355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма-сын » Елена » Текст книги (страница 8)
Елена
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:52

Текст книги "Елена"


Автор книги: Александр Дюма-сын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)

XIX

Свадьбу справили, не теряя времени, в церкви св. Фомы.

Народу толпилось множество. Г-жа де Пере давно уже не смотрела на жизнь так доверчиво. После согласия доктора бедная мать вообразила, что уже бояться за сына нечего.

Соседние сплетницы сообщали одна другой свои замечания.

– Невеста-то как хороша! – говорила одна. И точно, Елена, любящая, взволнованная, гордая сознанием своего самопожертвования, мечтающая о счастливом будущем и уже забывшая роковое предвещание, была дивно хороша в эту минуту.

Она не покидала руки Эдмона, который все время с любовью ей улыбался.

– Как молодая бледна! – говорила другая. – Ну, это от волнения.

– От волнения не такая бывает бледность, – отвечала третья, толстая и, должно быть, опытная женщина. – Когда я выходила замуж, я была тоже взволнована, а не была так бледна. А скажите лучше, что женишок-то ее болен – вот что! – Бедный молодой человек!

– Как жаль, право! Они ведь такая парочка!

Нишетта все это слышала, потому что, разумеется, она присутствовала при церемонии, – и сердце гризетки сжималось от этих слов. «Как я должна благодарить Бога, – думала она, – что нельзя сказать этого про Густава!..»

И она молилась за де Пере, потому что за Домона ей незачем было молиться.

По окончании церемонии молодые поехали к г-же де Пере, и весь день прошел в поздравлениях и изъявлении разнообразных желаний небольшого числа приглашенных друзей.

Нишетты не было между этими друзьями, хотя г-жа де Пере вспомнила о ней первой. Мать Эдмона узнала все, что для ее сына сделала модистка, и сочла бы себя неблагодарной, если бы не пригласила ее на праздник, который вряд ли бы без нее состоялся. Но мало того, что у Нишетты было доброе сердце, ее взгляд на вещи был удивительно прост и верен, и она отказалась от приглашения.

Густав, понявший, сколько деликатности было в этом отказе, обещался остаток вечера провести с Нишеттой.

Квартира новобрачных была нанята в верхнем этаже дома, в котором жила г-жа де Пере; вечером Елена и Эдмон отправились в свои покои, а счастливая мать, отходя ко сну, еще раз вверила Богу будущность своего сына.

Общим желанием было – провести лето в деревне, но доктор, для которого лечение зятя сделалось главнейшею обязанностью, сказал дочери:

– Скажи, что ты предпочитаешь остаться в Париже: Эдмон будет у меня на глазах, и я прослежу его положение. Осенью тебе, пожалуй, должна будет прийти фантазия – ехать в Италию.

– Отец, – спрашивала Елена, – если можно спасти Эдмона, когда мы это узнаем?

– Если я не ошибся и план мой удастся мне, – отвечал Дево, – через год Эдмон будет вне опасности.

Решено было остаться в Париже. Доктор с помощью дочери и Густава принялся за дело. Лечение Эдмона сделалось главною задачей всех его окружающих, кроме матери, которая, предавшись безграничному упованию на Бога, смеялась над своими прежними опасениями и каждый вечер засыпала, убаюкиваемая не предвещавшею ничего дурного действительностью.

Эдмон видел, как за ним ухаживали, и понимал свое положение. Он себя не обманывал и, определив, что ему приходится жить два или три года, далее не заглядывал. Единственным его старанием было скрыть свое положение от матери и заставить жену, сколько возможно, забыть его.

Знавали ли вы когда-нибудь чахоточных, которым известно их положение? Заметили ли вы, что для них жизнь имеет особую привлекательность? Их глазам, кажется, дано особое, близкое к смерти и напоминающее о вечности ясновидение: на всех существах и предметах они замечают какой-то поэтический, неуловимый для других оттенок. Они видят более душою, чем телом. Все их ощущения электрически быстрые. Они так впечатлительны, что проникаются сразу явлениями, которые принимаются другими тяжело и нескоро. Кажется, душе чахоточного тесно в его груди, и она постоянно стремится стать выше и, будто с высоты рассматривает и различает то, что от других ускользает. Она сильнее тела и потому преобладает над ним: этим объясняется легкая смерть чахоточных. Между интеллектом и физическим составом связь самая непрочная, и в смертный час душа отделяется от тела без боли, без усилий, будто сбрасывает с себя тяжелую оболочку.

Мы уже заметили, что, имея мало времени для жизни, они обладают способностью жить скорее. Из всех болезней, сопровождающих существование человека и разрушающих его с каждым его шагом, чахотка, бесспорно, недуг самый тихий, самый симпатичный и поэтический, потому что она одна оказывает непосредственное влияние на душу. Другие болезни не что иное, как недуги телесные, чахотка же, сверх того, свидетельствует о бессмертии души и создает поэтов.

Пораженные этим недугом, подобно Мильвуа, чувствуют неодолимую потребность сблизиться с природой – этим вечным источником жизни. В тени деревьев, в пении птиц, в солнечном луче они видят более, чем другие. Они чуют Бога там, где мы видим простое явление природы. Самым лицам их сообщается меланхолический оттенок их поэтического настроения. Они страдают возбуждаемым ими участием. Они снисходительны и умеют прощать, потому что близки к Вечному Милосердию. Если природа вложила в них дар художественно воспроизводить впечатления жизни, талант принимает у них размеры гения, распространяет свет, бледный и прозрачный, как благоухание скрытого, неосязаемого цветка. Вслушайтесь в звуки Беллини, вчитайтесь в элегии Мольера, и вы проникнетесь этою грустною, болезненною мелодиею – выражением всей их жизни.

Сознавая близкий предел в будущем, они страстно привязаны к прошедшему. Они помнят самые неуловимые впечатления детства, не могут забыть ничего, потому что живут памятью сердца. Столько очевидной, неоспоримой и всеми признанной поэзии в этих страдальческих существованиях, что при известии о смерти чахоточного никому не представится идея смерти мрачной и разрушительной. Когда говорят: такой-то умер от чахотки, нам представляется его образ, бледный, холодный, но от него не веет могилою – мы видим спящего человека. Воображение наше не смущается безобразием смерти: мы помним черты живого – это великое преимущество юности, даже в смерти живущей! Древние питали глубокое уважение к умершим в молодых летах, считали их любимцами богов, как брачное ложе, покрывали их могилы цветами и с умилением вспоминали о них. Эти юные призраки проходили перед ними, не смущая их воспоминаний, как легкие облака, не омрачая лазури неба, не смущают ликующий день. Мы наследовали от древних это уважение и, вспоминая дорогие нам имена умерших, прежде всего останавливаемся на умерших в юности. Наши слезы о них так же, как и они, молоды, и согнувшийся под бременем сорока годов человек, оплакивая двадцатилетнего друга, вспоминает, сколько доброго и святого унесла у него жизнь, и говорит со вздохом: «Блаженны умершие в колыбели юношеских верований!»

Наконец – и это лучше всего, выпавшего на их долю, – чахоточные умеют любить.

На кого бы ни обратилась их привязанность, они любят так, как другие не умеют любить. В женщине они видят то, что в ней ищет поэт, что в нее вложил Бог. Их любовь – постоянное созерцание и признательность – умрет с ними, но никогда не состарится. Для любви природа дала им энергию необычайную, энергию, зачастую ускоряющую их смерть. Огонь слишком силен для сосуда, и сосуд не выдерживает. Они тонут в источнике, черпая из него наслаждение.

Но пока смерть вечным холодом не обдаст их сердце, они не могут наглядеться, не могут насладиться любимою женщиною. Они любят так, как женщина может только желать быть любимой. Об их любви сохраняется вечное, святое воспоминание, потому что ей не было времени охладиться; они не достигают той поры, когда человек смотрит равнодушно на женщину, которую некогда боготворил. Они оставляют мир, веруя, что любили бы всегда так же сильно, засыпают, убаюканные мечтой, вполовину осуществившейся. И отходят они на вечный мир, как светлый весенний день, среди песен, цветов и звуков: ни один лист не упал с их дерева, ни один цветок не сжался и не утратил своего благоухания под суровым дуновением осени.

Так и Эдмон любил Елену.

Первые дни молодой счастливой четы – полное забвение мира, полное самозабвение, любовь безраздельная и безграничная!..

Вспомним, какие надежды поселились в сердце Эдмона, когда он в церкви увидел Елену. «Этот ангел когда-нибудь может принадлежать мне», – думал он. Это когда-нибудь наступило: Елена была его.

Тогда он не знал определения судьбы, теперь оно ему было известно, и каждая минута, не посвященная любви, казалась ему посягательством на его счастье.

«Она вся принадлежит мне, – думал он, – а я – я принадлежу ей до известного срока». И он полюбил Елену всею мыслью, всем сердцем, всем существом своим. Каждая частица его принадлежала ей, и один вид ее приводил его в восторженный трепет. При ее приближении глаза его приковывались к ней и уже от нее не отходили, сердце рвалось ей навстречу, само дыхание сдерживалось – и светлые, высокие порывы вставали в нем, и слышал он отзвук их чистой мелодии, веселой и игривой, как щебетание ласточки. Все в его жене приводило его в восторг: в его душе выражалось ее отражение. Он сам убрал ее комнату, покойную и уютную, как гнездо, и, если бы мог, заключил в нее всю природу. Стены и потолок исчезали под шелковыми тканями, нога тонула в коврах, как полевая трава, мягких и волнистых. Кажется, птица могла бы летать в этой благоуханной клетке, так же легко и привольно, как по ясной лазури неба. Дерева во всей комнате не было видно: мягкая мебель будто росла среди зелени редких растений, сообщавших целому что-то фантастическое, превышавшее само искусство.

– Ты не хотела ехать в деревню, – говорил Эдмон жене своей, – и вот деревня сама к тебе приехала и даже зиму пробудет с тобою.

По целым часам просиживали влюбленные в этом таинственном приюте любви, в который спущенные жалюзи пропускали нерешительный полусвет, напоминавший первые осенние сумерки. Эдмон не хотел, чтоб чужая рука касалась даже платья Елены.

– Пока я жив, – говорил он, – никто, даже горничная, тебя не коснется. Это не ревность, а эгоизм. Мне кажется, от каждого прикосновения грубой руки улетучится одна из тонких частиц благоуханной твоей красоты.

Выезжая с нею, он сам выносил ее до кареты, чтобы ее нога не касалась земли, закрывал ее, закутывал, чтобы посторонние взоры не могли видеть ее красоту, которою один он считал себя вправе наслаждаться, в карете он ее усаживал, как ребенка.

«В поле!» – отвечали они на вопрос кучера, куда ехать.

Эта прогулка устраивалась обыкновенно по вечерам, и до двух часов ночи они там оставались в страстном самозабвении.

«Спой что-нибудь», – говорил ей иногда Эдмон, и окончание ее песни сопровождалось всегда нескончаемым поцелуем.

Воротившись домой, Эдмон сам переодевал Елену. Однажды вечером во время сна, он вышел незаметно из дома, пошел к цветочнице, купил все розы, сколько их было в ее магазине, и, возвратившись домой, убрал ими постель Елены.

Она проснулась вся в цветах.

Он не знал, что придумать, чем выразить, определить ей всю силу любви своей.

Он устроил ей жизнь султанши в гареме и как двадцать рабынь служил ей. Во время ее сна он по целым часам смотрел на нее и думал:

«Это все мое! Вся моя красота, все счастье!.. Эти белые, упругие груди, тихо подымающиеся, как листва, колеблемая предрассветным зефиром, эти плечи, белые и округленные, как у Венеры Милосской, эти глаза, сомкнутые дремотой, которые, едва открывшись, будут уже искать меня, эти губы полураскрытые, как прозрачная сокровищница, в которой едва виднеются заключенные в ней дивные перлы, эти кудри, распущенные, как черные волны, – мои, это все мое! Кроме меня, никто не говорил этой неотразимо прекрасной женщине то, что позволено говорить мне. Сердце ее знает только одно мужское имя – мое! Она мною живет, и я живу ею, ею одною. Может ли быть блаженство выше, счастье полнее, очарование действительнее!..»

Иногда Эдмон, всегда увлекавшийся своими мыслями, прибавлял:

«Только вспомню, что настанет день и я должен буду проститься с этим счастьем!.. Что тогда с нею будет? Останется ли она верна моей памяти, или потребность любви, которую я с такой безрассудною жадностью развиваю в ней, заставит ее забыть меня… для другого?.. Страшная мысль! Другой будет обладать ею, так же как теперь обладаю я… другой… Она ему будет шептать те же слова… как я теперь, он тогда будет наслаждаться всем блеском ее красоты… Пробуждаясь, глаза Елены будут искать другое лицо – не мое… руки ее будут сжимать не мою руку, а я, бледный и недвижимый, буду гнить в сырой земле, забытый… ею, забытый! Имя мое только долг ей напомнит; придет, когда нечего делать, бросит цветок на мою опустелую могилу… Это невозможно, и притом это так вероятно! Сердце наше так устроено: старается забыть то, воспоминание о чем может разбудить горе. И это по прошествии трех, может быть, даже двух лет!.. Как две минуты, промелькнут эти два года!

Зачем, сделав это страшное открытие, не бежал я от нее, зажмурив глаза? Зачем стремился к блаженству, которого до конца не могу исчерпать? Зачем осудил себя умирать с бессильными слезами и проклятием? Где найти человека, который дал бы мне жизнь, дал бы мне свою молодую, здоровую кровь?.. Столько людей тяготят землю напрасно!..»

Увлеченный тяжелыми думами, Эдмон ударял себя в грудь; Елена просыпалась…

– Повтори, что ты меня любишь, скажи мне, – говорил он.

Молодая женщина прижимала его к своей груди, ласкала его, и сила любви укрощала волнения, вызванные любовью.

Елена была беспредельно счастлива. Выйдя замуж, она почувствовала себя в новой сфере, и как ей было там легко и привольно! Страстная любовь мужа открыла ей новую жизнь и в ее душе вызвала юные, нетронутые силы.

Нравственно она была в положении человека, в первый раз посетившего восточные бани: ему так легко в этой возвышенной температуре, проникнутой благовонными куреньями, и так отрадно нежат его слух тихие, издалека несущиеся мелодические звуки. Будто легкое облако несло Елену навстречу всем упоениям жизни.

Кругом нее все улыбалось, сияло, цвело. Как белая лебедь, плыла она между двумя лазурями; на возникавшие иногда в ее душе опасения отец отвечал ей обыкновенно:

«Надейся, все идет хорошо».

Да и самые опасения тревожили ее редко: ее жизнь пролетала под обольстительной дымкой, которая, как росистые туманы, спускающиеся утром над долиной и закрывающие горизонт самый близкий, скрывала ее будущность.

XX

Может ли человек когда-нибудь сказать сам себе:

«Мне так мало остается жить, проживу определенное мне время по возможности счастливо, и когда посетит меня смерть, она найдет жертву, покорную, отходящую с улыбкой?»

Нет, думать, что можно так легко покориться необходимости – не в силах человека. Он не согласится никогда ограничить свои надежды.

Мы уже видели, что Эдмон, помышляя о будущем, которому был обязан своим счастьем в настоящем, о будущем, которое с каждым днем переходило в прошедшее, ударял себя в грудь и рвал на себе волосы. Двадцать раз он готов был сказать Дево со слезами: «Спасите меня», но его постоянно удерживала боязнь, что доктор ответит ему: «Это уже невозможно». Узнав роковую истину, Эдмон начал наблюдать за собою, стал замечать все симптомы, казавшиеся ему прежде ничтожными, а теперь получившие в его глазах гибельное значение. Бессонница, частые испарины, постоянная жажда, раздражительность, отделение крови в мокроте, постоянное нерасположение и слабость – все эти явления имели определенный, роковой смысл, и каждое из них отнимало у него частицу жизни. То, что он прежде скрывал от матери как не предвещавшее ничего опасного, он скрывал уже теперь сознательно, страшась посвятить ее в роковую тайну.

Доверчивость и уверенность в счастье, после брака Эдмона, стали безграничны в г-же де Пере: увидев ее вместе с Еленой, можно было принять ее скорее за сестру, чем за свекровь молодой женщины. Казалось, она молодела по мере приближения старости.

То, чего не решился сделать Эдмон, сделала Елена: почти каждый день расспрашивала она отца о состоянии своего мужа, и старик, действуя через нее на Эдмона, хотя нерешительно, но продолжал поддерживать надежду.

Так прошло пять месяцев, пять месяцев известной читателю жизни Эдмона, жизни страстной любви и постоянного страха. Оглянувшись на прожитое время, Эдмон не мог не подумать: «Прошло пять месяцев! Четверть определенного мне срока».

Наступила осень.

– Его нужно везти в Ниццу, – сказал Дево дочери, – наблюдай, чтоб он выполнял все мои предписания, и пиши каждую неделю, что заметишь. В марте мы уже будем знать, что делать.

Эдмон, Елена и г-жа де Пере уехали. Желание Елены было законом для Эдмона, желание Эдмона – законом для г-жи де Пере.

Хотел за ними следовать и Густав, да Нишетту взять с собою нельзя было, а оставить жалко. Притом же Эдмон, весь преданный любви, мог удобно обойтись и без дружбы.

Густав остался в Париже, и друзья условились часто и постоянно переписываться.

Читатели поймут, почему мы следим шаг за шагом за нашим героем. Весь интерес заключен для нас исключительно в его судьбе. История второстепенных окружающих его лиц небогата занимательными подробностями. Густав любит по-прежнему Нишетту и взаимно любим ею; г-н Дево продолжает принимать своих больных от одиннадцати до трех; Анжелике удалось одолеть пятьдесят вторую строчку «Кенильвортского замка», и она уже засыпает над дальнейшими похождениями Трисальма; г-жа де Пере по-прежнему живет любовью к Эдмону.

– Мне бы хотелось видеть нынче Италию, – сказала однажды Елена, избегая названия Ниццы, страшной по своему известному гостеприимству неизлечимым, – и через несколько дней все трое уехали.

Ницца закрыта со всех сторон и потому недоступна влиянию ветров. Климат в ней постоянно ровный, воздух пропитан теплою влажностью, так, по мнению Грубера, целебной для чахоточных.

Приехав в Ниццу, Елена нашла, что местность так обворожительна и воздух так чист, что далее незачем и ехать.

– Так останемся здесь, – сказала г-жа де Пере, и не подозревая, почему именно Ницца так понравилась молодой женщине.

– Стало быть, все кончено, – сказал Эдмон Елене, – более нет надежды: твой отец прислал меня сюда, чтоб хоть несколько лишних дней мог прожить я.

– Напротив, мой друг, – отвечала молодая женщина, целуя своего мужа, – отец никогда еще так не надеялся. Он тебя поручил мне, делай только по-моему, и ты увидишь, сколько еще лет проживем мы.

Ницца несколько походит на обширный лазарет, и потому Эдмон нанял небольшой домик за городом. Домик этот, задним фасадом опираясь на холм, передним выходил на солнце, весело игравшее на зеленых решетчатых ставнях. Воздух был удивительно чист и тонок; обставленная лимонными деревьями тенистая аллея, сбегая с холма, приводила к берегам реки Вар, вытекающей из Альп и в полулье от Ниццы впадающей в Средиземное море.

Видевший эти чудные южные реки, прозрачные, как отражаемая ими лазурь, признает невольно все чудеса древней мифологии.

Елене не хотелось лишать жизнь Эдмона очарований, и она просила отца указать ей все средства, какими можно спасти ее мужа, так, чтобы он не заметил даже, что его лечат.

Каждое утро, чуть свет, Эдмон и Елена садились на лошадей и ехали сначала шагом, потом мчались крупною рысью по берегу реки, и, возвращаясь домой, находили г-жу де Пере, проснувшуюся с первыми лучами солнца.

В этой прогулке, кроме удовольствия, была медицинская цель: утомить больного и тем возбудить в нем голод и сон.

Ночью постоянно горела лампа. Лампа эта, подвешенная к потолку и ничем не замечательная по наружному виду, нагревала маленький серебряный сосуд, распространявший в комнате тонкие пары воска и терпентина, очищавшие воздух и доставлявшие Эдмону ровный, спокойный сон. Пища его была приготовляема по особым указаниям доктора.

Все, что только имело малейшее отношение к Эдмону, было устроено по указаниям доктора: удовольствия, пища, само отдохновение. В случае если бы все это не привело к желаемым результатам, молодость, природа и решительные средства должны были спасти его.

Впрочем, от него не ускользнула внимательность, усиленная любовь, с которою за ним наблюдала и ухаживала Елена.

– На твою долю выпала грустная жизнь, дитя мое, – говорил он ей, – но в этих трудах твоих залог нашего будущего счастья, и как мы будем счастливы, если ты успеешь!

При этой надежде слезы увлажняли глаза Елены, и влюбленные скрепляли эту надежду долгим поцелуем, полным обещаний и уже полным действительности.

Вы замечали, что многие больные иногда будто тщеславятся своею болезнью: они горды, как люди, отмеченные роком, как всеми признанные страдальцы. Это одно из утешений, доставляемых разрушительною болезнью: лишать его не следует, у больных утешений так мало. В следующих письмах Эдмона к Густаву вы найдете эту весьма извинительную аффектацию; узнав личные впечатления молодого человека, мы лучше ознакомимся с его положением.

«Друг мой Густав, – писал де Пере, – мы приехали в Ниццу. В этом городе все кипит жизнью и в то же время напоминает о смерти. Ницца чрезвычайно похожа на болезнь, которая преимущественно посещает ее. Та же меланхолическая тишина, тот же взгляд, бледный и прозрачный, как и у нашей братии, приезжающей сюда лечиться; потом среди скал эта сильная, изумительная растительность – выражение жизни горячей и беспокойной…

Мы ведем жизнь самую простую. Елена ходит за мной, как сказал ей отец и как ее сердце внушает ей. Не знаю, лечение ли мне приносит пользу, или это надежда действует на воображение, только мне как будто получше. Я не так бледен, как был в Париже, и могу иногда спокойно спать по ночам.

Есть вещи, которых ты не можешь понять, ты, свободно вдыхающий своими здоровыми легкими воздух всех стран и климатов, но я постараюсь тебе объяснить, в чем дело, почему здесь я переношу жизнь легче. Все, меня окружающее, представляется мне в каком-то особенном свете. Я смотрю теперь на небеса, на цветы, на любовь, подстрекаемый боязнью скоро расстаться с ними, совершенно иначе, чем когда полагал, что еще долго буду ими наслаждаться. Домик, в котором мы живем, прислонен к невысокому холму, иссеченному рытвинами и покрытому мелким кустарником. Иногда в самый полдень, когда солнце высоко на небе, будто желая доказать себе, что я могу бороться с усталостью, одолевающей самых сильных и здоровых, я вхожу в эту маленькую пустыню и блуждаю в ней с открытой головой по целым часам. Иногда захожу в образованные рытвинами пещеры и сажусь там: меня проницает сырость, и я чувствую, как холодеет на моем лице пот. Тогда я себя спрашиваю: «Не вредит ли мне это?» – и сам себе отвечаю: «Если нет никаких последствий, стало быть, мое положение вовсе не так страшно». Я сам себе создаю трудности и упражняюсь в их преодолении, каждую минуту испытываю свои способности к жизни, а мне говорят, что я каждую минуту должен беречься. Иногда мне кажется, что только природа может вылечить все недуги, так как от нее же они происходят; и тогда я бегаю, езжу верхом, пью и ем сколько могу и потом над собой наблюдаю: страдание не усиливается, мне даже будто легче.

Ведь мне так хорошо жить, я так сильно люблю, и Елена так любит меня! Если бы ты знал, что за ангела послал мне Бог на пути моем! Знаешь, почему я почти убежден, что не проживу долго? Иногда мне будто слышится тайный голос: «Небо дало тебе такую подругу затем, чтобы в короткое время, назначенное тебе жить, сердце твое высказалось вполне сочувствующему сердцу».

О, как бы я хотел жить для Елены!.. Сознаю, как во мне много любви. Кажется, если бы сто лет довелось мне жить с нею, я и то не успел бы доказать ей всю силу своей привязанности…

Вижу вокруг себя людей, одних лет со мною, здоровых и женатых – и как мало думают они о своих женах! Один весь поглощен честолюбием, другой страстный игрок, наконец, есть непостижимые для меня люди, которые готовы ровно ничего не делать, скучать Бог знает где, чтобы только не быть дома с молодыми, прекрасными женами. Да какое же еще лучшее употребление можно сделать из жизни, как не посвятить ее всю безраздельно любимой женщине? И так добровольно уклоняться от истинного счастья! Как будто в год или в два года прочли они всю эту заповедную книгу – свое сердце, каждое слово в которой – очарование! О, как бы они поняли истинную цель жизни, если бы дни их были сочтены, как мои, если бы роковой голос сказал им: «Далее этой черты вы не пойдете!»

С тех пор как я полюбил Елену, я полюбил еще сильнее мать, потому что понял, какую громадную жертву принесла она, посвятив мне все свое существование. В молодости, лишившись первого мужа, отказаться от нового брака, отказаться от любви, еще не изведанной ею, сосредоточить все радости жизни в любви материнской! Так ли поступит Елена, когда я умру? Переживет ли наша любовь одного из нас? Страшное сомнение! Бесчеловечно – не правда ли? – было бы потребовать от нее клятвы, что моя память будет ей так же дорога, как теперь любовь наша; нарушение этой клятвы повлечет за собою страшные угрызения совести. Я этого не сделаю. Я об одном только молю Бога: под какою бы то ни было формою даровать счастье этому прекрасному ребенку, доверчиво отдавшему мне цвет своей юности и юность любви своей. Умру я, полюбит ее другой, полюбит она другого – но уже ни перед кем не откроются сокровища ее первых впечатлений, никто, кроме меня, не поведает ей тайну первой, ничем неизгладимой симпатии. Я убежден даже, что в минуты полного самозабвения, в объятиях другого, мое имя смутно осенит ее.

Ты будешь по-прежнему ее другом – конечно? Не забывай меня, навещай вместе с нею, чаще навещайте мою могилу; видишь, я иногда мечтаю о будущем, но не смею надеяться; действительность и рассудок не дают мне забыться. Густав, я как брата люблю тебя – люби ее как сестру, рука твоя будет нужна ей. Если она ошибется в выборе, если ее обманут – защити ее. Негодяя, который заставит страдать ее, – убей!

Но зачем мне приходят эти мысли?..

Некоторые из здешних изъявили желание познакомиться с нами – я не хочу. Связывать прочную дружбу – не стоит: чтобы еще кто-нибудь сожалел обо мне? Чтобы мне еще лишнее сожаление при расставании с жизнью? А в обыкновенном светском знакомстве вовсе нет смысла для человека, поглощенного двумя идеями: смертью и любовью. Не может оно меня ни успокоить, ни даже развлечь…

В вист мне с ними играть, что ли, или в шахматы? Стану ли я тратить на это время, когда пять-десять лет счастья хочу я прожить в два года, когда для любви к матери, к жене и к тебе, друг, положен мне определенный срок?

Теперь годами считаю, потом днями придется… потом минутами… как покойник отец… Горько было ему умирать без любви! А мне – я еще не знаю, каково будет умирать. Как мне предстанет эта любовь в минуту смерти: как удовлетворение жизнью или как сомнение? Даже в первом случае: успокоит ли она или смутит мои последние минуты?

Надоел я тебе своими сетованиями… Если нет, прости мне это предположение, я не сомневаюсь в тебе: отдаю все, что в душе моей…

А если спасет меня Дево, какая счастливая жизнь предстоит нам! Продолжить до пределов обыкновенной человеческой жизни счастье, о котором я мечтал только на два года, – ведь это рай земной будет! Спокойно носить в сердце три привязанности, без этой отравляющей мысли! Молись за меня, Густав, молись…

Пиши чаще мне: что твоя Нишетта? Все по-прежнему? Любит тебя, и ты любишь? Помню, как она плакала, когда письмо ее попало в мои руки. Добрая девочка! Письму-то ее я и обязан всем своим счастьем. Крепко поцелуй ее за меня да скажи, что на днях пришлю ей шелковые и шерстяные материи: у нас захватили контрабандистов.

Вместе с письмом запечатан тебе в этом конверте братский поцелуй Елены».

В то же время Елена писала доктору:

«Добрый отец мой!

Уже несколько дней, как мы в Ницце. Г-жа де Пере по-прежнему любит меня, как дочь родную, а я заметила, что, расставшись с тобою, полюбила тебя еще сильнее, если только можно сильнее любить. Я счастлива, отец, чересчур счастлива. Не раскаивайся в твоем согласии, только не забывай, что от тебя зависит продлить наши красные дни. Только чтоб Эдмон жил, потому что, умри он – я не знаю, что со мной будет.

Все твои предписания выполняются с точностью, и, кажется, ему лучше.

Рассказать нельзя, как он меня любит; знал бы ты все подробности – стал бы к нему ревновать, добрый мой, несравненный отец. Понимаешь: ни одна женщина не была так любима.

Доктора, говорят, все объясняют. Объясни ты мне мои чувства к Эдмону. Моя преданность ему должна походить на любовь матери. Сколько помню, мать так любила меня. Разумеется, это оттого, что я сильнее его, хоть и женщина, и ему нужны мои попечения. Его болезнь возбуждает во мне странные чувства. В его выздоровлении наше счастье, и я молю Бога только, чтоб он выздоровел; делаю для этого все, что могу. А когда целый день не заметно в нем вовсе слабости, когда настает для него временное облегчение и со всеми признаками полного выздоровления – поверишь ли? – мне нехорошо. Кажется, я бы лучше хотела видеть его больным; он бы лучше принадлежал мне… Сколько эгоизма-то в любви самой искренней!

Ты скажешь, что не следует так любить? А не так ли и ты любил мою мать?»

Елена не могла поверить отцу все свои чувства. Инстинктом молодой женщины она понимала оттенки двух различных привязанностей. Она написала то, что могла написать отцу.

Но мы безбоязненно можем заглянуть в это юное сердце, полное страсти и поэзии, и отделить в нем страстную любовь жены от доверчивой преданности сестры и внимательной привязанности матери. Предмет, заслуживающий изучения: сердце молодой, полной силы и красоты женщины, шаг за шагом следующей за любимым человеком, наивно сознающейся в эгоистической стороне любви своей и говорящей себе: «В этом человеке все мое счастье; с его смертью умрут моя красота, молодость, сила, верования и любовь. Сердце мое переполнилось любовью, я не могла одна переносить его тяжести. Этот человек – сосуд, в который я положила свое сердце. Лопнет сосуд – сердце упадет и смешается с грязью».

Иногда Елена думала: «Какая жизнь предстоит мне без Эдмона? Продолжать смотреть на дома и деревья, жить одною внешнею жизнью, между небом, отвергшим мои моления, и землею, поглотившею мое сокровище, осязать и не чувствовать, смотреть и не видеть, слушать и не понимать – вот она, жизнь, не просветленная любовью. Другого полюбить? – невозможно. Сердце не вмещает двух одинаковых привязанностей и, выпуская первую, – разрывается. Зачем же тогда жить? Мы любим друг друга; как же допустить мысль, что его не будет, а я буду?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю