Текст книги "Блокада. Знаменитый роман-эпопея в одном томе"
Автор книги: Александр Чаковский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 136 страниц) [доступный отрывок для чтения: 48 страниц]
5
В начале второй недели войны как Главному командованию в Москве, так и военным и партийным руководителям в Смольном стали ясны ближайшие намерения немцев относительно Ленинграда. Понять эти намерения помогла интенсивная разведка, опросы пленных и прежде всего действия самих немцев, которые, форсировав Западную Двину, двигались на север теперь уже ярко выраженными группировками: одна из них, наиболее мощная, устремилась на Псков, другая – на Таллин.
Но понять намерения немцев еще отнюдь не значило предугадать их конкретные шаги. Развивая наступление, враг мог ударить на Лугу, в центр обороны, или по ее западному краю – на Кингисепп, мог попытаться прорвать восточные оборонительные рубежи в районе Новгорода. Наконец, не исключалось, что главную роль в захвате Ленинграда немцы все же отвели тем своим и финским войскам, которые концентрировались на северной границе, тем более что Маннергейм, хорошо помнивший недавние уроки, полученные от Красной Армии на Карельском перешейке, и поэтому в течение первых четырех дней после вторжения немцев трусливо выжидавший дальнейшего хода событий, теперь решил, что настал и его час: 26 июня Финляндия объявила войну Советскому Союзу. А спустя еще три дня командующий 14-й армией, охранявшей советские границы на севере, доложил в Смольный, что на Мурманском направлении в три часа утра враг после ряда воздушных налетов и мощной артиллерийской подготовки перешел в наступление.
Теперь уже большая часть ленинградских предприятий переключилась на производство военной продукции. Пять заводов начали выпускать артиллерийские орудия, одиннадцать – минометы.
В считанные дни на заводах, фабриках, в мастерских, кустарных артелях, занятых до этого выпуском продукции сугубо мирного характера – от турбин и станков до примусов и детских игрушек, научились ремонтировать танковые двигатели и авиационные моторы, производить корпуса снарядов, мин и авиабомб, огнеметы и армейские радиостанции.
Если в конце июня в предполье Лужской оборонительной полосы работы вели лишь выдвинутые к реке Плюссе кадровые инженерные и саперные части, то уже в первых числах июля по призыву Смольного на строительство оборонительных рубежей двинулись десятки тысяч жителей Ленинграда, Луги и прилегающих к ним городов и сел.
Однако не ждал и враг.
Пятого июля Остров, расположенный в трехстах километрах к юго-западу от Ленинграда, был взят немцами. Надежды на свежую дивизию, которую Ставка перебросила из глубины страны, не оправдались, – едва выгрузившись в самом начале июля в районе Острова, она попала под ожесточенные удары немецкой авиации и танков и отошла, так и не успев занять намеченные позиции.
Опасность, грозящая Ленинграду, стала вырисовываться еще яснее. И новые десятки тысяч ленинградцев устремились к реке Луге. Теперь уже свыше двухсот тысяч человек работали на строительстве оборонительных рубежей – рыли траншеи и противотанковые рвы, строили доты и дзоты, устанавливали лесные завалы и надолбы, а поезда и автомашины ежедневно перебрасывали туда все новых и новых людей, старых и молодых, мужчин и женщин – всех, кто был способен держать в руках лом, кирку, лопату.
И все же строительные работы были еще далеки от завершения.
На следующий день после взятия немцами Острова не сумевшая отстоять его дивизия вместе с бойцами Островского истребительного батальона и отрядов городского партийного актива попыталась отбить город. Но тщетно. Немцы значительно превосходили наши части в численности и вооружении. Ни мужество советских бойцов, ни их готовность стоять насмерть не смогли изменить положения. Танковые соединения немцев рвались вперед.
И хотя отдельным нашим подразделениям то тут, то там удавалось замедлить стремительное продвижение врага, остановить его они не смогли.
В соответствии с новыми указаниями Ставки на ближних подступах к Ленинграду началось сооружение еще одной зоны обороны. Военный совет фронта, идя на огромный риск, снял с северного – Петрозаводского направления и с Карельского перешейка две стрелковые и танковую дивизии и бросил их на Лужское направление.
Однако положение оставалось угрожающим именно здесь, потому что именно сюда, к Луге, рвались теперь немецкие войска.
Луга! Это слово сотни раз повторялось в те дни в Смольном, где теперь размещались не только обком и горком партии, но и Военный совет, и на площади Урицкого, в старинном, полукругом расположенном здании, где работал штаб фронта.
Там, на реке Луге, теперь уже полмиллиона ленинградцев работали не покладая рук. Немецкие самолеты бомбили их день и ночь. Люди укрывались тут же, в только что вырытых ими траншеях и окопах, и снова брали в руки ломы и лопаты, едва затихал гул самолетов.
Они уже знали размеры народного бедствия, знали, что горят, стонут под немецкой бронированной пятой Белоруссия, Литва и Латвия, часть Украины. Они знали, что фронт проходит теперь у Житомира, Проскурова, Могилева-Подольского, по красным от крови рекам Прут и Дунай. Они видели воочию, как отступает Красная Армия, потому что днем и ночью по оставленным в минированных полях проходам шли с юго-запада на север отступающие части Северо-Западного фронта.
Люди старались не видеть, не замечать тех, кто отступал. Кинув на них взгляд горечи и осуждения, строители тут же опускали головы и еще сильнее вонзали в землю свои лопаты, кирки и ломы.
Работали под вражескими бомбами, под грозами и ливнями по двадцать часов в сутки. Успеть закончить работы до подхода врага! Не допустить его к порогу Ленинграда! На этом сконцентрировались сейчас мысли, воля, вся жизнь тех, кто меньше двух недель тому назад мирно трудился в родном городе и от кого ныне во многом зависела судьба Ленинграда.
К началу июля батальон, находящийся в распоряжении майора Звягинцева, выполнил свою задачу. Участок земли в тридцать километров по фронту и пятнадцать в глубину превратился в огромную ловушку для неприятельских войск. А на левом фланге этого участка были скрыты под землей тяжелые фугасы, которые в любую минуту могли быть взорваны по радио. Только узкий, в километр шириной, коридор временно оставался свободным для прохода отступающих с юга и юго-запада советских частей и спасающегося от немцев гражданского населения. Все остальное пространство было густо заминировано, проезжие дороги разрыты или перегорожены лесными завалами, и мины, мины подстерегали вражеский танк или автомашину при любой попытке объехать препятствие.
Когда батальон прибыл сюда, в район Струг Красных, в тылу его царила тишина. А сейчас там работали десятки тысяч строителей. Пустынно и тихо было тогда и на флангах батальона. Теперь на всем протяжении реки Луги, от Финского залива и почти до озера Ильмень, кипела работа: саперные и инженерные части делали на своих участках то же, что и батальон Звягинцева.
И к концу первой недели июля войска, которые Военный совет Северного фронта сконцентрировал на центральном участке Лужского направления, имели перед собой не только оборонительные сооружения, но и густо минированное предполье.
Что касается Звягинцева, то он выполнил и вторую часть возложенной на него задачи. Вместе с замполитом Пастуховым и несколькими бойцами-коммунистами он заложил неподалеку от города Луги, в пунктах, указанных на карте, запасы взрывчатки на случай, если здесь придется действовать партизанам…
Всю дорогу из леса обратно в штаб батальона Звягинцев и Пастухов ехали молча.
Проводив Звягинцева до его палатки, Пастухов сказал:
– Что ж, товарищ майор, очевидно, вы сейчас будете писать донесение, а я пойду к бойцам.
– Погоди, Пастухов, – хмуро ответил Звягинцев, – донесение написать успею. Зайди.
В палатке было темно.
Звягинцев зажег фонарь «летучая мышь», стоящий на вбитом в землю одноногом стопе, и присел на кровать, застеленную серым армейским одеялом.
– Садись, – кивнул он Пастухову на табуретку и, когда старший политрук сел, спросил: – О чем ты думаешь?
Тот слегка развел руками:
– Помыться надо. Одежду почистить. С бойцами поговорить.
– Не верю, – печально покачал головой Звягинцев, – не об этом думаешь, товарищ Пастухов…
Минуло немногим больше недели с тех пор, как Звягинцев познакомился с этим низкорослым большеголовым человеком, однако казалось, что с того дня, как он встретил его у Средней Рогатки, прошли долгие месяцы.
– Не верю, старший политрук, другие сейчас у тебя в голове мысли, – повторил Звягинцев.
– Какие же? – усмехнулся Пастухов. – Задание выполнено, время еще раннее, можно отдохнуть пару часов.
– И это все? А о том, что означает приказ заложить в лесу запасы взрывчатки не только перед нашими укреплениями, но и позади них, ты не думаешь?
– Что ж, думаю и об этом, – спокойно ответил Пастухов. – Только я полагаю, что на войне должна быть предусмотрена любая возможность. Пре-ду-смот-ре-на! – медленно, по слогам произнес он и добавил: – И если мы любую, даже самую страшную возможность не предусмотрим, то нам этого не простят. Ни народ, ни партия. И кроме того… есть вещи, которые надо делать, но о которых не надо много говорить…
«Как все просто у него получается, – с горечью подумал Звягинцев, – об этом можно говорить, о том – не надо, все для него ясно… Вот и сейчас… По существу он, конечно, прав. Разумеется, на войне надо все предусмотреть – это аксиома… Но ведь есть и реальность, которую трудно уложить в слова, есть горечь, страдания, которые трудно перевести на язык формул…»
У Звягинцева не было оснований быть недовольным Пастуховым – он, Пастухов, не покладая рук работал вместе с бойцами, причем брался за самую тяжелую физическую работу.
Однажды Звягинцев хотел сказать ему, что заместитель комбата не должен превращаться в рядового бойца, но тут же понял, что упрек этот был бы несправедливым, потому что любой перерыв в работе Пастухов использовал для исполнения своих прямых обязанностей. Однако способность Пастухова сводить самые сложные проблемы к простым, даже элементарным истинам раздражала Звягинцева.
«Подумать только, – мысленно негодовал он, – мы только что заложили взрывчатку в каких-нибудь полутораста километрах от Ленинграда, позади линии обороны, которую сами строим. Ребенку ясно, что это означает. А он спокойно рассуждает о пользе предусмотрительности, точно речь идет об иголке с ниткой, которые берет с собой в поход запасливый боец… Конечно, он прав, много говорить об этом не надо. Но не думать…»
Не думать об этом Звягинцев не мог.
– Разрешите? – раздался голос дежурного по батальону.
Войдя в палатку, младший лейтенант с красной повязкой на рукаве доложил, что командир отступающего с юга подразделения хочет видеть кого-либо из командования, а комбата на месте нет.
– Пусть войдет, – угрюмо сказал Звягинцев.
Он уже заранее чувствовал неприязнь к этому командиру, который ведет своих бойцов в тыл.
– Я, пожалуй, пойду, – сказал Пастухов, вставая.
– Нет, погоди, – остановил его Звягинцев. – Погоди, старший политрук! Может быть, попробуешь разъяснить герою насчет предусмотрительности, у тебя это здорово получается!
Пастухов послушно сел на свое место.
Через мгновение в палатку вошел лейтенант. Вскинув руку к пилотке и тут же резко опустив ее, он застыл на пороге…
– Драпаете?! – едва взглянув на него, сказал Звягинцев. – Вот закрыть бы проход, чтобы знали: впереди – враг, позади – мины!..
Лейтенант ничего не ответил.
Оглядев его, Звягинцев с невольным удовлетворением отметил, что человек этот по своему виду резко отличается от тех отступающих бойцов и командиров, с которыми ему приходилось встречаться в первые дни.
Лейтенант был неимоверно худ, небрит, однако туго перепоясан, с автоматом в руках. На пилотке его темный след от, видимо, потерянной звездочки был жирно обведен синим химическим карандашом.
– Откуда? – угрюмо задал вопрос Звягинцев, тот самый вопрос, с которым он уже не раз в эти дни обращался к идущим с юга людям – военным и гражданским.
– Из-под Риги, – ответил лейтенант. У него был хриплый, простуженный голос.
– Из-под Риги, – усмехнулся Звягинцев и бросил мимолетный взгляд на Пастухова. – Я вас спрашиваю, когда в последний раз соприкасались с противником? Не от Риги же вы драпаете, надеюсь?
– Нет, драпаем из-под Острова, – в тон ему ответил лейтенант и посмотрел на Звягинцева зло и отчужденно.
– На меня крыситься нечего, я не немец, – сказал Звягинцев, – на врага злость надо было иметь. Чем командовали?
– Взводом, ротой, батальоном.
– За какие подвиги такое быстрое продвижение?
– Немец помог, – прежним тоном ответил лейтенант. – Ротного убили – стал ротным. Комбата убили – стал комбатом.
– Где в последний раз вели бой с врагом?
– На старой границе.
– Так почему же вы сейчас стоите здесь?! Уж если на новой границе не остановили, то хоть бы на старой! – не в силах сдержать горечь, воскликнул Звягинцев, понимая всю бесполезность этого разговора.
– Я стою сейчас перед вами, товарищ майор, потому что там не устоял. И сказать мне вам больше нечего, – ответил лейтенант.
Звягинцев пристально посмотрел на него. Лейтенант говорил резко, как человек, который сделал все, что от него зависело.
Среди отступавших Звягинцев видел разных людей. Одни громко радовались, что вышли к регулярным частям Северного фронта, кое-кто едва сдерживал слезы. Другие поспешно, сбивчиво и с явным желанием оправдаться рассказывали о численном преимуществе немцев, об их танках и самолетах…
Но этот лейтенант был совсем иным. Казалось, он был весь налит злобой – на врага, на себя, на Звягинцева, который, будучи здесь, в тылу, пытается его стыдить.
– Сколько с вами людей? – спросил Звягинцев.
– Весь батальон.
– Вот как?!
– Только людей в батальоне осталось меньше, чем должно быть в роте. – Лейтенант криво усмехнулся и добавил: – Остальные лежат. И больше не встанут.
В голосе его была нестерпимая боль.
– Так… – глухо сказал Звягинцев. – Ладно, лейтенант. Сейчас ваших людей покормят, потом проведут в тыл, на переформирование. Идите.
– Я не за продовольствием пришел, – сказал лейтенант, не двигаясь с места, – мне доложить надо. Там у нас один гражданский есть, в лесу подобрали. У немцев был, теперь в Ленинград пробивается. Настаивает, чтобы провели к кому-нибудь из старших командиров. Говорит, задание у него важное.
– Ладно. С вами пойдет дежурный. Пусть приведет.
Лейтенант ушел.
Звягинцев вспомнил о безмолвно сидящем Пастухове.
– Что ж молчал, старший политрук? Прочел бы лекцию, что драпать на север… не положено, что Суровцев не так воевал…
Пастухов поднял свою большую голову и, точно не слыша слов Звягинцева, проговорил:
– Товарищ Звягинцев, как вы могли сказать ему это?
– Что? – не понял Звягинцев, удивленный подчеркнуто гражданской формой обращения к нему старшего политрука.
– Ну, этому лейтенанту. Насчет того, чтобы закрыть проход.
Звягинцев уже забыл об этих в сердцах вырвавшихся у него словах и, не понимая, к чему клонит Пастухов, сказал:
– Нечего придираться к пустякам. Всем ясно, что закрыть или открыть проход зависит не от меня.
– Верно, – согласился Пастухов, – но дело сейчас в другом. Вам действительно не жалко этих людей?
Звягинцев встал, коснувшись теменем брезента палатки, и резко сказал:
– Дело не в том, жалко или не жалко! Я военный человек и мыслю по-военному. Меня учили, кормили, одевали и обували за счет народа для того, чтобы я, когда будет надо, защитил этот народ от врага.
– А если оказались не в состоянии? Не в силах? – мягко спросил Пастухов.
– Тогда – смерть. Мертвые сраму не имут!
– Красиво, товарищ Звягинцев, сказано, красиво… А вы их, мертвых, считали? Мало, думаете, в землю легло? – печально покачал головой Пастухов. – Товарищ майор, поймите меня. У нас разные дороги. Мне с моим батальоном всю войну воевать, вас, как работу окончим, наверняка обратно в штаб отзовут. Вот я и думаю, вдруг возле вас другого Пастухова не окажется, чтобы сказать: нельзя так о людях говорить. Даже сгоряча – нельзя!
– Вы слышали речь Сталина, – сказал Звягинцев. – Партия призывает нас к истребительной войне. Или враг нас, или мы его.
– Верно. И все это понимают. Но пока что отступают. Отступают, товарищ Звягинцев! – с горечью повторил Пастухов. – Вы думаете – почему? Родину свою не жалеют? Власть советскую разлюбили? За жизнь свою дрожат? Ведь не может же вам прийти такое в голову! Я вот за эти дни с десятками людей из тех, что отступают, переговорил и понял…
– Ну, что ты такое понял, какое открытие сделал, скажи! – запальчиво произнес Звягинцев.
– Простое открытие, товарищ майор, очень простое. Сильнее нас пока немец. Вы в небо посмотрите, когда их самолеты над нашими строителями висят, – сколько «ястребков» на десяток «мессеров» приходится? Один? Два? Слишком велик перевес врага. Так что же теперь, мины своим в тылу расставлять? Пройдет время, люди привыкнут, научимся воевать. И отступать без приказа будут только трусы. Но сегодня… Ведь на столько же у нас трусов, товарищ майор!
– Не понимаю тебя, старший политрук, вот убей бог – не понимаю. Враг к Ленинграду прет, а ты объективные причины ищешь.
– К Ленинграду мы врага не пустим, – твердо произнес Пастухов. – Но «мы» – это не значит «я и майор Звягинцев». Подумайте, что значили бы наши минные поля, если бы тысячи людей не строили за ними оборонительные сооружения? И что значили бы эти сооружения, если бы за ними не стояли наши воинские части? А теперь я хочу вам вопрос задать, товарищ Звягинцев: почему они не бегут?
– Кто «они»?
– Ну вот те, что строят. Сна-отдыха не знают, на руках волдыри кровавые, крыши над головой нет, дожди их поливают, самолеты немецкие день и ночь бомбят, а они… не уходят. В чем дело? Люди понимают, – нет, не просто понимают, каждой частицей своего тела, души чувствуют, что за ними их дети, их город, их дома, вся их жизнь. И уйти – значит отдать и предать все это. Вот я и думаю, что когда каждый боец, где бы он ни стоял, почувствует, что за ним – не где-то там, а в двух шагах, рядом, его жена, сын, дочь, его дом. Родина – все, чем он жив, – тогда он не отступит. Где бы он ни стоял – все равно за ним, в двух шагах!
– Но когда же, когда?! – с горечью воскликнул Звягинцев. – Уже не первый день идет война, а враг все наступает…
– А вам не кажется, что этот лейтенант уже совсем не похож на тех «отступленцев», с которыми мы встречались так недавно? Неужели вы этого не заметили?.. Вы спрашиваете: почему я молчал? Да потому, что не было необходимости говорить. Этому лейтенанту и так все ясно. Он уже свой университет прошел… А теперь, товарищ майор, – сказал Пастухов уже официально, точно желая подчеркнуть, что весь их предыдущий разговор выходил за рамки военной субординации, – разрешите идти.
И он сделал шаг к выходу из палатки.
Звягинцев пошел за ним. Когда они оба вышли, Звягинцев неуверенно и точно извиняясь сказал:
– Что ж, очевидно, вы правы. Но бывают моменты, когда человеку трудно справиться…
– Но надо! – твердо ответил Пастухов. – Именно в эти моменты и надо…
Он приложил руку к пилотке и ушел.
Стоя у палатки, Звягинцев еще издали заметил, как в сопровождении дежурного младшего лейтенанта к нему приближается высокий, широкоплечий человек.
На нем был гражданский костюм, весь измазанный засохшей болотной грязью, туфля на одной ноге перевязана веревкой, поддерживающей наполовину оторванную, щелкающую на каждом шагу подметку, лицо покрывала густая щетина.
Подойдя к Звягинцеву, человек этот сказал сиплым голосом:
– Товарищ командир, мне нужно как можно скорее попасть в Ленинград. Я имею важное секретное задание.
Он произнес эти слова торопливо, точно боясь, что ему не дадут договорить.
Первой мыслью Звягинцева было направить его в Особый отдел дивизии. Он хотел уже отдать соответствующее распоряжение стоящему неподалеку дежурному, но еще раз взглянул на стоящего перед ним человека и вдруг, еще сам не веря себе, проговорил:
– Вы… Анатолий?
Тот отступил на шаг, поморгал, точно пытаясь убедиться, что видит именно Звягинцева, и дрожащим голосом проговорил:
– Да… да! Ведь мы знакомы, товарищ майор!..
Сам не сознавая, что делает, Звягинцев вцепился Анатолию в плечо и, едва выговаривая слова, спросил:
– Вера!.. А где же Вера?..
– Вера?.. – переспросил Анатолий.
– Я вас спрашиваю, где Вера? Ведь вы были с ней!
Анатолий молчал, мучительно решая, что ответить.
С того момента, как он, скитаясь по лесу, встретил группу отступающих советских бойцов во главе с лейтенантом, прошло два дня. Разве не могло быть, что и Вере удалось каким-то чудом уйти от немцев и она уже в Ленинграде?.. Что же делать, что отвечать? Рассказать, как он пытался защитить ее от немцев, как его избили, выволокли с чердака, и поэтому он не знает и не может ничего знать о ее дальнейшей судьбе?
Анатолий молчал. Он вспомнил, как шел по пустынной деревенской улице в сопровождении немецкого солдата. Откуда-то доносились редкие выстрелы, обрывки немецкой речи, чей-то плач…
…Как только Анатолий вышел из той страшной избы, его вырвало. В ушах звенело, он стоял, опершись руками о забор, содрогаясь от приступов рвоты. Сквозь звон в ушах до него доносились слова стоящего за спиной солдата: «O, Schwein! O, russisches Schwein!» [1]– но все это было ему безразлично.
Несколько минут тому назад Анатолий был вне себя от радости. Переводчик сказал ему: «Господин майор Данвиц одобряет ваше поведение. Он дал приказание – вы есть свободен. Он отпускает вас на Ленинград. Он приказывает вам рассказать всем – вашим родным и знакомым, что немецкий армия будет Ленинград очень быстро. Он найдет вас там. А теперь – идите». Потом переводчик сказал несколько слов по-немецки одному из солдат, и тот, подойдя к Анатолию, подтолкнул его к двери.
Почувствовав облегчение после того, как его вырвало, Анатолий медленно шел, вздрагивая от прикосновения к своей спине дула автомата. Им овладел страх. Он думал о том, что следующий за ним по пятам немец наверняка получил приказание вывести его на окраину деревни и там расстрелять. То, что переводчик сказал ему, Анатолию, по-русски, ничего не значило. Теперь он был уверен, что немцы обманули его, просто захотели избавиться от крика, слез, от мольбы о пощаде! Может быть, сейчас или минутой позже за его спиной прогремит выстрел, или он вообще не услышит выстрела, – говорят, что тот, в кого попадает пуля, ничего не слышит, только чувствует удар, резкий удар…
Анатолий замедлил шаг и, с опаской повернув голову, взглянул на идущего сзади немца. Но тот молча ткнул в него автоматом и сказал негромко и равнодушно:
– Vortwärts! Vortwärts! Schnell! [2]
Они вышли на окраину деревни. В предутренних сумерках Анатолий различал силуэты немецких солдат, приглушенную немецкую речь, несколько раз неожиданно появлявшиеся из-за деревьев автоматчики преграждали ему дорогу, но шедший сзади солдат произносил несколько отрывистых слов, и автоматчики отходили в сторону.
Они вышли на проселочную дорогу. По обе ее стороны темнели воронки, наполненные черной водой, громоздились обломки разбитых, искореженных грузовиков. Где-то далеко впереди взлетела и рассыпалась зелеными брызгами ракета. Откуда-то донесся женский крик…
И тогда Анатолий остановился как вкопанный, – в это мгновение он вспомнил о Вере.
Да, да, он вспомнил о ней только сейчас. С того момента, как, кинувшись ей на помощь, он получил удар сапогом в живот и был вышвырнут с чердака на лестницу, Анатолий уже не думал о Вере. Страх за собственную жизнь вытеснил из его сознания все…
И лишь сейчас незнакомый, протяжный тоскливо-безнадежный женский крик как бы связал в сознании Анатолия настоящее с прошлым, и он с ужасом подумал о том, что где-то там, позади, осталась одна, беззащитная Вера.
Сам не сознавая, что делает, Анатолий резко повернулся и бросился назад, мимо растерявшегося от неожиданности солдата.
Он услышал резкое: «Halt! Halt!», потом несколько выстрелов, взвизгивание пуль и упал со всего разбега плашмя, уверенный, что убит.
Но он не был убит. Подбежавший солдат больно пнул его ногой, приговаривая: «Auf! Auf!» Анатолий поднялся, удивляясь тому, что жив. Он не знал, что солдат стрелял поверх его головы, недоумевая, куда и за каким чертом бросился бежать обратно в деревню этот истеричный русский парень. Анатолий схватил солдата за рукав и стал, мешая русские слова с немецкими, сбивчиво захлебываясь, говорить ему, что там, в деревне, осталась девушка, которую надо во что бы то ни стало найти, взять с собой. При этом он одной рукой гладил рукав солдата, стараясь умиротворить его, а другой отводил в сторону направленный ему в живот ствол автомата.
Но солдат, видимо, ничего не понял из путаной речи Анатолия.
Несколько мгновений он недоуменно слушал его, потом сказал:
– Welches Mädchen? Was für eine Dummheit! Schweigen! [3]
Он резко повернул Анатолия в сторону, противоположную деревне, и больно толкнул его прикладом автомата в спину.
Они прошли по дороге еще несколько десятков метров. Впереди светлела покрытая высокой травой опушка, за которой густой, неразличимой стеной стоял лес.
– Leg dich hin! Kreiche! [4]– приглушенно сказал немец.
Анатолий лег на живот и неумело пополз вперед.
С трудом преодолев несколько метров, он, не поднимаясь, со страхом обернулся и увидел, что сзади никого нет. Ветер донес до него слова невидимого уже солдата:
– Kreiche! Die Russen sind dort! [5]
Вне себя от радости Анатолий хотел было вскочить, чтобы бежать вперед, но тут же понял, что его могут убить. Он еще плотнее прижался к земле, посмотрел на темнеющую впереди безмолвную громаду леса и вдруг почувствовал, что у него нет больше сил не только встать, но и ползти.
Он лежал в тишине, наслаждаясь покоем и сознанием, что всего лишь несколько десятков метров отделяют его от своих.
Анатолий представил себе, как увидит родные русские лица, услышит русскую речь… Он закрыл глаза, прижал лицо к мягкой душистой траве, и ему показалось, что он уже в Ленинграде, подходит к своему дому, видит бегущих ему навстречу отца, мать…
И в это мгновение он снова подумал об оставшейся там, позади, Вере.
«Что с ней, что с ней?!» – мысленно воскликнул Анатолий, сознавая, что оставил ее там, в чужом, страшном мире, в этом четвертом измерении. Сначала он подумал обо всем этом безотчетно. Но потом мысли его стали приобретать некую последовательность. И тогда Анатолий представил себе, что уже очень скоро ему надо будет ответить на страшный вопрос: «Где Вера?»
Кому? Он еще сам не знал кому. Наверное, в первую очередь Вериным отцу и матери. Ведь ему придется увидеть их там, в Ленинграде. Придется?.. Ну конечно, ведь он же пойдет к ним, обязательно пойдет, в первый же день, как вернется!
Но для чего? Для того, чтобы рассказать обо всем, что произошло с ней, об этом кошмаре?! Как он сможет убедить их в том, что ничем не мог помочь Вере, что пытался защитить ее, бросился в драку, но ничего не мог сделать один, без оружия…
Но, может быть, произошло невероятное? Может быть, Вера уже дома? Может быть, ей удалось тогда выбраться из этой ужасной избы? После того, что немцы сделали с Верой, она уже была им не нужна. И, может быть, она сумела уйти из села незамеченной, пробраться к нашим и теперь рассказывает отцу и матери о том, как погиб он, Анатолий?
При этой мысли он почувствовал облегчение. Ну, разумеется, Вера уверена, что его расстреляли. Разве он не бросился защищать ее? Разве его не выволокли на ее глазах, избивая, немецкие солдаты? Разве она не слышала выстрелов?..
Ведь он только чудом остался жить. Вера не могла знать, что произошло потом.
А если бы знала?
Внезапно события минувшей ночи встали перед глазами Анатолия. Он до боли жмурился, вдавливая лицо в траву, в землю, чтобы избавиться от кошмарного видения, но оно не исчезало.
Он снова видел себя в той ярко освещенной комнате. Он глядел в окровавленное лицо Кравцова, в его остановившиеся, остекленевшие глаза, слышал его слова: «Стреляй, ну, стреляй же, сволочь!..»
Он видел себя лежащим на полу и судорожно обхватившим руками сапог немецкого майора, снова и снова переживал и страх смерти и позор унижения, с ужасом сознавая, что был другим, совсем другим, таким, каким никогда, даже в кошмарном сне, не мог представить себя.
И Анатолию вдруг почудилось, что все происшедшее ночью наложило на него какую-то печать. И когда он окажется среди своих, все заметят по выражению лица, по глазам в нем эту перемену, заметят по каким-то признакам, о которых он, Анатолий, даже не будет знать.
«Нет, нет, я не стрелял в него, нет!» – хотел закричать Анатолий.
Он сознавал, что, лежа здесь, тратит дорогое время, что ему надо добраться до леса, пока не рассвело.
Но какая-то невидимая сила прижимала его к земле, и он лежал на сырой, холодной, покрытой предрассветной росой траве и думал: «Я трус, я негодяй, предатель! На моих глазах опозорили, обесчестили девушку, которая меня любила. Она верила мне. Видела во мне единственную защиту. Она спрашивала: „Ты не бросишь меня?“ И я отвечал: „Нет, нет, нет, Вера, родная“. А теперь она там, одна, беззащитная, а я здесь, в нескольких метрах от своих, жив, здоров, даже не ранен… В моих руках был пистолет, и я не воспользовался им, не убил врага, хотя бы одного, не выстрелил хотя бы в себя, я плакал, я валялся на полу перед немцами и просил пощады, а потом выстрелил в Кравцова, а потом радовался, что буду жить, и даже не пытался найти Веру…»
Анатолий лежал, охваченный нервной дрожью. Время от времени он приподнимал голову и всматривался в суровый, молчаливый, неподвижный лес, и ему казалось, что тысячи невидимых глаз смотрят на него с гневом и презрением, а он лежит, видимый отовсюду, беспомощный, жалкий, грязный…
Временами ему хотелось вскочить и бежать, но не к лесу, а обратно, туда, откуда пришел, вцепиться в горло первому же встречному немцу, руками, зубами рвать его, душить, очиститься от позора…
Но он понимал, что никогда не найдет в себе силы сделать это. И, в мыслях своих переживая сладость воображаемого очищения, он продолжал лежать неподвижно.
Но постепенно другой, ранее молчавший голос стал сначала тихо, а потом все громче и громче звучать в сознании Анатолия.
«В чем твоя вина, в чем? – спрашивал этот голос. – Разве ты мог спасти Веру от насилия? Разве ты принадлежал в тот момент себе, ей, кому-то еще? Нет, на тебе лежало более важное, более высокое обязательство, – ведь ты не забыл поручения, которое дал тебе Кравцов? Допустим, ты вступил бы в борьбу с немцами, терзавшими Веру. Один, обессиленный после болезни, безоружный против нескольких озверелых вооруженных фашистов. Они уложили бы тебя первой же пулей. Что ж, ты думаешь, твой труп помешал бы им надругаться над Верой? Они просто отшвырнули бы тебя, мертвого, ногой.