355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма » Кавалер Красного замка » Текст книги (страница 7)
Кавалер Красного замка
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:39

Текст книги "Кавалер Красного замка"


Автор книги: Александр Дюма



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Женевьева вздрогнула.

В первый раз Морис произнес это имя так горячо.

– Если так, – продолжал Морис, – и вы догадались, то дайте мне все досказать вам, Женевьева, хотя бы вы убили меня одним взглядом вашим… Я слишком долго молчал… Дайте мне высказать все, Женевьева.

– Я умоляла вас, сударь, – сказала молодая женщина, – именем нашей дружбы не говорить ни слова; умоляю вас если не для себя, то хоть ради меня: ни одного слова более, ради бога, ни одного слова!!

– Дружба, дружба! О, если такова дружба, какую вы питаете ко мне и к Морану, не хочу я вашей дружбы, Женевьева! Мне нужно более, нежели быть другом!

– Довольно, – сказала мадам Диксмер с величественным жестом. – Довольно, гражданин Лендэ. Вот наша карета. Не угодно ли вам отвезти меня к мужу?

Морис дрожал от лихорадки и волнения. Когда Женевьева, чтобы дойти до своего экипажа, который находился в нескольких шагах, положила свою руку на руку Мориса, молодому человеку показалась эта рука обжигающей, как пламя. Они сели в карету, проехали весь город, но ни тот, ни другая ни слова не произнесли.

Только всю дорогу Женевьева прижимала платок к глазам.

Когда она возвратилась домой, Диксмер был занят в своем кабинете; Моран, вернувшийся из Рамбулье, переодевался. Женевьева у входа в свою комнату протянула Морису руку и сказала:

– Прощайте, Морис, вы этого сами хотели.

Морис ничего не ответил, но, подойдя к камину, над которым висела миниатюра, изображавшая Женевьеву, снял, с жаром поцеловал, прижал к сердцу, снова повесил на место и вышел.

Морис не помнил, как добрался домой. Он шел по Парижу, ничего не видя, ничего не слыша; все, что случилось с ним, казалось сном, так что он не отдавал себе отчета ни в действиях, ни в словах, ни в чувствах.

Возвращение Мориса домой было каким-то беспорядочным бегством. Он разделся без помощи своего камердинера, ни слова не ответил кухарке, показавшей приготовленный для него ужин, потом, взяв письма, которые скопились на его столе за день, перечел их, не соображая, одно за другим. Туман ревности, опьянение рассудка еще не рассеялись.

В 10 часов Морис лег в постель, сделав это так же машинально, как и все, что совершал с той минуты, как расстался с Женевьевой.

Если бы в минуты хладнокровия Морису рассказали о подобном странном поведении кого-то другого, он бы решил, что тот человек, совершивший такой отчаянный поступок, не оправданный ни осторожностью, ни доверчивостью, безумен. Сам же почувствовал только жестокий удар, нанесенный Женевьевой по его надеждам, о которых он никогда не отдавал себе отчета и на которых, как ни были они неопределенны, основывались все его мечты о счастье.

Таким образом с Морисом случилось то, что всегда бывает в подобных случаях. Оглушенный полученным ударом, он как только почувствовал себя в постели, заснул или, лучше сказать, лежал до следующего дня как бы лишенным чувств.

Его разбудил стук слуги его, отворившего двери. Он вошел по обыкновению своему, чтобы растворить окна Морисовой спальни, выходившие в сад, и чтобы принести цветы.

Цветы были очень популярны в 1793 году, и Морис очень любил их; но сегодня он даже не бросил взгляда на них и, полулежа, опустив отяжелевшую голову на руку, старался припомнить случившееся накануне.

Морис спрашивал себя и не мог объяснить причины своей тоски. Нашлась одна – это ревность к Морану, но неудачен был выбор времени ревновать к человеку, когда тот был в Рамбулье, а он сам, счастливец, – с глазу на глаз с той женщиной, которую любит, среди окружающей его роскошной природы, пробудившейся в один из первых прекрасных дней весны.

Нельзя сказать, чтобы это было из-за подозрения к тому, что могло происходить в отейльском домике, куда он провожал Женевьеву и где она пробыла более часа. Нет, беспрестанным мучением его жизни стала мысль, что Моран влюблен в Женевьеву. Странная фантазия, странное сочетание капризов! Никогда ни одно движение, ни один взгляд, ни одно слово Морана не давали повода допустить подобное предположение!

Голос камердинера вывел его из задумчивости.

– Гражданин, – сказал он, указывая на раскрытые письма, лежавшие на столе, – выбрали ли вы те, которые оставляете себе, или можно все сжечь?

– Что сжечь? – спросил Морис.

– Да письма, которые гражданин прочел вчера перед тем, как лечь спать.

Морис не помнил, прочел ли хоть одно из них.

– Жги все, – сказал он.

– А вот сегодняшние, гражданин, – сказал слуга.

И он подал пачку писем Морису, а прочтенные им накануне бросил в камин.

Морис взял конверты, почувствовал пальцами толщу сургуча, и как будто почудился знакомый запах.

Он стал перебирать письма и нашел одно, печать и почерк которого заставили его вздрогнуть.

Этот человек, столь мужественный перед лицом опасности, побледнел при одном запахе письма.

Слуга подошел, чтобы спросить, не случилось ли чего с ним, но Морис жестом приказал ему удалиться.

Морис вертел письмо и так и сяк, он предчувствовал, что в нем таится несчастье для него; он вздрогнул, как дрожат перед неизвестностью.

Однако он, собравшись с силами, вскрыл его и прочел следующее:

«Гражданин Морис!

Мы должны прервать связи, которые с вашей стороны стремятся выступить за пределы дружбы. Вы человек честный, и теперь, когда уже прошла ночь после происшедшего между нами вчера вечером, вы должны понять, что присутствие ваше сделалось невозможным в доме. Я полагаюсь на вас; придумайте какое вам угодно извинение перед моим мужем. По получении сегодня же вашего письма к Диксмеру я буду убеждена, что должна буду жалеть о друге, к несчастью, заблудшем, но которого все приличия общества не дозволяют мне принимать.

Прощайте навсегда. Женевьева.

P. S. Податель письма дожидается ответа».

Морис позвонил, камердинер явился.

– Кто принес это письмо?

– Гражданин посыльный.

– Здесь ли он?

– Здесь.

Морис не издал вздоха, не поколебался. Вскочив с постели, он сел за конторку, взял первый попавшийся ему лист бумаги (это был печатный бланк его секции) и написал:

«Гражданин Диксмер!

Я вас любил, люблю и теперь, но видеться с вами более не могу».

Морис долго думал, какую бы найти причину, по которой он не может видеться с гражданином Диксмером, и только одна пришла на ум, такая в эту эпоху пришла бы на ум любому. Итак, он продолжал:

«Носятся слухи о вашей холодности к общественным интересам. Я не хочу осуждать вас, и вы не поручали мне защищать вас. Примите мои сожаления и останьтесь уверенным, что ваши тайны будут погребены в моем сердце».

Морис не хотел даже перечитать письмо, которое написал, как сказали мы, под влиянием первой пришедшей в голову мысли. Нельзя было усомниться в том действии, которое оно должно было произвести. Диксмер, примерный патриот, как мог убедиться Морис из бесед с ним, Диксмер будет раздосадован, получив такое письмо. Жена и гражданин Моран, без сомнения, будут убеждать его сохранить спокойствие, он ничего даже не ответит, и забвение, как черный покров, ляжет на все чары прошедшего, чтобы превратить его в грустное будущее. Морис подписался, запечатал письмо, отдал его слуге, и посыльный отправился.

После этого слабый вздох вырвался из груди республиканца; он взял перчатки, шляпу и отправился в отделение.

Бедняга Брут! Он надеялся обрести свой стоицизм в занятиях общественными делами.

А дела эти были ужасны: готовилось 31 мая. Террор, подобно бурному потоку, стремящемуся с самых высот Горы Конвента, старался смести преграду, которую пытались противопоставить ему жирондисты – эти дерзкие умеренные, осмелившиеся требовать возмездия за сентябрьскую резню и пытавшиеся бороться, чтобы спасти жизнь королю.

В то самое время, когда Морис работал с таким усердием, что лихорадочное состояние, от которого он хотел отделаться, охватило его мозг вместо сердца, посыльный явился на старую улицу Сен-Жак и поверг жителей известного дома в страх и изумление.

Пробежав письмо, Женевьева передала его Диксмеру.

Тот развернул его, прочел и сперва ничего не мог понять; потом он сообщил его содержание гражданину Морану, который склонил на руки свое белоснежное чело.

В том положении, в котором находились Диксмер, Моран и его товарищи, положении, совершенно неизвестном Морису, но понятом нашими читателями, письмо это в самом деле было громовым ударом.

– Честный ли он человек? – с беспокойством спросил Диксмер.

– Честный, – твердо ответил Моран.

– Ну, вот, – подхватил тот, который держался решительных мер, – теперь вы видите, как мы ошиблись, не убив его!

– Друг мой, – сказал Моран, – нашу борьбу против насилия мы могли запятнать преступлением. Что бы ни случилось, а мы хорошо сделали, что не обагрили наши руки кровью, и теперь, повторяю, я уверен, что Морис человек благородной и честной души.

– Да, но эта честная и благородная душа принадлежит восторженному республиканцу, и если только он заметил что-нибудь, может быть, он посчитает преступным не принести в жертву собственную честь, как говорят они, положить ее на жертвенник отчизны.

– Неужели, – сказал Моран, – вы полагаете, что он что-нибудь знает?

– Разве вы не видите? Он упоминает о тайнах, которые навсегда останутся погребенными в его сердце.

– Эти тайны, очевидно, те самые, которые я повторил ему относительно нашей контрабанды, других тайн он не знает.

– Не подозревает ли он что-то в отейльском свидании? – сказал Моран. – Вы знаете, что он провожал вашу жену.

– Я сам убедил Женевьеву взять Мориса для безопасности.

– Послушайте, – сказал Моран, – мы увидим, оправдаются ли эти подозрения. Очередь заступить на караул в Тампле достается нашему батальону 2 июля, то есть через неделю. Вы в нем капитан, Диксмер, я поручик. Если очередь нашему батальону или даже нашей роте будет отменена, как случилось это намедни с батальоном де ла Бютт де Мулена, который Сантер заменил батальоном Гравилье, значит, все открылось и нам ничего не остается делать, как бежать из Парижа или умереть с оружием в руках. Но если все пойдет обычным порядком…

– Тогда мы тоже погибли, – возразил Диксмер.

– Почему?

– Не было ли все основано на содействии этого муниципала? Не он ли должен был, сам не зная того, проложить нам путь к королеве?

– Это верно, – отвечал побежденный Моран.

– Вы можете понять из этого, – подхватил Диксмер, насупив брови, – что нам надо во что бы то ни стало возобновить отношения с этим молодым человеком.

– Но если он откажется? Если он побоится выдать себя? – сказал Моран.

– Послушайте, – прибавил Диксмер, – я расспрошу Женевьеву. Она последняя рассталась с ним. Не знает ли она чего?

– Диксмер, – возразил Моран, – больно мне видеть, что вы впутываете Женевьеву во все наши замыслы, не потому, что я опасаюсь нескромности с ее стороны, – о, боже избави! – но замыслы наши ужасны, и мне совестно и вместе с тем жаль подвергать опасности голову женщины.

– Голову женщины! – отвечал Диксмер. – В ней столько же веса, сколько в голове мужчины, там, где уловки, чистосердечие и красота могут сделать столько же, а иногда и более, нежели сила, могущество и отвага. Женевьева разделяет наши мысли – пусть разделит и нашу участь.

– Так поступайте как знаете, любезный друг, – отвечал Моран, – я сказал, что думал. Делайте. Женевьева вполне достойна того призвания, которое вы ей назначаете или которое она приняла на себя.

И он протянул свою белую, женоподобную руку Диксмеру, который пожал ее в своих мощных руках.

Потом Диксмер поручил Морану и его товарищам усилить более чем когда-либо бдительность и отправился к Женевьеве.

Она сидела перед столом, глаза ее были устремлены на вышивку, голова опущена.

Услышав шум растворившейся двери, она повернулась к Диксмеру.

– А, это вы, друг мой, – сказала она.

– Я, – отвечал Диксмер с озабоченным и улыбающимся лицом. – Я получил от нашего приятеля Мориса письмо, которое никак понять не могу. Вот оно, прочтите и скажите мне, что вы о нем думаете?

Как ни старалась овладеть собой Женевьева, она не могла унять дрожь в руках, когда взяла письмо и прочла его.

Диксмер зорко следил за нею.

– Ну, что? – спросил он, когда она кончила.

– Я заключаю из этого, что гражданин Морис Лендэ честный человек, – с отменным спокойствием отвечала Женевьева, – и что его нечего опасаться.

– Вы думаете, что он не знает, кого вы навещали в Отейле?

– Я в этом уверена.

– Откуда же эта внезапная решимость? Каким он был вчера, холоднее или живее обычного?

– Нет, – отвечала Женевьева, – кажется, он был таким, – как всегда.

– Обдумайте то, что вы мне скажете, Женевьева. Вы должны понять, что ваш ответ будет иметь важное влияние на все наши предприятия.

– Постойте, – сказала Женевьева с волнением, которое прорывалось сквозь все ее усилия сохранить холодность, – постойте…

– Жду! – отвечал Диксмер с едва заметным напряжением мускулов на лице. – Соберите все ваши воспоминания, Женевьева.

– Да, – подхватила молодая женщина, – да, припоминаю. Вчера он был не в духе. Гражданин Морис, – продолжала она с некоторой нерешительностью, – властолюбив в своей дружбе… и мы иногда по целым неделям дулись друг на друга.

– Так это просто негодование? – спросил Диксмер.

– Я полагаю.

– Женевьева, поймите, в нашем положении нужно не предположение, а уверенность.

– Если так, друг мой… я уверена.

– Стало быть, письмо это только предлог, чтобы не бывать у нас в доме?

– Друг мой, как я еще могу это доказать?

– Докажите, Женевьева, докажите, – отвечал Диксмер. – У всякой другой женщины, кроме вас, я бы этого не просил.

– Это предлог, – отвечала Женевьева, опустив глаза.

– Ага! – воскликнул Диксмер.

Потом, после некоторого молчания, отнял от груди своей ладонь, которой пытался сдержать сильное биение сердца, и схватился за спинку стула, на котором сидела жена.

– Окажите мне услугу, друг мой, – сказал он.

– Какую? – спросила Женевьева удивленно.

– Старайтесь предупредить даже тень опасности. Морис постигает, может быть, тайны наши глубже, чем мы подозреваем. То, что вам кажется предлогом, может быть истиной. Напишите ему несколько слов.

– Кто, я? – вздрогнув, произнесла Женевьева.

– Да, вы. Скажите ему, что письмо было распечатано вами и что вы желаете его объяснения. Он явится, вы его допросите и тогда без всякого труда узнаете, в чем дело.

– О, нет, ни за что! – вскричала Женевьева. – Я не могу сделать то, что вы говорите, я этого не сделаю!

– Милая Женевьева, могут ли ничтожные приличия и самолюбие поколебать вашу решимость, когда дело идет о столь важных интересах?

– Я вам сказала свое мнение о Морисе, сударь, – отвечала Женевьева. – Он честен, великодушен, но своенравен; а я не хочу никому быть покорной, кроме мужа.

В этом ответе было столько хладнокровия и твердости, что Диксмер понял, как бесполезно было бы ему настаивать, по крайней мере в эту минуту. Он ни слова более не прибавил, посмотрел на Женевьеву, провел рукой по влажному лбу и вышел.

Моран дожидался его с нетерпением. Диксмер рассказал ему слово в слово обо всем, что произошло.

– Хорошо, – отвечал Моран, – остановимся и перестанем думать об этом. Я скорее готов отказаться от всего, чем причинить тень заботы жене вашей или оскорбить самолюбие Женевьевы…

Диксмер положил ему руку на плечо.

– Что вы, обезумели? – сказал он, устремив на него пристальный взгляд. – Или вы нисколько не думаете о том, что говорите.

– Как, Диксмер, вы думаете?..

– Я думаю, кавалер, что вы не более меня умеете подчинять долгу влечения сердца. Ни вы, ни я, ни Женевьева не принадлежим себе, мы ни что иное, Моран, как средства, призванные на защиту принципа, а принципы опираются на средства.

Моран вздрогнул, но хранил молчание, молчание, исполненное задумчивости и грусти.

Таким образом, они прошли несколько кругов по саду, не обменявшись ни словом.

Потом Диксмер оставил Морана.

– Надо отдать некоторые приказания, – сказал он совершенно спокойным голосом, – я вас оставляю, Моран.

Моран протянул Диксмеру руку и смотрел, как он удалялся.

– Бедный Диксмер, – сказал он, – боюсь, чтобы не пришлось ему более всех потерпеть в этом деле.

В самом деле, Диксмер возвратился в свою мастерскую, отдал некоторые приказания, перечел журналы, приказал раздать хлеб нищим и отправился в свою комнату, чтоб переменить рабочее платье на приличную одежду.

Спустя час Мориса, погруженного в свои думы, как бы разбудил голос прислужника, который, наклонившись к его уху, шепотом сказал:

– Гражданин Лендэ, кто-то пришел к вам и утверждает, что имеет крайнюю нужду вас видеть. Он дожидается.

Морис вышел в приемную и был очень удивлен, найдя в ней Диксмера, который перелистывал журналы.

Увидев Диксмера, Морис остановился на пороге и невольно покраснел.

Диксмер встал и с улыбкой протянул ему руку.

– Какая муха укусила вас и что вы мне написали? – спросил он у молодого человека. – Признаюсь, это меня сильно поразило, любезный Морис! Вы пишете, что я слабый и ложный патриот! Полноте, вы не в состоянии повторить мне в глаза подобное осуждение. Сознайтесь лучше, что вы искали придирки ко мне.

– Я сознаюсь во всем, во всем, в чем хотите, любезный Диксмер, ибо вы всегда обращались со мной, как истинно честный человек. Но тем не менее я принял решение, и оно неизменно.

– Как же так? – спросил Диксмер. – В глубине души вы ни в чем не можете нас упрекнуть, а между тем вы оставляете нас!

– Любезный Диксмер, поверьте, есть важные причины, которые заставили меня лишиться такого друга, как вы, и побудили поступить так, как я поступил…

– Так, но, во всяком случае, – с принужденной улыбкой возразил Диксмер, – это причины не те, о которых вы мне писали. Те, о которых вы мне писали, не что иное, как предлог.

Морис на минуту задумался.

– Послушайте, Диксмер, – сказал он, – мы живем в такое время, когда сомнение, вкравшееся в письмо, может и должно нас тревожить. Я это понимаю. Поэтому непростительно было бы честному человеку оставлять вас под бременем подобного беспокойства. Да, Диксмер, причины, которые я изложил, не что иное, как предлог.

Это признание вместо того, чтобы прояснить чело торговца, казалось, напротив, омрачило его.

– Однако в чем настоящая причина? – спросил Диксмер.

– Я не могу вам ее назвать, – возразил Морис. – А между тем, если бы вы ее знали, то согласились бы со мной, я уверен.

Диксмер настоятельно просил его объясниться.

– Вы этого непременно хотите? – сказал Морис.

– Да, – отвечал Диксмер.

– Если так, – продолжал Морис, чувствовавший какое-то облегчение от того, что то, что он скажет, ближе к правде, – то дело вот в чем. Ваша жена молода и прекрасна, и непорочность этой юной и прелестной женщины не помешала клевете коснуться моих посещений вашего дома.

Диксмер несколько побледнел.

– В самом деле? – сказал он. – В таком случае, любезный Морис, супруг должен благодарить вас за зло, которое вы делаете другу.

– Вы понимаете, – возразил Морис, – я не настолько самонадеян, чтобы считать свое присутствие опасным для спокойствия вашего и вашей супруги, но оно может стать источником клеветы; а вы знаете, чем несообразнее клевета, тем ей легче верят.

– Ребячество! – сказал Диксмер, пожав плечами.

– Называйте меня ребенком сколько вам угодно, – отвечал Морис. – Мы останемся теми же друзьями, потому что не в чем нам будет упрекнуть друг друга, тогда как, сближаясь, напротив…

– А сближаясь, что было бы?

– Молва, наконец, подпустила бы яду.

– Неужели вы думаете, Морис, что я мог бы поверить…

– О боже мой! – сказал молодой человек.

– Могли бы объясниться со мной, Морис, вместо того чтобы писать.

– Для того чтобы избегнуть того, что происходит теперь между нами…

– Неужели вы сердитесь, Морис, за то, что я так люблю вас, что пришел просить объяснения? – сказал Диксмер.

– О, совсем напротив! – вскричал Морис. – Клянусь всем, что счастлив снова увидеть вас, прежде чем расстаться с вами навсегда.

– Расстаться навсегда, гражданин! Однако мы вас очень любим, – возразил Диксмер, взяв руку молодого человека и пожав ее.

Морис вздрогнул.

– Моран, – продолжал Диксмер, от которого не ускользнуло это содрогание, – Моран еще сегодня утром повторял мне: «Сделайте все что можете, говорил он, чтобы этот милый Морис опять навещал нас».

– Ах, сударь, – сказал молодой человек, нахмурив брови и отнимая руку, – никогда не поверил бы я, что гражданин Моран питает такую ко мне дружбу.

– Вы сомневаетесь? – спросил Диксмер.

– Я, – отвечал Морис, – не скажу, чтобы верил или чтобы сомневался; у меня нет причины углубляться в этот предмет. Когда я бывал у вас, Диксмер, то бывал ради вас и ради вашей жены, но никак не ради гражданина Морана.

– Вы его знаете, Морис, – сказал Диксмер. – Моран одарен прекрасной душой.

– Я не спорю, – с горькой улыбкой отвечал Морис.

– Теперь, – продолжал Диксмер, – обратимся к причине, побудившей меня вас навестить.

Морис поклонился как человек, которому нечего сказать и который ждет.

– Так вы говорите, что прошла молва?

– Да, гражданин, – сказал Морис.

– Но послушайте, будем говорить откровенно. К чему обращать внимание на какие-то сплетни праздных соседей? Разве ваша совесть не убеждена в противном, Морис, а для Женевьевы не порука ли ее честь?

– Я моложе вас, – сказал Морис, начинавший удивляться этой настойчивости, – и смотрю, может быть, на вещи более подозрительным взглядом. Вот почему я вам объявляю, что доброе имя такой женщины, как Женевьева, не должно быть омрачено даже ничтожными сплетнями праздного соседа. Итак, позвольте мне, любезный Диксмер, остаться при моем первом решении.

– Положим так, – сказал Диксмер, – и так как дело пошло на откровенность, сознайтесь еще в одном.

– В чем же? – спросил, покраснев, Морис. – В чем хотите вы, чтобы я вам сознался?

– Что не политика и не молва о ваших частых посещениях побудили вас расстаться с нами.

– А что же?

– Тайна, в которую вы проникли.

– Какая тайна? – спросил Морис с видом простодушного любопытства, ободрившим кожевника.

– Контрабанда, о которой вы узнали в тот самый вечер, когда мы так странно познакомились. Вы никогда не могли простить мне этого противозаконного проступка и клеймите меня именем дурного республиканца за то, что я использую английские материалы в моей кожевенной мастерской.

– Любезный Диксмер, – сказал Морис, – клянусь вам, что когда я посещал вас, то мне и в голову не приходило, что я нахожусь у контрабандиста.

– В самом деле?

– В самом деле.

– Так у вас нет иной причины оставить мой дом, кроме той, которую назвали?

– Слово чести.

– Если так, Морис, – подхватил Диксмер, вставая и пожимая руку молодого человека, – я надеюсь, что вы одумаетесь и оставите ваше намерение, которое так всех нас огорчает.

Морис поклонился и ничего не отвечал, что означало последний отказ.

Диксмер вышел, внутренне досадуя, что не удалось ему сохранить с этим человеком отношений, сделавшихся для него по некоторым обстоятельствам не только полезными, но даже почти необходимыми.

Мориса снедали тысячи противоположных желаний. Диксмер убеждал его возвратиться. Женевьева, наверное, простила бы его. Зачем же это отчаяние? Лоран на его месте уже, наверное, почерпнул бы множество афоризмов из своих любимых писателей. Но тут было письмо Женевьевы, этот решительный отказ, который он носил с собой и который лежал у него на сердце вместе с письмецом, полученным от нее вслед за тем, как он освободил ее из рук оскорблявших ее людей; наконец, тут было еще более – тут была ревность молодого человека к этому ненавистному Морану, ставшему причиной разрыва с Женевьевой.

Итак, Морис остался непоколебим в своем решении.

Но надо сказать, что прекращение ежедневных посещений улицы Сен-Жак было для него нестерпимо. И когда наступало время, в которое он привык пробираться в квартал Сен-Виктор, им овладевало глубокое уныние.

Каждое утро, пробуждаясь, он лелеял себя надеждой получить письмо от Диксмера, и он, устояв против уговоров, сознавался себе, что склонился бы перед его письмом; каждый день он выходил с надеждой встретить Женевьеву и заранее придумывал, если встретит ее, тысячи причин, чтобы с ней заговорить. Каждый вечер он возвращался домой с надеждой найти у себя посланного, который однажды утром принес ему, сам не зная того, горесть, сделавшуюся с тех пор его неразлучной подругой.

Сколько раз в смутные минуты отчаяния это могучее создание приходило в исступление от того, что ощущает подобное терзание и не может отомстить виновнику; а первый, кто был причиной его горестей, – это Моран. Тогда он замышлял искать ссоры с Мораном. Но товарищ Диксмера был так тщедушен и беззащитен, что оскорбить или вызвать его на поединок было низко для такого силача, как Морис.

Правда, Лорен старался развлечь своего друга и делал все, что только мог в теории и на практике, чтобы возвратить отечеству это сердце, истомленное любовью.

Хотя обстоятельства были так внушительны, что при всяком ином расположении духа они непременно вовлекли бы Мориса в политический вихрь, теперь они не могли вернуть молодому республиканцу тот первый заряд энергии, который сделал его героем событий 14 июля и 10 августа.

И действительно, обе партии, которые в течение целых десяти месяцев только соперничали между собой, теперь готовились к жесточайшей схватке не на жизнь, а на смерть. Эти две партии, исчадие самой Революции, были: партия умеренных, представителями которой являлись жирондисты – Бриссо, Петион, Верньо, Валахэ, Ланхжэоинэ, Барбару и т. д., и т. д., и партия Террора и Горы в лице Дантона, Робеспьера, Шенье, Фабра, Марата, Колло д’Эрбуа и т. д., и т. д.

После 10 августа большое влияние, казалось, приобрела партия умеренных. Кабинет министров был сформирован из оставшихся членов старых министерств с придачей новых. Были приняты старые министры Ролан, Сервьен и Клавьер; из новых министров были приглашены Дантон, Монж и Лебрен. Все эти министры принадлежали к партии умеренных, за исключением одного из них, который представлял в среде своих коллег весьма энергичный элемент.

Когда мы говорим умеренные, то понятно, что это выражение относительное.

Но 10 августа отозвалось и за границей, и коалиция поторопилась прийти на помощь не Людовику XVI лично, а поколебленному в основании королевскому принципу. Тогда-то раздались угрожающие слова герцога Брауншвейгского, и, как страшное оправдание им, Лонгви и Верден попали под власть врага. Тогда наступила реакция – террор; тогда у Дантона возникла мысль о сентябрьских днях, и он осуществил эту кровавую мысль, показавшую врагу, что вся Франция, как один человек, составила заговор о чудовищном убийстве, что она готова бороться за свое унизительное существование со всей энергией отчаяния. Сентябрь спас Францию и вместе с тем поставил ее вне закона.

Но когда Франция оказалась спасенной, энергия, естественно, стала излишней, влияние умеренных снова стало расти. И поэтому их партия вознамерилась дать свою оценку тем ужасным дням. Произнесены были слова: «убийца» и «злодей». Даже появился новый термин в национальном словаре – «сентябрист».

Дантон стал отважно употреблять его. Подобно Хлодвигу, он на некоторое время склонил голову под кровавым крещением, но сделал это только для того, чтобы поднять ее еще выше и в более угрожающей позе. Созревал другой повод к повторению прежнего террора; поводом стал процесс короля. И вот вступили в борьбу насилие и воздержанность, хотя то была борьба не столько личностей, сколько принципов. Практический опыт насилия был произведен над пленником-королем. Умеренность была побеждена, и голова Людовика XVI скатилась на эшафот.

Подобно 10 августа, 21 января вернуло коалиции всю ее энергию. Ей противопоставлен был тот же самый человек, но с другим результатом. Дюмурье, успехи которого были сорваны беспорядком, царившим во всех органах власти, который мешал доходить до армии подкреплениям, деньгам и людям, вдруг объявил себя противником якобинцев, которых он обвинил в этой дезорганизации, перешел на сторону жирондистов и погубил их, объявив себя их другом.

Тогда поднимается Вандея, начинаются угрозы департаментов; несчастия влекут за собой измены, а измены имеют своим последствием несчастья. Якобинцы обвиняют умеренных и собираются нанести им удар 10 марта, то есть в тот именно вечер, с которого начинается наше повествование. Но их спасает слишком большая поспешность со стороны противников, а может быть, и тот дождь, который заставил сказать Нетиона, этого глубокого анатома парижского духа:

Идет дождь, в эту ночь ничего не будет.

Но, начиная с этого 10 марта, все становится предзнаменованием неудач для жирондистов. Марат, которого обвинили, был оправдан. Примиряются между собой Робеспьер и Дантон так, как мирятся тигр и лев для того, чтобы задушить вдвоем быка, которого они намерены сожрать; Анрио-сентябреборец становится во главе национальной гвардии – словом, все служит предзнаменованием того ужасного дня, который должен был, подобно урагану, снести последнюю преграду, противопоставленную Революцией Террору.

Вот те великие события, в которых, при всяких иных обстоятельствах, Морис принял бы самое деятельное участие, движимый сознанием своей физической силы и восторженным патриотизмом. Но, к счастью его или к несчастью, ни увещевания Лорена, ни страшные приготовления на улицах, ничто не могло изгнать из ума его ту единственную мысль, которая преследовала Мориса день и ночь, и когда наступило 31 мая, то оно застало свирепого сокрушителя Бастилии и Тюильри лежащем в постели, в том лихорадочном состоянии, которое убивает самые сильные организмы и для исцеления от которого достаточно иногда бывает одного только взгляда или слова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю