Текст книги "Кавалер Красного замка"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
XIII. 31 мая
Утром того достопамятного дня, когда набат и тревога раздавались с раннего утра, батальон предместья Сен-Виктор вступал в караул в Тампльскую тюрьму.
Когда все обычные формальности были соблюдены и караулы расставлены, вызвали дежурных муниципалов и подвезли четыре орудия в подкрепление батареям, уже поставленным у ворот Тампля.
В одно время с орудиями показался Сантер в своих желтошерстяных эполетах и мундире, на котором огромные сальные пятна демонстрировали его патриотизм.
Он осмотрел батальон и нашел его в порядке. Потом пересчитал муниципалов, которых было только трое.
– Почему три муниципала и кого недостает? – спросил он. – Кто четвертый?
– Тот, которого недостает, гражданин генерал, не из числа голодных, – отвечал наш старый знакомец Агрикола, – ибо это секретарь секции Лепелетье, начальник храбрых Фермопилов, гражданин Морис Лендэ.
– Так, так, – сказал Сантер, – я признаю, как и ты, патриотизм гражданина Мориса Лендэ, что не помешает записать его в число отсутствующих, если он не явится через 10 минут.
И Сантер отправился далее.
В нескольких шагах от генерала в ту минуту, как он произнес эти слова, были егерский капитан и солдат; один стоял, опершись на ружье, другой сидел на лафете.
– Вы слышали? – вполголоса сказал капитан, обращаясь к солдату. – Морис еще не явился.
– Да, но он еще будет, успокойтесь, разве только он изменил.
– Если бы он пришел, – сказал капитан, – я бы вас поставил караулить на лестнице, и так как, вероятно, она пойдет на башню, то вам удалось бы сказать ей слово.
В эту минуту показался мужчина, которого по трехцветному шарфу признали за муниципала; но только этот мужчина не был известен ни капитану, ни егерю, что и заставило их устремить на него пристальный взгляд.
– Гражданин генерал, – сказал новопришедший, обратившись к Сантеру, – прошу принять меня на место гражданина Мориса Лендэ, который болен. Вот свидетельство врача; мне достается быть в карауле через неделю; я меняюсь с ним; через неделю он будет нести мою службу так точно, как я понесу его службу сегодня.
– Да, если только Капеты и Капетки проживут еще неделю, – заметил один из муниципалов.
Сантер на эту шутку усердного служаки многозначительно улыбнулся, потом, обращаясь к заместителю Мориса, проговорил:
– Ладно, пойди распишись вместо Мориса Лендэ и внеси в столбец примечаний причины этой перемены.
Однако капитан и егерь взглянули друг на друга с радостным удивлением.
– Через неделю, – сказали они друг другу.
– Капитан Диксмер, – крикнул Сантер, – расположитесь с вашей ротой в саду!
– Идемте, Моран, – сказал капитан, обращаясь к егерю, своему товарищу.
Раздался барабанный бой, и рота, предводительствуемая кожевенником, удалилась по назначенному ей направлению.
Ружья поставили в пирамиды, и рота разделилась по группам, которые стали прогуливаться взад и вперед.
Местом прогулки их был тот самый сад, в котором еще при жизни Людовика XVI королевская фамилия иногда гуляла.
Этот сад был оголен, тощ, заброшен, без цветов, деревьев и зелени.
На расстоянии почти 25 шагов от стены, выходившей на улицу Порт-Фуан, возвышался род каюты, которую позволила поставить предусмотрительность муниципального правления для удобства национальной гвардии, когда она держит караул в Тампле, и которая могла получить там в дни тревоги, когда запрещалось выходить, питье и пищу. Много было охотников стать хозяином этого маленького домашнего ресторанчика. Наконец, оно было отдано одной примерной патриотке, муж которой был убит 10 августа и которая откликалась на имя Плюмо.
Эта небольшая хижина, построенная из досок и кокор, находилась на открытом месте. Следы загородки из низенького кустарника еще и теперь видны. Она состояла из квадратной комнаты со стороной в 12 футов, под которой находился погреб, куда сходили по грубо вытесанным ступеням. Там вдова Плюмо хранила свои вина и съестные припасы, за которыми она и дочь ее – девочка 12–13 лет – наблюдали поочередно.
Разбив свой бивак, национальная гвардия разбрелась, как мы уже сказали, по саду; иные прохаживались, другие разговаривали с привратниками, а кто-то разглядывал разные изображения, начертанные на стене.
В числе последних находились капитан и егерь, которых мы уже заметили.
– А, капитан Диксмер, – сказала содержательница буфета, – какое у меня есть сомюрское винцо…
– Ладно, гражданка Плюмо, но сомюрское вино, по моему мнению, ничего не стоит без брийского сыра, – отвечал капитан, который, прежде чем предложить это меню, тщательно осмотрел буфет и заметил между прочими съедобными вещами, хвастливо разложенными на прилавке, отсутствие этого лакомства, которое он так ценил.
– Ах, капитан, последний кусок, как нарочно, сию минуту исчез.
– А если нет сыра, так не надо и сомюрского вина; а вместе с тем заметьте и то, гражданка, что потребление его принесло бы выгоду, ибо я имел намерение угостить роту.
– Капитан, прошу тебя повременить пять минут, и я сбегаю к гражданину привратнику, который снабжает меня им и у которого всегда есть запас; я заплачу за него подороже, но ты отличный патриот, верно, меня не обидишь.
– Ладно, ладно, ступай, – отвечал Диксмер, – а мы между тем сойдем в погреб и сами выберем вино.
– Распоряжайся, как в своем доме, капитан.
И вдова Плюмо во всю прыть пустилась бежать к привратнику, между тем как капитан и егерь, запасшись свечой, спустились в погреб.
– Так, – сказал Моран после некоторого обзора. – Погреб вырыт в направлении улицы Порт-Фуан. Глубина его от 9 до 10 футов; плотничной работы нет.
– Какая тут почва? – спросил Диксмер.
– Суглинок. Все это наносная земля; эти сады уже несколько раз были изрыты; камней быть не может.
– Скорее, – сказал Диксмер, – я слышу деревянные башмаки нашей торговки. Возьмите две бутылки вина и пойдемте.
Они уже оба показались из погреба, когда возвратилась вдова Плюмо со знаменитым брийским сыром, затребованным так настоятельно.
За ней шли несколько егерей, привлеченных приятной внешностью сыра.
Диксмер угощал сыром и велел подать бутылок до двадцати вина своей роте, между тем как гражданин Моран рассказывал о преданности Курция, бескорыстии Фабриция и патриотизме Брута и Кассия. Все эти исторические рассказы были оценены не менее брийского сыра и анжуйского вина, которыми потчевал Диксмер.
Пробило одиннадцать часов. В половине двенадцатого была смена.
– Как обычно прогуливается австриячка, от двенадцати до часу? – спросил Диксмер, обращаясь к проходившему мимо хижины Тизону.
– Именно от двенадцати до часу.
И он запел:
Madame monte a sa tour,
Mironton, tonton, mirontaine.
(Мадам поднимается на свою башню,
Миронтон, тонтон, миронтэн.)
Эта новая выходка была встречена единодушным взрывом хохота национальных гвардейцев.
Тогда Диксмер сделал перекличку тех людей своей роты, которым пришла очередь стоять на часах от половины двенадцатого до половины второго, торопил завтракавших и пригласил Морана взять оружие, чтобы поставить его, как условлено, в верхнем этаже башни, на том самом месте, где Морис скрывался в тот день, когда он подметил поданные королеве знаки из одного окна на улице Порт-Фуан.
Если бы взглянули на Морана в ту минуту, как он получил это очень обыкновенное приказание, то могли бы заметить, как покрылось бледностью все лицо его до самых волос.
Внезапно раздался глухой шум около Тампльской тюрьмы, а в отдалении слышен был ураган криков и неистовых возгласов.
– Что там происходит? – спросил у Тизона Диксмер.
– О, – отвечал тюремщик, – так, пустое, вероятно, восстание приверженцев Бриссо перед прогулкой на гильотину.
Шум страшно усиливался, раздался залп артиллерии, и толпа людей пробежала мимо Тампля с неистовыми криками:
«Да здравствуют отделения! Да здравствует Анрио! Долой брисотепов! Долой роландистов! Долой госпожу Вето!»
– Славно, славно! – заговорил Тизон, потирая себе руки. – Я сейчас открою дверь к госпоже Вето, чтобы она могла беспрепятственно наслаждаться выражениями той любви, которую чувствует к ней ее народ.
– Эй, Тизон! – закричал страшный голос.
– Что прикажет генерал? – отвечал последний, внезапно остановившись.
– Сегодня нет выхода, – сказал Сантер. – Заключенные не выйдут из своей комнаты.
– Ладно, – сказал Тизон, – меньше хлопот.
Диксмер и Моран обменялись неизъяснимо грустными взглядами, потом, в ожидании смены, сделавшейся теперь бесполезной, оба они пошли по направлению к хижине и стене, выходившей на улицу Порт-Фуан. Тут Моран стал мерными шагами определять расстояние.
– Сколько? – спросил Диксмер.
– Шестнадцать шагов, – отвечал Моран.
– Много ли потребуется дней?
Моран задумался, начертил на песке палочкой несколько геометрических линий, которые в ту же минуту стер.
– Нужно будет по крайней мере семь дней, – сказал он.
– Через неделю очередь Мориса, – проговорил Диксмер. – До этого времени нам непременно надо с ним помириться.
Пробило полчаса. Моран со вздохом взял свое ружье и, предводительствуемый капралом, пошел сменить часового, который прохаживался по платформе на высоте башни.
XIV. Преданность
На другой день после рассказанных нами происшествий, то есть 1 июня в 10 часов утра, Женевьева сидела на своем обычном месте близ окна; она спрашивала себя, отчего вот уже три недели дни сменяются для нее так грустно, проходят так медленно и, наконец, зачем, вместо того чтобы быть веселой в ожидании вечера, она встречает его с каким-то унынием?
Как печальны особенно ночи ее; эти ночи, которые некогда были так очаровательны; эти ночи, которые проходили в мечтаниях о том, что было накануне, и о том, что предстоит на другой день.
В эту минуту глаза ее остановились на прекрасном ящике пестрой и пунцовой гвоздики, которую она брала в продолжение всей зимы в той теплице, где Морис был заключен, чтобы дать цветам распуститься и цвести в своей комнате.
Морис научил ее, как лелеять их в этом продолговатом красного дерева ящике, в котором они были заключены. Она их сама поливала, подвязывала, берегла все время, пока Морис навещал ее, и когда он приходил вечером, она с каким-то восторгом показывала ему успехи, благодаря которым прелестные цветы расцветали в течение ночи. Но с тех пор как Морис перестал ходить, бедные гвоздички лишились ухода, и вот осиротевшие отростки их, за недостатком ухода и внимания, поблекли; бутоны, желтея, склонили свои головки за стенку, на которой повисли, полузавядшие.
По одному этому Женевьева поняла причину своей грусти. И подумала, что цветам суждена та же участь, как и некоторым сердечным ощущениям, питаемым, лелеемым со страстью. Как весело тогда на душе! Потом однажды утром своенравие или несчастие подрезывает дружбу у самого корня, и сердце, которое оживлялось этой дружбой, сжимается, томится и увядает.
Тогда молодая женщина ощутила всю мучительность томления сердца; чувство, которое она хотела преодолеть и которое тщетно старалась победить, боролось в глубине ее души. Тогда ею мгновенно овладело отчаяние. Росло сознание, что борьба эта будет ей не под силу; она тихо опустила головку, поцеловала один из поблекших цветков и заплакала.
Муж ее вышел в ту самую минуту, когда она утирала глаза.
Но Диксмер так был занят своими собственными мыслями, что не заметил этого болезненного перелома, совершившегося в жене, и не обратил внимания на красноту ее век, которая могла ее изобличить.
Правда, Женевьева, увидев мужа, поспешно встала и побежала к нему так, чтобы, оборотясь спиной к окну, она могла быть в полусвете.
– Ну что? – сказала она.
– Все то же, ничего нового! Никакой возможности подойти к ней, никакой возможности ничего передать и даже ее увидеть.
– Как, – вскричала Женевьева, – при всем том шуме, который был в Париже!
– Этот-то шум и усугубил бдительность надзора. Боялись, чтобы не воспользовались общим волнением и не покусились на Тампльскую тюрьму, и в то время как ее величество намеревалась подняться на платформу, Сантером отдано было приказание не выпускать ни королеву, ни принцессу Елизавету, ни королевскую дочь.
– Бедный кавалер, как это было ему досадно!
– Он был в отчаянии, когда увидел эту неудачу, и до того побледнел, что я принужден был скорее вывести его, чтобы он не выдал себя.
– Стало быть, в Тампле не было ни одного муниципала из ваших знакомых? – с робостью спросила Женевьева.
– Один должен был прийти, но не пришел.
– Кто это?
– Гражданин Морис Лендэ, – сказал Диксмер с притворным равнодушием.
– А почему он не пришел? – спросила Женевьева, также силясь не выдать себя.
– Он был болен.
– Как, он болен?
– Да, и вероятно, довольно опасно, если при всем патриотизме был вынужден другому уступить свою очередь.
– Досадно.
– О, боже мой! Да хоть бы и был он, Женевьева, – подхватил Диксмер, – вы понимаете, что это одно и то же. Находясь со мной в таких отношениях, он, может быть, избегал бы разговора со мной.
– Мне кажется, друг мой, – сказала Женевьева, – что вы преувеличиваете серьезность положения. Гражданин Морис может из-за какой-то прихоти не ходить сюда больше, из-за ничтожной причины не видеться с вами, но он все равно не враг нам. Холодность не исключает вежливости и, увидев, что вы первый подходите к нему, я уверена, он бы запросто с вами поговорил.
– Женевьева, – сказал Диксмер, – мы ожидали от Мориса более чем учтивости, и даже не излишней была бы искренняя и глубокая дружба. Эта дружба разрушилась; стало быть, с этой стороны нет никакой надежды.
Диксмер испустил глубокий вздох, между тем как лицо его, обыкновенно столь спокойное, грустно нахмурилось.
– Но если вы полагаете, что Морис так необходим для ваших предприятий… – робко произнесла Женевьева.
– Да поймите, – отвечал Диксмер, – что я не верю в успех без него.
– В таком случае, почему бы вам еще раз не попытаться сблизиться с гражданином Лендэ?
Ей казалось, что, называя молодого человека по фамилии, звук ее голоса был менее нежен, нежели когда она называла его по имени.
– Нет, – отвечал Диксмер, качая головой, – нет, я сделал все, что мог. Новая попытка могла бы показаться странной и возбудила бы подозрение. Нет. Притом, видите, Женевьева, я в этом деле дальше вас вижу. В глубине души Мориса есть рана.
– Рана? – спросила Женевьева, очень растроганная этим словом. – Боже мой! Что вы хотите сказать? Объяснитесь, друг мой.
– Я хочу сказать, и вы в этом так же убеждены, как я, Женевьева, что в разрыве нашем с гражданином Лендэ есть что-то более каприза.
– Так чему же приписываете вы этот разрыв?
– Гордости, может быть, – живо сказал Диксмер.
– Гордости?..
– Да, ему казалось, что он делает нам честь – этот добряк, обыватель Парижа, этот полуаристократ-полуписарь, прячущий свои подозрения под личиной патриотизма, он делал нам честь – этот республиканец, столь влиятельный своим секретарством в своем клубе, в своем муниципальном правлении, он оказывал честь, жалуя дружбой кожевников. Может быть, мы были недостаточно почтительны, может быть, мы как-нибудь забылись.
– Но если мы были непочтительны, если мы даже забылись перед ним, – возразила Женевьева, – мне кажется, что поступок ваш искупил все.
– Да, предполагая, что виноват я. Но если он недоволен вами?
– Мною? Чем, друг мой, я могла провиниться перед гражданином Морисом? – сказала удивленная Женевьева.
– А кто знает, при вашем характере;.. Не вы ли первая сами осуждали его своенравие? Я возвращаюсь к своей прежней мысли, Женевьева. Напрасно вы не написали Морису.
– Я! – вскрикнула Женевьева. – Да думаете ли вы о том, что говорите?
– Не только думаю, – сказал Диксмер, – но вот уже три недели, как длится эта размолвка, я все время думаю об этом.
– И что же? – с робостью спросила Женевьева.
– Я считаю это даже необходимостью.
– О, – вскричала Женевьева, – нет, нет, Диксмер, не требуйте этого от меня.
– Вы знаете, Женевьева, что я никогда ничего не требую от вас, я только прошу написать гражданину Морису…
– Но… – возразила Женевьева.
– Послушайте, – возразил Диксмер, прерывая ее, – или между вами и Морисом есть важная причина для ссоры, – ибо, что касается меня, он никогда не жаловался на мое с ним обращение, – или вы поссорились из-за какого-то пустяка, как дети.
Женевьева ничего не отвечала.
– Если причина этой ссоры пустяк, безрассудно было бы с вашей стороны упрямиться; если она серьезна, то согласитесь, что в нашем положении не следует спорить ни с собственным достоинством, ни даже с самолюбием. Не станете же вы сравнивать, поверьте мне, ссору молодых людей со столь важными интересами. Сделайте усилие над собой, напишите несколько слов гражданину Морису Лендэ, и он опять будет у нас.
Женевьева задумалась.
– Но, – сказала она, – нельзя ли найти другое средство возобновить ваши отношения с Морисом?
– Мне кажется, это средство очень естественное.
– Не для меня, друг мой.
– Вы очень упрямы, Женевьева.
– Согласитесь, по крайней мере, что вы только в первый раз заметили это.
Диксмер, уже некоторое время теребивший платок свой, вытер пот, который выступил у него на лбу.
– Да, – сказал он, – и потому мое удивление так велико.
– Боже мой, – сказала Женевьева, – неужели вы не понимаете причину моей настойчивости и хотите заставить меня говорить?..
Казалось, Диксмер сделал усилие над собой. Он взял руку Женевьевы, заставил ее приподнять голову, посмотрел ей в глаза и захохотал; смех мог бы показаться принужденным Женевьеве, если бы в эту минуту она не была так взволнована.
– Понимаю, что это значит, – сказал он. – Поистине вы правы! Я был слеп. При всем вашем уме, любезная моя Женевьева, при всей вашей чопорности вы увлеклись пустотой, вы побоялись, чтобы Морис не влюбился в вас!
Женевьева почувствовала, как будто смертельный холод пробежал по ее сердцу. Эта насмешка ее мужа над любовью, силу которой, зная характер молодого человека, она могла оценить; над любовью, наконец, которую она ощущала в себе даже по чувству внутреннего раскаяния и разделяла в глубине сердца, – эта насмешка поразила ее. У нее не было сил смотреть. Она чувствовала, что у нее нет сил отвечать.
– Я угадал, не правда ли? – подхватил Диксмер. – Так успокойтесь, Женевьева. Я знаю Мориса; это неистовый республиканец, у которого нет иной любви в сердце, кроме любви к отечеству.
– Уверены ли вы в том, что говорите? – вскричала Женевьева.
– Без сомнения, – возразил Диксмер, – если бы Морис любил вас, то вместо того, чтобы ссориться со мной, он бы удвоил свое усердие и предупредительность к тому, кого ему выгодно было обмануть. Если бы Морис любил вас, ему не так бы легко было отказаться от звания друга дома, с помощью которого обыкновенно прикрываются подобные обманы.
– Послушайте, – вскричала Женевьева, – пожалуйста, не шутите над такими вещами!
– Я нисколько не шучу, сударыня, я только говорю, что Морис не любит вас, вот и все.
– А я, я, – вскричала Женевьева, покраснев, – я говорю вам, что вы ошибаетесь!
– В таком случае, – возразил Диксмер, – если Морис преодолел себя и решился удалиться, чтобы не обманывать хозяина дома, он честный человек. А так как честные люди редки, Женевьева, то старания привлечь их к себе, когда они нас оставляют, не могут быть излишними. Женевьева, не правда ли, вы напишете Морису?
– О, боже мой!.. – сказала молодая женщина.
И она опустила голову на руки. Тот, на кого она надеялась опереться в минуты опасности, вдруг изменил ей и повергал в бездну, вместо того чтобы удержать.
Диксмер посмотрел на нее, потом принужденно улыбнулся.
– Ну, полно, друг мой, – сказал он, – оставим женское самолюбие. Если Морис снова начнет свои любовные откровения, посмейтесь над этим еще раз. Я вас знаю, Женевьева, у вас высокое и благородное сердце. Я в вас уверен.
– О, – вскричала Женевьева, опустившись так, чтобы колено ее коснулось земли. – О боже мой! Кто может быть уверен в другом, когда никто не уверен в себе?
Диксмер весь побледнел, как будто бы вся кровь его прилила к сердцу.
– Женевьева, – сказал он, – я дурно сделал, что провел вас через эти тяготы. Мне бы следовало разом сказать вам: «Женевьева, мы живем в эпоху безотчетной преданности; Женевьева, я принес в жертву королеве, благодетельнице нашей, не только руку мою, не только голову, но даже все свое будушее, все свое счастье. Другие пожертвуют ей жизнь. Я сделаю более, нежели отдать жизнь, я отдам мою честь; и если моя честь погибнет, то в этом океане горестей, которые готовятся поглотить Францию, будет одной только слезой более».
В первый раз Диксмер разоблачил себя.
Женевьева приподняла голову, устремила на него прекрасные глаза свои, полные восхищения, тихо привстала и дала ему поцеловать лоб свой.
– Вы этого хотите? – сказала она.
Диксмер сделал утвердительный знак.
– Ну, так диктуйте.
И она взяла перо.
– Зачем же? – отвечал Диксмер. – Довольно и того, что мы пользуемся и даже, пожалуй, злоупотребляем этим молодым человеком. И если он примирится с нами после письма, которое получит от Женевьевы, то пусть письмо это будет от самой Женевьевы, а не от гражданина Диксмера.
И Диксмер еще раз поцеловал свою жену, поблагодарил ее и вышел.
Тогда Женевьева дрожащей рукой написала:
«Гражданин Морис!
Вы знаете, как любил вас мой муж. Три недели разлуки, которые показались нам целым столетием, неужели дали вам право позабыть его? Приходите, мы ждем вас, ваше возвращение будет истинным для нас праздником.
Женевьева».