Текст книги "Приключения Джона Девиса"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Морские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Это происшествие опечалило весь экипаж, и никто еще не развеселился, когда через десять дней после того мы пришли в Мальту.
XII
Как только мы вступили в гавань этого интересного острова, которую называют портом англичан, нас окружило множество маленьких лодок с дынями, апельсинами, гранатами, виноградом и кактусовыми яблоками; те, которые привезли эти плоды, предлагали свой товар с такими разнообразными криками и на таком странном наречии, что можно было бы подумать, будто мы очутились между туземцами какого-нибудь дикого острова южного моря, если бы не видели одного из чудес человеческой цивилизации Мальты, которая походит на кучу перегорелых кирпичей, навешанную на пепле вулкана.
Я не стану говорить об удивительных фортификационных работах, которые сделали Мальту крепостью совершенно неприступною. Когда французы взяли Мальту, Бонапарте и его офицеры осматривали эти укрепления и удивлялись, что все это так легко досталось в их руки. Кафарелли, который был тут же, сказал: «Право, генерал, хорошо, что тут случился гарнизон: было кому отворить нам ворота». Вместо описаний, я посоветую читателю взглянуть на какой-нибудь план Мальты. Но никакой в свете план не может подать понятие о зрелище, которое представляет Лавалеттская пристань: несмотря на всю мою самоуверенность, я не надеюсь верно изобразить его. Хотя на нас были мундиры, повсюду здесь уважаемые, однако же мы с трудом пробирались между торгашами, которые жгли кофе у самых наших ног, женщинами, которые преследовали нас, предлагая плоды, водоносами, которые оглушили нас криками: Aqua pura; наконец, нищими, которые обступили нас, протягивая свои шляпы так, что надобно было расталкивать их локтями, чтобы пробираться вперед. Несмотря на сильное соперничество, кажется, что это ремесло прибыльно; нищий отказывает сыну своему в наследство место, которое занимал на strada, ведущей к городу, точно так же, как лорд передает сыну место свое в верхней палате. Лестница, где это происходит, по одному уже своему имени кажется исключительным достоянием тех, кто ее занимает. Она называется Nix mangiare. Ученым, конечно, трудно было бы приискать этимологию этого слова, но я помогу им.
Один старый нищий араб, не зная итальянского языка, ни мальтийского арабского наречия, излагал просьбу свою прохожим следующим образом:
– Nix padre, nix madre, nix mangiare, nix bebere.
To есть, нет ни отца, ни матери, нечего есть, нечего пить. Он с таким горестным выражением произносил слова nix mangiare, что они всех поражали, и разноплеменные матросы, останавливающиеся в Мальте, прозвали таким образом и лестницу, на которой он отправлял ремесло свое.
Мальтийцы носят куртки с тремя или с четырьмя рядами металлических пуговиц, в виде колокольчиков, красный платок на голове и пояс того же цвета; черты их вообще резки и грубы, а в черных глазах выражается или дерзость, или низкое коварство. У женщин к этому неприятному выражению лица присоединяется еще отвратительная нечистота. Хорошенькие женщины, которых изредка встречаешь в Мальте, все – сицилианки; этих полугречанок узнаешь с первого взгляда: лицо у них миловидное, улыбка лукавая, глаза мягкие, как бархат, всегда заглядываются на офицерские эполеты, мичманские усики и кортики. Они присвоили себе исключительное право обращать в свою пользу чувствительность моряков. Мальтийки стараются оспаривать у них это преимущество, но победа почти всегда остается на стороне хорошеньких сицилианок.
Приехав в Лавалетту, мы были поражены противоположностью города с портом: порт весел и шумен, город скучен и безмолвен. Впрочем, мы выходили на берег только чтобы налиться водою и тотчас возвратились на корабль. Ветер был благоприятный, и мы в тот же вечер снялись с якоря.
Мы шли с попутным ветром всю ночь и следующий день, и Борк во все время не выходил на палубу; вечером вахту сменили и, как обыкновенно, послали спать в тридцатишестифутовую батарею. Все мы, укачиваемые Ионийскими волнами, с час уже спокойно спали в своих койках, как вдруг ядро просвистало в наших снастях и пробило малый стаксель; за ним последовало другое и пролетело сквозь парус бизань-мачты. Вахтенный, видно, заснул: мы сошлись с кораблем, который тотчас и прислал нам пару визитных билетов. Но что это было за судно – линейный корабль, фрегат, канонерская лодка, – этого, по темноте ночи, никто не знал. Когда я выскочил на палубу, третье ядро ударило в шпиль. Прежде всех попался мне Борк; он давал разные противоречащие приказания; это происшествие застигло лейтенанта врасплох, и потому голос его не имел своей обыкновенной твердости, и мне во второй раз пришло в голову, что этот человек трус и только умеет преодолевать себя. Я еще более утвердился в этом мнении, услышав на шканцах твердый, звучный голос капитана.
– Живо на работу! – кричал старый морской волк, у которого в подобных случаях являлась неожиданная твердость. – К ружью! По местам! Койки долой! Где сигнальный? Где все?
Тут началась суматоха, которой я не берусь и описывать; потом все пришло в порядок, и минут через десять все были на своих местах.
Между тем мы переменили положение и вышли из вида неприятеля; потом, когда все было готова, капитан велел спуститься на него. Через минуту мы увидели паруса, которые казались легкими белыми облаками: в ту же минуту судно опоясалось огнем, и снасти наши затрещали; несколько обломков рей упало на палубу.
– Это бриг! – вскричал капитан. – Погоди, голубчик, попался ты нам! Смирно! Эй, на бриге! – продолжал он, крича в рупор. – Кто там? Мы «Трезубец», семидесятипушечный фрегат великобританского флота.
Через несколько секунд голос как будто какого морского духа прилетел по воздуху.
– А мы шлюп великобританского флота «Обезьяна».
– Вот тебе на! – сказал капитан.
– Вот тебе на! – повторил весь экипаж, и все расхохотались, потому что раненых никого не было.
Не прими капитан благоразумной предосторожности, мы принялись бы палить в своих, как они стреляли в нас, и, вероятно, только при абордаже узнали бы друг друга, потому что стали бы кричать на одном и том же языке.
Капитан шлюпа «Обезьяна» приехал к нам и извинился, садясь с нами за чайный стол. Между тем койки были снова спущены, сигналы исчезли, пушки возвратились на свои места, и часть экипажа, которая не была на вахте, спокойно отправилась продолжать прерванный сон.
XIII
Через несколько дней мы пришли в Смирну, и как только бросили якорь, консул наш прислал письмо. Он писал, что у одного знатного англичанина в Смирне есть предписание адмирала ко всем капитанам английских судов в Леванте перевезти его со свитой в Константинополь: об этом консул и сообщал нам на случай, если мы зайдем туда. Стенбау отвечал, что готов принять этого пассажира, но что тот должен поторопиться, потому что он зашел в Смирну только для того, чтобы узнать, нет ли каких предписаний от правительства, и намерен в тот же вечер сняться с якоря.
Часа в четыре лодка отчалила от берега и гребла к «Трезубцу»: она везла нашего пассажира, двух его приятелей и слугу, албанца. В море малейшее происшествие возбуждает любопытство и служит разъяснением; поэтому не мудрено, что весь экипаж высыпал на шканцы встречать своих гостей. Тот, кто вошел первый, как будто эта честь составляла его неотъемлемое право, был молодой человек лет двадцати пяти или шести; красавчик; чело высокое, надменное, волосы черные, вьющиеся, руки совершенно женские. Он был в красном мундире с каким-то шитьем и эполетами, в лосиных обтяжных панталонах и в сапогах; входя по трапу, он приказывал что-то своему слуге на новогреческом языке, на котором объяснялся очень свободно. С первой минуты, как его увидел, я не мог отвести от него глаз: мне казалось, что я где-то видел это замечательное лицо, но я никак не мог вспомнить, где именно; голос его тоже был мне знаком. Взойдя на палубу, пассажир поклонился офицерам и сказал, что ему очень приятно после годового отсутствия снова встретиться с соотечественниками. Борк отвечал на эту вежливость, по обыкновению своему, весьма холодно и по приказанию капитана ввел гостя в его каюту. Через несколько времени Стенбау вышел на ют, держа молодого человека в красном мундире за руку. Найдя тут всех офицеров, он подошел к нам и сказал:
– Господа, рекомендую вам лорда Джорджа Гордона Байрона и его приятелей, господ Гобгауза и Экенгида. Уверен, что он будет пользоваться здесь вниманием, достойным его таланта и имени.
Мы поклонились. Я не ошибся: благородный поэт был именно тот молодой человек, который вышел из коллегиума Гарро-на-Холме в тот самый день, когда я вступил туда, и о котором я не раз слыхивал; о нем говорили много странного и почти всегда неодинаково.
Впрочем, в то время лорд Байрон был более известен по своим странностям, чем по таланту: о нем рассказывали множество удивительных вещей, доказывавших, что он или гений, или сумасброд. Он хвастался, что у него было только двое друзей, Метью и Лонг, которые оба утонули. Несмотря на это, он страстно любил плавание; впрочем, большую часть времени проводил в том, что ездил верхом или фехтовал. Пиры его в Ньюстедском замке славились во всей Англии и сами по себе, и по обществу, которое он со своим медведем принимал и которое состояло из жокеев, кулачных бойцов, лордов и поэтов; все эти честные господа, одетые в погребальные платья, пили по целым ночам бордо и шампанское из человеческого черепа, обделанного в виде чаши. Что касается до его стихов, то им издан был в то время только один том под названием «Часы досуга»; но лучшие из произведений, помещенных в этой книге, впрочем, замечательные по форме и прелести, совсем еще не предвещали блистательных чудес поэзии, которыми он наделил мир впоследствии. «Edinburgh Review» жестоко разбранил эту книгу, и критика шотландского аристарха до того поразила благородного поэта, что один из его приятелей, войдя к нему в ту минуту, как он только дочитал ее, подумал, что бедный Байрон болен или что с ним случилось ужасное несчастие. Но он тотчас ободрился, решив отомстить за критику сатирою. Знаменитое его «Послание к шотландским критикам» явилось, и он утешился. Потом, совершив месть, подождав несколько времени, чтобы те, кого он жестоко оскорбил, потребовали от него удовлетворения, не дождавшись никого, наскучив всем, он выехал из Англии, посетил Португалию, Испанию, Мальту, поссорился там с одним из офицеров главного штаба генерала Окса, вызвал его на дуэль, но тот приехал с извинениями, когда уже Байрон со своими секундантами ждал его на месте. Тогда лорд Байрон сел опять на корабль и через неделю прибыл в Албанию, простившись со старою Европою и с христианскими языками; проехал полтораста миль, чтобы познакомиться в Тебелене со знаменитым Али-пашою: тот должен был куда-то ехать, но, зная, что знатный англичанин намерен посетить его, приказал приготовить ему дворец, лошадей и оружие.
Возвратившись, Али-паша тотчас принял его с большими почестями и чрезвычайно ласково. Видно, у этого паши, который узнавал людей знатного происхождения по вьющимся волосам, маленьким ушам и белым рукам, были также какие-нибудь приметы, по которым он узнавал и гениальных людей. Как бы то ни было, дружба его к лорду Байрону сделалась столь сильною, что он называл его своим сыном, просил, чтобы тот звал его не иначе как отцом, и двадцать раз в день посылал к лорду шербетов, плодов и варенья. Наконец, прожив с месяц в Тебелене, лорд Байрон отправился в Афины, прибыл в столицу Аттики, остановился в доме вдовы вице-консула, мистрисе Теодоры Макри, и, уезжая из города Минервы, посвятил старшей дочери своей хозяйки песнь, которая начинается следующими словами: «Дева афинская, теперь перед разлукой возврати, о, возврати мне мое сердце!» Наконец, он поехал в Смирну, и там, в доме генерального консула, откуда переехал к нам на корабль, окончил две первые песни «Чайльд-Гарольда», которые начал месяцев за пять перед тем в Янине.
В самый день приезда лорда Байрона на корабль я напомнил ему о том, как он вышел из коллегиума Гарро-на-Холме. Байрон всегда любил детские воспоминания и долго проговорил со мною об учителях, о Вингфильде, которого он знал, и Роберте Пиле, с которым был очень дружен. В первые дни нашего знакомства это был единственный предмет наших разговоров. Потом мы стали рассуждать об общих предметах; наконец мы перешли к дружеской беседе, и так как мне нечего было рассказать ему о себе, то речь шла большею частью о нем.
Характер пэра-поэта, сколько я мог судить по этим разговорам, был смесью самых разнородных, противоположных чувствований: он гордился своею знатностью, своей совершенно аристократической красотой, своим искусством во всех телесных упражнениях, часто толковал о том, как хорошо бьется на кулаках и фехтует, и никогда не говорил о своем гении. Он был очень худ, но с этого времени чрезвычайно боялся растолстеть. Впрочем, может быть, что он делал это из подражания Наполеону, от которого был тогда в восторге: Байрон и подписывался так же, как он, начальными буквами своего имени и фамилии, Н. Б., – Ноэль Байрон. Прилежное чтение Юнговых «Ночей» придало ему страсть к мрачным впечатлениям, и эта страсть, примененная к нашим антипоэтическим обществам, была часто смешна: он сам это чувствовал и иногда, пожимая плечами, говорил о знаменитых ньюстедтских ночах, когда он и его приятели старались воскресить Генриха V и Шиллеровых разбойников. Но в глубине сердца он чувствовал потребность в чудесном, в котором образованный мир ему отказывал, и он приехал искать его в странах древних воспоминаний, посреди племен, бродящих у подножия гор с дивными именами, гор, которые зовут Афоном, Пиндом, Олимпом. Тут ему было легко и привольно. Он говорил мне, что со времени выезда своего из Англии идет на всех парусах.
После меня, из живых существ на корабле, он всех более полюбил Никка, орла, которого я ранил в Гибралтаре и который почти всегда сидел на борте баркаса, стоящего у подножия грот-мачты. С тех пор как высокочестный поэт прибыл к нам на корабль, Никку стало гораздо лучше жить: Байрон сам всегда кормил его, обыкновенно голубями и курицами, которых повар должен был сначала зарезать, и притом где-нибудь подальше, потому что лорд Байрон не мог видеть, как режут какое-либо животное. Он сказывал мне, что, когда ездил к дельфийскому источнику, там вдруг поднялось двенадцать орлов, что бывает очень редко, и это предзнаменование на горе, посвященной богу поэзии, подало ему надежду, что потомство, подобно этим благородным пернатым, при знает его поэтом; ему также случилось подстрелить орленка на берегу Лепантского залива, близ Востицы, но тот, несмотря на все его попечения, вскоре умер. Никк казался очень благодарным за старания своего поставщика и, увидев его, радостно вскрикивал и начинал махать крылом. Зато лорд Байрон брал его в руки, чего никто из нас не смел делать, и орел даже ни разу не оцарапал его. Байрон говорил, что так и надобно обходиться с животными дикими или свирепыми. Это средство удалось ему с Али-пашою, со своим медведем, со своей собакою Ботсвайном: она умерла, а он до последней минуты ласкал ее и обтирал голыми руками смертоносную пену, которая текла у нее изо рта.
Я находил в лорде Байроне большое сходство по характеру с Жан-Жаком Руссо. Однажды я сказал ему об этом, но, по тому, как он начал опровергать это сравнение, я тотчас заметил, что оно ему неприятно. Байрон говорил, что, впрочем, не я первый сделал ему такой комплимент; и он произнес это слово с особенным выражением, не придавая ему, однако же, точного значения. Я надеялся, что этот спор вы» кажет мне какие-нибудь черты его характера, и потому продолжал поддерживать свое мнение.
– Впрочем, – сказал он, – вы, любезный друг, заразились общею болезнью, которую я, кажется, сообщаю всем окружающим. Как скоро кто меня увидит, сейчас начинает с кем-нибудь сравнивать, а это для меня очень невыгодно: надобно думать, что я не довольно оригинален, чтобы быть самим собою. Никого на свете не сравнивали столько, как меня. Сравнивали меня и с Юнгом, и с Аретином, с Тимоном афинским, с Гопкинсом, с Шение, с Мирабо, с Диогеном, с Попом, с Драйденом, с Борисом, с Севеджем, с Чаттертоном, с Чорчилем, с Кином, с Альфиери, с Броммелем, с алебастровою вазою, освещенною изнутри, с фантасмагорией и с бурею. Что касается до Руссо, то, я думаю, я ни на кого не похожу так мало, как на него. Он писал в прозе, я пишу стихами; он был разночинец, я – вельможа; он философ, а я ненавижу философию; он издал первое свое творение уже сорока лет от роду, я начал писать восемнадцати лет: первое его сочинение было с восторгом принято всем Парижем, а мое разругано критиками во всей Англии; он воображал, что весь свет против него в заговоре, а, судя по тому, как люди со мной обходятся, кажется, они уверены, будто я составляю против них заговор; он очень хорошо знал ботанику, а я только люблю цветы; у него была дурная память, у меня память превосходная; он писал с трудом, а я пишу без малейших поправок; он никогда не умел ни ездить верхом, ни фехтовать, ни плавать, а я один из лучших пловцов во всем свете, хорошо фехтую, особенно палашом, ловко бьюсь на кулаках, – так, например, я однажды у Джемсона сбил с ног Порлинга и переломил ему ключицу; – верхом езжу я тоже недурно, только немножко робко, потому что, учась вольтижировать, сломал себе два ребра. Вы видите, что я ничем не похож на Руссо.
– Но вы, милорд, говорите только о наружных противоположностях, а не о сходстве, которое можно найти между вашими душами и талантами.
– Да скажите же, ради Бога, мистер Джон, что ж между нами общего?
– Вы не рассердитесь?
– Нисколько.
– Всегдашняя скрытность Руссо, недоверчивость к дружбе и людям, неуважение к внутреннему самосознанию и расположение отдавать свои действия на суд публики, все это есть и в вас. Руссо написал свою «Исповедь», род монумента самому себе, а вы читали мне две песни Чайльд-Гарольда, которые очень похожи на недоконченный бюст автора «Часов досуга» и «Сатиры» на английских поэтов и шотландских критиков.
Лорд Байрон задумался.
– Надобно признаться, – сказал он, наконец, – что вы ближе всех других моих судей подошли к истине, и в таком случае она очень лестна для меня. Руссо был великий человек, и я очень благодарен вам, мистер Джон. Что вы не пишете в журналах? По крайней мере хоть один человек судил бы обо мне справедливо.
Весь этот разговор, для меня чрезвычайно интересный, происходил в прекраснейших во всем мире местах, посреди островов, разбросанных, как корзины цветов, по морю, в котором родилась Венера. Ветер был противный, однако же через несколько дней мы миновали остров Хиос, землю благоуханий, и обогнули Митилену, древний Лесбос; наконец через неделю после того, как вышли из Смирны, мы увидели Троаду и Тенедос, ее передовой пост, и перед нами раскрылся пролив, получивший свое имя от Дар-дана. Мы любовались на великолепное зрелище, которое развивалось перед нашими глазами, как вдруг пушечный выстрел с форта вывел нас из созерцания; турецкий фрегат окликнул нас, и два баркаса с несколькими солдатами и офицерами приближались к нам, чтобы узнать, не русский ли это корабль, идущий под английским флагом. Мы предъявили свои бумаги; однако нам велели ждать при входе в пролив фирмана Блистательной Порты с позволением идти к заветному городу. Хотя этот обряд был очень неприятен, однако мы принуждены были ему подвергнуться; только двое радовались такой остановке – лорд Байрон и я. Он попросил позволения сойти на берег, я – командовать баркасом, который повезет его. Капитан охотно согласился, и мы собрались осмотреть на другой день места, где была Троя.
Ступив в барку, лорд Байрон по своей нетерпеливости тотчас стал просить меня как можно больше наполнить парус; я заметил ему, что в этом море течение из пролива довольно сильно и что потому нас легко может опрокинуть. Он спросил, разве я не умею плавать. Мне пришло в голову, что он сомневается в моем мужестве, и потому предложил ему снять на всякий случай верхнее платье и выставил на ветер до последнего дюйма парусины. Против моего ожидания и благодаря искусству рулевого, маленькое наше судно, качаясь и кувыркаясь, то поднимая корму, то выставляя нос, благополучно доставило нас на место: мы вышли на берег позади Сигейского мыса, который нынче называется мысом Янычар.
Мы мигом взбежали на холм, где, по преданию, погребен был Ахилл, знаменитый холм, вокруг которого Александр, из уважения к нему, обходил три раза нагой и с цветами на голове. В нескольких шагах от этой мнимой могилы заметны остатки храма, и один греческий монах преважно уверял нас, что это развалины Трои; но, на беду его, с того места, где мы были, видна гора, на которой, по всей вероятности, стояла Троя, в глубине долины, где течет ручей; это не что иное, как знаменитый Скамандр, которому Гомер дал место в числе богов под именем Ксанта; несколько повыше деревни, называемой Энаи, к нему присоединяется Симоис, и тогда только он делается несколько похожим на реку. Мы отправились в эту долину и пришли туда в полчаса. Лорд Байрон сел на обломок скалы; Экенгед и Гобгауз принялись стрелять бекасов, как будто в корнуэльских болотах, а я начал измерять Гомерова героя, перепрыгивая через него. Прошло с час. Лорд Байрон еще менее прежде знал теперь, где именно Троя. Экенгед и Гобгауз убили штук двадцать бекасов и трех каких-то зверьков, очень похожих на европейских зайцев, а я три раза упал не в воду, но в почтенную тину, в которую ложились девы Греции, когда приходили сюда для жертвоприношений.
Потом мы собрались в путь. Лорду Байрону хотелось пройти по берегам Скамандра до того места, где он впадает в море, и мы пустились в путь, приказав, чтобы лодка дожидалась нас у Янычарского мыса. В Бунар-баши мы остановились завтракать; потом пошли далее и через час были уже на берегу пролива, там, где он суживается между новым азиатским замком и мысом. Там лорду Байрону вздумалось повторить подвиг Леандра, переплыть пролив, который в этом месте будет около четырех верст шириною. Мы убеждали его не делать этой шалости, но что мы ни говорили, он никак не соглашался оставить своего намерения, а верно, бросил бы его, как шутку, если б мы не вздумали отговаривать: в характере лорда Байрона было много упрямства, совершенно детского или женского. Впрочем, эта стойкость принадлежала к сущности его гения. Говорили, что он плохой стихотворец, и он сделался великим поэтом; природа создала его калекою, и он начал бороться с этим недостатком и прослыл одним из прекраснейших мужчин своего времени. Мы утверждали, что ему жарко, что он недавно позавтракал и что течение очень быстро, и он чуть было не бросился в воду тотчас, весь в поту. Заставив лорда Байрона переменить свое мнение, все равно было, что поднять гору и перенести ее из Европы в Азию.
Однако же я упросил его по крайней мере подождать, пока шлюпка придет. В этом была двойная выгода: он успел бы отдохнуть и простыть, и притом я мог следовать за ним в нескольких шагах, и тогда предприятие его было бы неопасно. Я взошел на самое возвышенное место берега и сделал шлюпке знак, чтобы она приблизилась. Когда я воротился, лорд Байрон был уже совсем раздет: минут через десять после того он плыл по морю, а я в нескольких шагах от него плыл в шлюпке. Минут сорок все шло как нельзя лучше, и он, почти не уклоняясь от прямой линии, проплыл две трети пути, но тут начал поднимать грудь выше воды, и я догадался, что он устал. Я заметил ему это и хотел подойти поближе; он показал мне знаком, что не нужно. Он проплыл еще с сотню сажен; дыхание его делалось громче и громче; я понемножку приблизился к нему. Вслед за тем члены его начали коченеть, и он уже подавался вперед только порывами, наконец голова два раза погрузилась в воду; при третьем Байрон кликнул нас. Мы подали ему весло и втащили в шлюпку.
Тут вполне выказалась мелочность его характера: он приуныл, как будто с ним случилось большое несчастие, или стыдился как будто поражения, и не говорил ни слова, пока мы его вытаскивали.
Впрочем, Байрон еще не отказывался от своего намерения; неудачу свою он, по справедливости, приписывал быстроте течения и думал, что в другом месте, не столь сжатом, расстояние будет больше, но зато плыть легче. Положено было, что на другой день мы отправимся в Абидос и лорд Байрон возобновит свою попытку в том самом месте, где Леандр столько раз переплывал. Мы возвратились на корабль.
На другой день мы вышли на берег на рассвете; взяли лошадей в деревушке Ренне-Кьой, оставили влево мельницы и хижины и ехали все вдоль азиатского берега.
Хоть это было в начале нашей европейской зимы, однако же погода стояла чрезвычайно жаркая; горячая пыль, которая казалась вихрем красного пепла, поднималась из-под ног наших лошадей, и мы торопились к кипарисовой роще, свежей и тенистой, которая стояла подле дороги. Нам оставалось проехать шагов двести, как вдруг из лесу выступил отряд турецких всадников и выстроился. Послышались голоса. Турки окликали нас, но никто их не понял и, следственно, никто не отвечал. Мы смотрели друг на друга, не зная, что делать; лорд Байрон поднял лошадь в галоп и поскакал прямо к роще, как будто хотел отбить ее у турок. Увидев это, они обнажили сабли и выхватили пистолеты. Лорд Байрон сделал то же; но проводник наш бросился вперед и остановил его лошадь; потом побежал к туркам один и объяснил им, что мы английские путешественники и без всяких неприязненных намерений обозреваем Троаду. Эти чудаки сочли нас за русских, потому что Турция была тогда в войне с Россией. Им и в голову не пришло спросить самих себя, каким образом мы пробрались из России на азиатский берег Дарданелл? Дело в том, что решение этого вопроса потребовало бы некоторого размышления, а турок всегда думу думает, но размышлять не берется.
Этот турецкий эскадрон, готовившийся к битве, представлял прекраснейшее воинское и поэтическое зрелище. Люди, как дикие звери, казалось, радостно чуяли кровь; густые усы их поднимались дыбом; вместо того, чтобы стоять смирно, холодно, бесчувственно, они крутили коней своих, будто возбуждая сами себя, как, говорят, лев рычит и бьет себя хвостом по бедрам. Куртки, залитые золотом, красивые тюрбаны, арабские лошади, убранные бархатными кистями, все это, в отношении к живописному эффекту, давало турецкому отряду неизмеримое преимущество перед прекраснейшими английскими и французскими полками. Во время остановки, когда мы еще не знали, чем это кончится, я взглянул на Байрона. Лицо его было очень бледно, но глаза сверкали, и между губами выставлялись прекраснейшие белые зубы. Ясно было, что альбионскому волку очень хотелось бы сцепиться с этими восточными тиграми. К счастью, вышло иначе. Проводник наш успокоил турецкого командира. Сабли ушли назад в ножны, пистолеты за пояса, и грозные, щетинистые усы улеглись по губам. Нам показали знаками, чтобы мы подъехали, и через минуту мы дружески перемешались с теми, кого только что считали неприятелем.
Лорду Байрону недаром хотелось отдохнуть в кипарисовой роще: там царствовала восхитительная прохлада, поддерживаемая ручейком, который вился по ней серебряною лентою. Мы уселись на берегу этой безымянной реки, которая преважно впадает в море, как будто какой-нибудь Днепр или Дунай, и достали свою провизию, огромный пирог из вчерашней дичи и несколько бутылок лафиту и шампанского вина. Лорд Байрон был чрезвычайно весел и любезен; рассказывал нам о своем пребывании в Тебелене, о своих сношениях с Али-пашою и странной дружбе к нему этого сурового сатрапа; наконец, предложил мне рекомендательное письмо к нему, и я принял, на всякий случай, не думая, чтобы оно мне когда-нибудь понадобилось, и более для того, что иметь собственноручное письмо знаменитого поэта.
Позавтракав, мы снова пустились в путь и часа через два прибыли в бедную деревушку, которая поддерживается только своим мифологическим прошедшим: оно привлекает туда по временам любопытных путешественников и отважных любовников. Здесь должен был происходить второй опыт. В этот раз Экенгед решился пуститься вместе с Байроном. Мне тоже очень хотелось попытаться. От Абидоса до Сестоса не более полутора мили, а мне казалось, что столько-то я проплыву. Но мое дело было оставаться в шлюпке, чтобы беречь жизнь знаменитых соотечественников. Ответственность моя была слишком велика, и я не осмелился пренебречь ею.
Оба они плавали очень хорошо, и хотя лорд Байрон был искуснее, однако же сначала казалось, что преимущество принадлежит Экенгеду. Дело в том, что неправильная нога Байрона не позволяла ему отбивать воду совершенно ровно, и он даже в стоячей воде не мог плавать совсем прямо. Я по-прежнему держался в небольшом расстоянии от них; но потому ли, что Байрона подстрекало соревнование, или потому, что течение выше Дарданелл не так быстро, как пониже их, только он доплыл в полтора часа; однако вышел на берег тремя милями ниже назначенного места. Экенгед поспел восемью минутами прежде его. Что касается до нас, то подойти к земле значило бы нарушить турецкие законы, и потому мы держались на ружейный выстрел от европейского берега.
Лорд Байрон, еще не отдохнув от вчерашней усталости и прибавив к ней новую, до того измучился, что, добравшись до берега, повалился почти без чувств. Один бедный рыбак, который чинил свои сети и по временам, не понимая намерения этих двух чудаков, недоверчиво на них посматривал, увидев, что Байрон совершенно ослабел, предложил ему отдохнуть у себя в хижине. Я уже говорил, что лорд Байрон свободно объяснялся на греческом языке; он понял предложение рыбака и отвечал, что охотно его принимает. Экенгед хотел остаться с ним, но Байрону показалось, что таким образом приключение его лишится всей своей необыкновенности, и он никак на это не согласился. Я собрал его платье, привязал себе к голове, бросился в воду и доплыл к нему; потом мы воротились с Экенгедом, который также до того утомился, что с трудом доплыл до лодки, хоть она была в каких-нибудь трехстах шагах от берега. Байрон закричал нам, чтобы мы не беспокоились о нем, если он на другой день не воротится.
Турок и не воображал, какого знатного и важного гостя принимает в своей хижине, однако же оказывал ему все попечения, предписываемые гостеприимством, единственным божеством, еще уважаемым на Востоке из всех шести тысяч олимпийских божеств. Рыбак и его жена так хорошо ходили за лордом Байроном, что он дней в пять совершенно оправился и воротился на корабль в какой-то тенедосской лодке, которая шла в ту сторону. На прощание хозяин дал ему большой хлеб, кусок сыру и мех вина, принудил его взять еще несколько мелких монет и пожелал ему счастливого пути. Байрон принял все это, как священные дары гостеприимства, и только поблагодарил доброго турка. Но, прибыв на корабль, он тотчас отправил к нему своего верного Стефана, слугу, которого дал ему Али-паша, и послал рыбаку полный прибор рыболовных снастей, охотничье ружье, пару пистолетов, шесть фунтов пороху и большой кусок белковой материи для жены его. Все это доставлено было в тот же день: добрый турок не понимал, как можно давать такие богатые подарки за такое бедное угощение! Ему непременно хотелось поблагодарить своего великодушного гостя. На другой день он решился переплыть Геллеспонт; спустил свою лодку на воду, вышел в море, добрался почти до середины канала, но тут сильный ветер опрокинул его лодку, и бедняк, не умея плавать, как лорд Байрон и Экенгед, утонул.