с заключенными жестоко обходятся подчас те самые, кто обязан был бы им покровительствовать?

– Есть люди, – сказал Морис, – которые не стоят звания человека.

– О, вы не из числа тех людей, сударь, я в этом уверена! – вскричала Женевьева.

– Сударыня, – отвечал Морис, – я, который говорю с вами, я был в карауле у эшафота, на котором погиб король. С саблей в руке я стоял там, чтобы собственноручно заколоть всякого, кто попытался бы его спасти. Однако, когда он приблизился ко мне, я невольно снял перед ним шляпу и, оборотясь к моим людям, сказал им: «Граждане, предупреждаю вас, что я насквозь проткну саблей всякого, кто осмелится оскорбить бывшего короля». О, можно спросить кого угодно, пусть подтвердят, слышен ли был хоть малейший крик в моей роте. Кто написал первое из десяти тысяч объявлений, разнесенных по Парижу, когда король возвратился из Варенна: «Кто поклонится королю, тот будет избит»; «Кто оскорбит его, тот будет повешен», кто написал это? Я. Что же, – продолжал Морис, не замечая, какое ужасное впечатление произвели эти слова на общество, – я, кажется, доказал, что я верный и истинный патриот; что я ненавижу короля и его сообщников. И я заявляю, что, невзирая на мои мнения, которые не что иное, как глубокие убеждения, невзирая на мою уверенность, что на австриячке большая доля вины за несчастья, угнетающие Францию, никогда, никогда и никто, кто бы он ни был, хотя бы сам Сантер, не оскорбит в моем присутствии бывшую королеву.

– Гражданин, – прервал Диксмер, покачивая головой, как человек, несогласный с подобной смелостью, – сознаете ли вы, насколько должны доверять нам, чтобы произносить подобные слова?

– Перед вами, как и перед всеми, Диксмер, я добавлю еще, что, быть может, она погибнет на эшафоте, как ее муж, но я не из тех, кого страшит женщина, и всегда буду уважать все, что слабее меня.

– А королева показывала ли вам когда-нибудь, гражданин Морис, – спросила с робостью Женевьева, – что она чувствует эту деликатность, к которой не привыкла?

– Заключенная несколько раз благодарила меня, сударыня, за мою к ней внимательность.

– В таком случае она с удовольствием должна ожидать вашу очередь.

– Я так думаю, – отвечал Морис.

– Если так, – сказал Моран, дрожа, как женщина, – если вы сознаетесь в том, в чем ныне никто не сознается, то есть в великодушии сердца, вы также не преследуете и детей.

– Я? – сказал Морис. – Спросите у подлеца Симона, что весит рука того муниципала, перед которым он осмелился бить маленького Капета.

Этот ответ произвел общее движение за столом Диксмера. Все присутствовавшие почтительно встали.

Морис один остался за столом и не подозревал, что он был причиной этого восторженного порыва.

– Что случилось?! – спросил он с удивлением.

– Мне послышалось, будто кто-то звал из мастерской, – отвечал Диксмер.

– Нет, нет, – сказала Женевьева. – И я было подумала об этом; но мы ошиблись.

И снова все сели.

– Так это вы, гражданин Морис, – дрожащим голосом произнес Моран, – вы тот муниципал, о котором так много говорили и который так благородно защищал ребенка?!

– Как, разве говорили об этом? – спросил Морис с удивительным простосердечием.

– О, вот благородное сердце, – сказал Моран, вставая из-за стола, чтобы не выдать себя, и удаляясь в мастерскую, как будто спешная работа требовала его присутствия.

– Да, гражданин, – отвечал Диксмер, – да, об этом говорили, и надо добавить, что все люди, одаренные чувством и смелостью, хвалили вас, не зная в лицо.

– Сохраните эту тайну, – сказала Женевьева, – слава, которую мы припишем ему, будет слишком опасна.

Таким образом, каждый, сам не зная того, показал свой героизм, свою преданность и чувствительность.

Тут был слышен даже голос любви.

XVII. Мастера подкопа

Когда выходили из-за стола, Диксмер был извещен, что нотариус дожидается его в кабинете; он извинился перед Морисом, которого, впрочем, не в первый раз так оставлял, и отправился к ожидавшему его нотариусу.

Дело шло о покупке небольшого дома на улице Кордери, напротив Тампльского сада, или, лучше сказать, то, что покупал Диксмер, был скорее участок, чем дом. Само строение разрушалось, но Диксмер намерен был его восстановить.

С владельцем дома живо поладили. Утром этого самого дня нотариус виделся с ним, и участок был приобретен за девятнадцать тысяч пятьсот ливров. Он только что оформил договор и пришел получить условленную сумму. Владелец обязывался в течение дня освободить дом, в котором завтра же Диксмер намеревался начать работы.

Подписав договор, Диксмер и Моран отправились вместе с нотариусом на улицу Кордери, чтобы осмотреть покупку.

Это был трехэтажный дом с мезонином. Цокольный этаж когда-то отдавался виноторговцу – там были хорошие подвалы.

Владелец более всего хвастался подвалами; это была самая замечательная часть дома; Диксмер и Моран, казалось, мало ценили их, но чтобы доставить удовольствие хозяину, спустились в ту часть, которую владелец называл своим подземельем.

Продавец не солгал; подвалы были прекрасны. Один из них простирался под улицу Кордери так, что слышно было, как над головой катились кареты.

Диксмер и Моран, казалось, ни во что не ставили эту выгоду и даже говорили о том, что надо заколотить вход к этим отделениям, которые, может быть, бесценны для виноторговца, но совершенно бесполезны для простых обывателей, намеревающихся занимать весь дом.

После подвалов осмотрели сперва первый этаж, потом второй, потом третий; из третьего можно было видеть Тампльский сад; он, как обычно, был занят национальной гвардией, которая пользовалась им с тех пор, как королева перестала там гулять.

Диксмер и Моран узнали свою приятельницу вдову Плюмо, угощавшую с привычной ей расторопностью своим товаром; но у них, без сомнения, не было особого желания быть узнанными, ибо они старались укрыться за домовладельцем, который показывал им все выгоды этого вида, столь же разнообразного, сколько и приятного.

Тогда покупатель изъявил желание осмотреть мезонин.

Хозяин, вероятно, не ожидавший этого требования, не взял с собой ключа, но обольщаемый пачкой ассигнаций, которые он имел в виду, немедленно сошел за ним.

– Я не ошибся, – сказал Моран, – этот дом именно то, что нам нужно.

– А что вы скажете, каковы подвалы?

– Это помощь провидения, избавляющая нас от двух дней работы.

– Вы думаете, что они идут в направлении харчевни?

– Они несколько отклонены влево, но это не важно.

– Однако, – спросил Диксмер, – как проведете вы вашу подземную галерею, уверены ли, что достигнете желаемого пункта?

– Будьте спокойны, любезный друг, это уж мое дело.

– Если бы нам подать отсюда знак, который мы желали?

– Королева не может увидеть его с крыши башни; мезонин находится на ее уровне, как я полагаю, да и то едва ли.

– Все равно, – сказал Диксмер. – Тулан или Мони могут увидеть его из какого-нибудь отверстия и предупредить ее величество.

Диксмер завязал узел на конце белой коленкоровой занавески, высунул ее в открытое окно, как бы это случилось от ветра.

Потом оба, словно им надоело быть в комнате, пошли дожидаться владельца дома на лестнице, притворив за собой дверь третьего этажа, чтобы почтенному человеку не пришла охота убрать развевавшуюся занавесь.

Мезонин был чуть ниже башни, как и предполагал Моран. В этом были одновременно и затруднение и выгода: затруднение потому, что нельзя было общаться знаками с королевой; выгода в том, что эта невозможность устраняла всякое подозрение. Естественно, что за высокими домами стража наблюдала больше.

– Надобно бы найти возможность через Мони, Тулана или дочь Тизона дать ей знать, чтобы она была осторожнее, – проговорил Диксмер.

– Я берусь за это, – отвечал Моран.

Спустились; нотариус дожидался в гостиной с подписанным договором.

– Очень хорошо, – сказал Диксмер, – дом мне подходит. Отсчитайте гражданину девятнадцать с половиной тысяч ливров и дайте ему расписаться.

Владелец дома тщательно сосчитал деньги и подписал.

– Тебе известно, гражданин, – сказал Диксмер, – что главным условием было сдать мне дом сегодня же вечером, чтобы завтра я мог поставить мастеровых.

– Что и будет исполнено, гражданин. Ты можешь забрать ключи. Сегодня в восемь часов вечера дом будет очищен.

– Да, виноват, – сказал Диксмер, – ты, кажется, сказал, гражданин нотариус, что есть также выход на улицу Порт-Фуан?

– Как же, гражданин, – сказал хозяин. – Но я велел его заделать, потому что имел лишь одного прислужника, и бедняга из сил выбивался, наблюдая сразу за двумя выходами. Впрочем, дверь так заделана, что за какие-то два часа можно ее снова открыть. Хотите удостовериться, граждане?

– Спасибо, зачем же, – подхватил Диксмер. – Этот выход мне не нужен.

И оба они удалились, заставив владельца дать в третий раз обещание очистить дом к восьми часам вечера.

В десять часов они возвратились: за ними на некотором расстоянии шли пять или шесть рабочих, на которых посреди царствовавшей тогда в Париже смуты никто не обратил внимания.

Сперва оба они вошли. Бывший хозяин сдержал свое слово; дом был совершенно очищен.

Тщательно затворили ставни, высекли огонь и засветили свечи, которые Моран принес в своем кармане.

Вошли пять или шесть человек один за другим.

Это были обычные гости хозяина кожевни, те же контрабандисты, которые однажды вечером намеревались убить Мориса и с тех пор стали его друзьями.

Заперли все двери и сошли в подвал.

Подвал, которым так пренебрегали днем, теперь, вечером, оказался самой важной частью дома.

Заткнули все отверстия, через которые мог бы проникнуть любопытный взор.

Потом Моран мигом поставил пустую кадку и на листе бумаги стал чертить карандашом.

Пока он чертил эти линии, товарищи его вместе с Диксмером вышли из дома, проследовали по улице Кордери и на повороте на улицу Бос остановились перед закрытой каретой.

В карете сидел человек, который молча раздал каждому инструменты: одному лопату, другому лом, третьему заступ, четвертому кирки. Каждый скрыл выданное ему орудие под плащ. Потом все вернулись в дом, а карета исчезла.

Моран кончил свою работу.

Он пошел к одному из углов подвала.

– Вот здесь, – сказал он, – копайте.

И «работники спасения» немедленно принялись за работу.

Положение затворниц Тампельской тюрьмы становилось все более и более затруднительным и несносным. Но королева, принцесса Елизавета и дочь королевы снова исполнились надежды. Из числа муниципалов Тулан и Лепитр проявили сострадание, участие к августейшим заключенным. Сначала мало избалованные этими признаками симпатии несчастные женщины были недоверчивы; но можно ли не доверять, когда надеешься? Притом какая судьба ожидала королеву, разлученную тюрьмой со своим сыном, разлученную смертью со своим мужем? Ежели ей назначила судьба идти подобно ему на эшафот? Она уже давно ожидала этой участи и смирилась наконец с мыслью о смерти.

В первый раз, как пришла очередь дежурить Тулану и Лепитру, королева спросила их, если правда, что они принимают участие в ее судьбе, то не могут ли они передать ей подробности смерти короля? Это было грустное испытание, которому подвергли их симпатию. Лепитр присутствовал при совершении казни, и он исполнил приказание королевы.

Королева просила доставить ей журналы, в которых описывалось совершение казни. Лепитр обещал принести их в следующее дежурство, которое повторялось каждые три недели.

При жизни короля в Тампле было только трое дежурных: один дежурил днем, а двое ночью. Тулан и Лепитр схитрили, чтобы вместе быть дежурными ночью.

Время дежурства определялось жеребьевкой: надписывали на одной записке «день», а на двух других – «ночь». Каждый вынимал записку из шляпы; случайность сводила караульных на ночь.

Всякий раз, как Лепитр и Тулан были в карауле, они надписывали «день» на всех трех записках и предлагали шляпу тому муниципалу, которому желали данной службы. Тот опускал руку в импровизированную урну и вынимал из нее, разумеется, записку, на которой было написано «день». Тулан и Лепитр уничтожали прочие две, сетуя на судьбу, осуждавшую их на несносное бремя нести службу ночью.

Когда королева стала уверена в этих двух надсмотрщиках, то свела их с кавалером де Мезон Ружем, и тогда была задумана попытка бегства.

Королева и принцесса Елизавета, переодетые муниципальными офицерами и снабженные паспортами, которые обещали им доставить, должны были спасаться бегством. Что же касается двух детей, то замечено было, что зажигавший лампы в Тампльской тюрьме всегда приводит с собой двух детей – ровесников юной принцессы и юного принца. Предполагалось, что Тюржи, о котором мы еще не упоминали, оденется в одежду ламповщика и уведет принцессу и дофина.

Расскажем в нескольких словах, кто такой был Тюржи.

Тюржи был заслуженный столовый дворецкий короля, приведенный из Тюильрийского дворца в Тампль с некоторой частью придворных, ибо вначале король имел при себе довольно пристойный штат прислуги. В первый месяц содержание этой прислуги стоило нации от 30 до 40 тысяч франков.

Но как легко понять, подобная щедрость не могла продолжаться. Общественное правление положило этому предел. Отказали официантам, столовым дворецким и поварам. Оставлен был один прислужник; этим прислужником был Тюржи.

Таким образом Тюржи самой судьбой становился посредником между заключенными и их сторонниками; он мог выходить со двора, следовательно, относить записки и приносить ответы.

Вообще эти записки были свернуты в виде пробки для графинов с миндальным молоком, которые доставлялись королеве и принцессе Елизавете. Они были записаны лимонным соком, и буквы оставались невидимыми, пока бумагу не нагревали над огнем.

Все было готово к побегу, но однажды Тизон прикурил трубку одной из пробок. По мере того, как сгорала бумага, проявились целые строки. Он погасил полуистлевшую бумагу и отнес ее в Тампльский совет; здесь поднесли ее к огню, но ничего не могли заключить из нескольких слов, не имевших никакой связи; другая частица бумаги была обращена в пепел. Одно только узнали – почерк королевы.

При допросе Тизон донес, что ему показалось, будто бы со стороны Лепитра и Тулана проявлялось некоторое участие к заключенным. Оба были выданы муниципальному правлению и уже не могли войти в Тампль.

Оставался Тюржи.

Но недоверие было возбуждено в высшей степени; никогда не оставляли его одного при принцессах. Общение со сторонниками, находящимися вне тюрьмы, стало невозможным.

Однажды, впрочем, принцесса Елизавета отдала Тюржи ножик с золотой ручкой, которым она обыкновенно разрезала плоды, и попросила его вычистить. Тюржи смекнул, в чем дело, и, вычищая ножик, вынул из ручки лезвие. В ручке находилась записка.

Эта записка заключала целую азбуку условных знаков.

Тюржи возвратил ножик принцессе Елизавете, но находившийся тут же муниципал вырвал его из ее рук, рассмотрел ножик, отделив, в свою очередь, лезвие от ручки. К счастью, записки уже не было. Тем не менее муниципал отобрал ножик.

В то же самое время неутомимый кавалер де Мезон Руж задумал еще одну попытку, которая должна была исполниться посредством дома, только что купленного Диксмером.

Однако со временем заключенные потеряли всякую надежду. В этот день королева, испуганная раздававшимися на улице криками, доходившими и до нее, и узнав из этих криков, что дело идет об осуждении жирондистов, последней опоры умеренности, пришла в безнадежное уныние. С гибелью жирондистов королевская семья не имела уже никого в Конвенте, кто бы защитил ее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю