Текст книги "Блокада. Знаменитый роман-эпопея в одном томе"
Автор книги: Александр Чаковский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 136 страниц) [доступный отрывок для чтения: 48 страниц]
Но в это время он встретился взглядом с Кравцовым и увидел, скорее почувствовал, в выражении его лица, глаз что-то такое, что заставило его молча подчиниться.
Он и Вера сделали несколько шагов в сторону рощицы.
– Что все это значит? – тихо, но встревоженно спросила Вера.
– А черт его знает, – как можно беспечнее ответил Анатолий, – бред какой-то! Словом, мы ждем пять минут, не больше, и пойдем сами. В конце концов, теперь этого Кравцова есть кому проводить. А мы и без него дорогу найдем. Ты слышала, что он сказал? Отсюда до деревни полкилометра, не больше.
Вера молчала. По небу плыли черные, с чуть подсвеченными краями облака. Ветер прижимал к земле высокую траву. Шумели деревья. Где-то над ними пронзительно кричала птица.
– Как ты думаешь, о чем они там беседуют? – спросила Вера, стараясь, как и Анатолий, говорить бодро и беспечно. Но у нее это не получалось.
– Понятия не имею, – пожимая плечами, ответил Анатолий. – Странный какой-то этот… Жогин. И говорит как-то… по-епиходовски… Ну… – Он посмотрел на часы. – Все. Сейчас я им скажу.
Но в это время Жогин повернулся и пошел в сторону. А Кравцов остался стоять, ссутулившись и по-прежнему двумя руками опираясь на палку.
Анатолий и Вера подбежали к нему.
– Ну? – спросил Анатолий. – Кончили свое производственное совещание? Можем мы наконец идти?
– Придется еще немного подождать, – ответил, не меняя позы, Кравцов, казалось думая о чем-то другом, – сейчас подводу пришлют.
– Но на кой нам черт подвода, если мы рядом с деревней? – воскликнул Анатолий.
Вера укоризненно посмотрела на него.
Кравцов неожиданно выпрямился, посмотрел в упор на Анатолия и властно сказал:
– Пойдемте, ребята, обратно в лес.
Не дожидаясь ответа и без посторонней помощи, Кравцов первым заковылял к лесу.
– Что это еще за глупости такие! – раздраженно сказал Анатолий. Он не двинулся с места и держал за руку Веру.
– Ребята, идите за мной, – все так же настойчиво, но не оборачиваясь, произнес Кравцов.
– Толя, пойдем за ним, – тихо сказала Вера, делая робкий шаг вслед за Кравцовым.
– Скоро, наконец, кончится эта детективная история? – воскликнул Анатолий. – Я никуда не пойду, пока мне не объяснят…
Кравцов на мгновение остановился, обернулся и сказал:
– Иди за мной, Анатолий, сейчас я тебе все объясню.
Они пошли за ним. Едва углубившись в рощу, Кравцов остановился и, прислонившись спиной к дереву, знаком подозвал к себе Анатолия.
– Мне надо с тобой поговорить, Толя, – сказал он негромко и повторил: – С тобой. А Вера пусть немножко погуляет.
И, не дожидаясь ответа Анатолия, произнес уже чуть громче, обращаясь к Вере:
– Вы не сердитесь. Просто у нас мужской разговор.
Анатолий приблизился к Кравцову, глядя на него с нескрываемой неприязнью.
Кравцов подождал, пока тот подойдет к нему почти вплотную, и тихо сказал:
– Здесь немцы, Толя.
В первую минуту Анатолий не понял смысла этих слов. Потом ему показалось, что Кравцов шутит, издевается над ним. Он уже хотел назвать Кравцова трусом и паникером, но, увидев выражение его глаз, осекся.
Кравцов смотрел на него пристально, даже сурово. Теперь перед Анатолием стоял как бы другой человек, разительно непохожий на того, что совсем недавно лежал на траве и с хитренькой улыбкой рассказывал свои анекдотцы.
Анатолий почувствовал дрожь в коленях.
– Вы… это серьезно? – невольно переходя на шепот, спросил он.
Кравцов молчал.
– Но откуда тут могут быть немцы? – продолжал спрашивать Анатолий с тайной надеждой, что он что-то не понял, придал не то значение словам Кравцова и сейчас все разъяснится. – Ведь мы находимся почти под Ленинградом, так? Я же только вчера слушал радио, бои идут еще под Таллином…
– Не знаю, говорят, что они где-то поблизости, – нетерпеливо прервал его Кравцов. – В самих Клепиках немцев нет, и мы сейчас направимся туда – Жогин приедет на подводе. Но Сенцы – деревню в пяти километрах от Клепиков – они захватили этой ночью…
– Ну как, кончили ваш разговор? – издалека крикнула Вера.
– П-подожди! – чуть запинаясь и не оборачиваясь в ее сторону, бросил Анатолий.
– Так вот, Толя, теперь слушай меня внимательно, – сказал Кравцов, и в голосе его прозвучали добрые, даже задушевные нотки, – я могу доверять тебе?
Анатолий растерянно мигал глазами. Сердце его билось учащенно. Он все еще не отдавал себе отчета в том, что только что услышал, но уже верил, понимал, что на них надвинулась новая, еще более страшная беда.
Кравцов неожиданно положил руку на плечо Анатолия и притянул его к себе.
– Так вот, я тебе доверяю, – сказал он, почти касаясь своим лицом лица Анатолия, – я понял, что тебе можно верить, еще тогда, когда ты честил меня за ту историю… с самолетом. Я всю эту чепуху придумал. Так вот, слушай. Возможно, что нам придется добираться до Ленинграда врозь. Может быть, ты окажешься там раньше меня. В этом случае ты в первый же день, в первый же час по прибытии в город пойдешь на Литейный. В Большой дом. Понял? В Бюро пропусков снимешь трубку и скажешь, чтобы соединили с майором Туликовым. Запомнил? Ту-ли-ков. Скажешь, что от Кравцова. Он тебе закажет пропуск. Когда увидишь Туликова, передашь: «Товары завезены, магазин откроется в положенный час». Понял? Повтори!
– …Магазин откроется в положенный час… – механически повторил, едва шевеля пересохшими губами, Анатолий.
– Неверно! – неожиданно зло сказал Кравцов и больно сжал плечи Анатолия. – Ты пропустил, что «товары завезены».
– Нет, нет, я помню!
– Хорошо. Молодец, – с явным облегчением произнес Кравцов, опуская руки, – но это еще не все. Как твоя фамилия?
– Валицкий.
– Кто отец?
– Архитектор. Работает в архитектурном управлении Ленсовета.
– Не годится. Твоя фамилия… Авилов. Запомнил? Повтори!
– Авилов.
– Хорошо. Твой отец умер. В восемнадцатом году. Он был офицером. Тебе известно, что его расстреляла Чека. Понял?
– Что вы такое говорите? – негодующе воскликнул Анатолий.
– Твой отец – Авилов, бывший офицер, участвовал в заговоре, расстрелян в восемнадцатом, – не обращая внимания на возмущение Анатолия, медленно повторил Кравцов. – Ты воспитывался в детском доме. Ненавидишь Чека, НКВД и все такое прочее. Чтишь память отца, хотя никаких подробностей о нем, естественно, не помнишь. Тебе был тогда год от роду. Узнал о нем от дяди. Дядя умер пять лет назад. Запомнил?
– Но… но кому я должен все это сказать? – с отчаянием спросил Анатолий.
– Немцам, – жестко ответил Кравцов, – если придется. Документы с собой есть?
– Остались в поезде. В чемодане.
– Так и скажешь.
Он помолчал немного и добавил:
– Ты сожалел, что не попал в первый же день на фронт. Считай, что ты на фронте. Все. Вере ни слова. Ну… о Туликове.
– Вы… вы ей не доверяете?
– На сто процентов доверяю. Но она девушка. Может… не выдержать. А ты мужчина. Понял?.. А теперь запомни самое главное: что бы ни случилось со мной, ты должен добраться до Ленинграда и позвонить Туликову. Это очень, очень важно! Ну как, выполнишь?
Анатолий сосредоточенно молчал. Как это было ни удивительно, теперь он не чувствовал страха. Скорее наоборот. Неожиданное поручение наполнило его гордостью. Все, что он пережил последние часы, и то, о чем узнал в последние минуты, отступило в его сознании на задний план. Для него было уже ясно, кто такой Кравцов. И мысль о том, что с этого мгновения он, Анатолий, тоже причастен к важному, секретному делу, к которому допускаются лишь самые проверенные, самые преданные люди, вселяла в него новые силы.
Тот факт, что где-то поблизости были немцы, он реально не мог себе представить. И если бы не страшные минуты, которые он пережил там, в поезде, и потом, когда бежал в растерянности и страхе, то все происходящее воспринималось бы им как эпизод из книги или кинофильма, посвященных грядущей войне.
В том, что ему, Анатолию, и, конечно, Вере удастся добраться до Ленинграда, он не сомневался. Как и многие ленинградцы, он хорошо знал серокаменное здание на Литейном – Большой дом. Он уже представлял себе, как замкнуто и отчужденно входит в это здание, как тихо говорит по телефону – сухо и немногословно:
«Это майор Туликов? Я от товарища Кравцова. По срочному делу…»
Да, он все сделает, все выполнит в точности. Теперь он не просто парень в гражданской одежде, какой-то студент. У него важное секретное поручение…
– Я вас понял, товарищ Кравцов, – твердо и даже торжественно произнес Анатолий, – все будет выполнено.
– Ну, вот и хорошо, – удовлетворенно, с явным облегчением сказал Кравцов. – Теперь позовем Веру. Вера! – громко окликнул он ее. И когда она подошла, сказал спокойно: – Положение чуть осложнилось, Верочка. Ходят слухи, что немцы высадили поблизости десант. Разумеется, его уничтожат, и очень скоро. Нам придется переждать это время в Клепиках, там немцев нет. Вот и все. Для беспокойства особых оснований не имеется. Единственно, что тебе надо запомнить… ну, на всякий случай, что ты Толю раньше не знала. Познакомились в поезде. А потом вместе спасались от бомбежки. Поняла?
Вера молчала. Она стояла ошеломленная, лишившаяся дара речи.
– Вот что, Вера, – внушительно и строго сказал Анатолий, – все это товарищ Кравцов говорит просто так, ну, на всякий случай. Волноваться тут нечего. Если даже немцы и вправду высадили какой-то десант, то через несколько часов от него останется мокрое место. А мы пока что побудем в этих Клепиках, поедим, ты сможешь во что-нибудь переодеться…
Анатолий умолк, потому что увидел, что Вера глядит на него широко открытыми, полными ужаса глазами.
– Паниковать тут нечего. В конце концов, ты не одна! – уже сердито прикрикнул он на нее.
Вера покорно кивнула.
Анатолий умолк. Он почувствовал, что страх, застывший в глазах Веры, передался и ему и не проходит. Он прислушался и снова услышал тот далекий и странный гул.
– Я вспомнил! – неожиданно громко воскликнул Анатолий и, точно сам испугавшись звука своего голоса, закончил уже тихо: – Я вспомнил. Ну… этот гул! Это танки. Я слышал этот звук у себя дома под праздники. Каждый май и ноябрь! Когда они репетировали парад. Это танки, танки!
Он умолк, ошеломленный своей догадкой. Но через мгновение, озаренный уже новой мыслью, снова воскликнул:
– Но раз танки, значит, это наши, ведь верно?
– Я тоже так полагаю, – негромко и растерянно ответил Кравцов, – и все же осторожность не помешает.
– Но послушайте, – недоуменно произнес Анатолий, – это же нелепо! Зачем нам идти в эти Клепики? Почему мы не можем провести весь день и даже следующую ночь где-нибудь тут, в лесу? Если дело в еде, то я могу не есть сутки, и Вера тоже умеет терпеть, правда, Вера?
Кравцов молчал. Все, о чем говорил сейчас Анатолий, он уже обдумал и на все возможные вопросы уже дал мысленные ответы. Нет, он не мог посоветовать этим двум молодым, беспомощным в лесу городским ребятам оставаться здесь или пробираться к Ленинграду по местности, частично занятой немцами. Втроем можно было бы попытаться, но он, Кравцов, не в состоянии проковылять и нескольких десятков метров.
– Ну хорошо, – снова заговорил Анатолий, – а что будет, если немцы придут и в Клепики?
– Тогда нас спрячут у себя колхозники, – ответил Кравцов.
– Спрячут? – с плохо скрываемой тревогой спросил Анатолий. – А вы хорошо знаете этого Жогина?
– Да. Хорошо знаю… – медленно произнес Кравцов.
Только это он и мог ответить. Потому что сказать все – значило рассказать и о том, что десять лет назад он, Кравцов, работник НКВД, в качестве уполномоченного областного штаба по ликвидации кулачества конфисковал богатое имущество Жогина, а самого его с семьей отправил в Сибирь.
Сказать все – значило признаться, что он, Кравцов, и сам не знает, вернулся ли в родное село Жогин в качестве примирившегося человека или как враг. И если он враг, то что в нем окажется сильнее: ненависть, которая побудит его в случае возможности выдать Кравцова немцам, или страх перед расплатой после того, как их выбьют отсюда.
Но всего этого Кравцов сказать не мог. Он доверил этому парню, Анатолию, то, чего не мог не доверить в создавшихся обстоятельствах. Все остальное не имело отношения к этому главному и могло вселить в души этих ребят лишь страх. Он прислушался, услышал стук колес приближавшейся телеги и бодро, почти весело сказал:
– Ну, кажись, карета подана. Пошли!
И, тяжело опираясь на палку, сделал шаг вперед…
14
Тем, кто знал Федора Васильевича Валицкого поверхностно, старый архитектор казался человеком крутого нрава, упрямым, болезненно самолюбивым – словом, малоприятным в общении.
Немногочисленные же друзья Валицкого, единодушно сходясь во мнении, что «характерец у Федора трудный», считали его, однако, человеком талантливым и честным, но вместе с тем самым большим врагом себе.
И в самом деле, казалось, трудно себе представить личность, более «несозвучную эпохе», чем шестидесятипятилетний академик архитектуры Федор Васильевич Валицкий. В двадцатые годы, в период повального среди архитекторов увлечения идеями конструктивизма, Валицкий, который был лично знаком с Корбюзье, ценил его и не раз получал от знаменитого француза книги с дружественными надписями, неожиданно выступил с резкой критикой зарубежного новатора и особенно его советских подражателей.
Характер у Валицкого был желчный. Критикуя кого-либо или что-либо, он в выражениях не стеснялся и наиболее рьяных авангардистов, пропагандирующих стиль Корбюзье и строительство безликих домов-коробок, «городов будущего», оторванных от исторически сложившихся поселений, называл обезьянами, попугаями и неучами.
В основе его критики лежала верная мысль о том, что идеи Корбюзье и в особенности практика осуществления его проектов за границей не могут лечь в основу строительства в нашей разоренной войнами стране по крайней мере в ближайшие годы. Валицкий утверждал, что, пока промышленность строительных материалов у нас еще недостаточно развита и вложить в нее большие средства при хроническом дефиците во всех сферах экономики еще невозможно, следование идеям Корбюзье неминуемо приобретает лишь внешний, подражательный характер, а на практике ведет к возведению непрочных, неудобных для жилья и работы, холодных, неуютных домов.
Коллеги Валицкого, особенно молодежь, стали относиться к нему с неприязнью. И дело было не только в том, что свою критику Валицкий облекал в обидную, саркастически-уничижительную форму. Главное заключалось в другом. В те далекие годы очень многие люди были убеждены, что «прекрасное будущее» не только не за горами, но где-то совсем рядом, почти столь же близко, сколь близко находятся друг от друга реальные «сегодня» и «завтра».
Они были уверены, что наступление этого «завтра» зависит лишь от темпов разрушения старых традиций и что сознательно-волевым усилием можно в кратчайший срок создать новую литературу, новую живопись и новую архитектуру.
Критика Валицкого была принята в штыки. Его стали презрительно называть «академиком», «традиционалистом», «рутинером», не понимающим, что новая социальная эпоха требует новых, созвучных ей архитектурных форм.
Однако в середине тридцатых годов, когда Корбюзье был предан анафеме, а его наиболее упорные последователи объявлены формалистами, Валицкий неожиданно сделал решительный поворот, в противоположную сторону.
На собрании ленинградских архитекторов он выступил с резкой критикой нового, становящегося господствующим направления в архитектуре, которое назвал «ложноклассическим», «надуто-помпезным», «дворянским стилем для бедных».
Валицкий утверждал, что мы поступаем неправильно, предавая забвению опыт зарубежного строительства вообще и идеи Корбюзье в частности, и что это тем более непростительно именно теперь, когда наша страна стала гораздо богаче, чем десятилетие тому назад, и создала собственную индустриальную базу.
Валицкому дали «достойный отпор».
То было время крайностей во всякого рода спорах, любые мнения по профессионально-техническим вопросам считались половинчатыми, оппортунистическими, если не сочетались с политическими оценками. И за Валицким, который, казалось, и впрямь обладал несчастным даром восстанавливать против себя не только своих оппонентов, но и единомышленников, прочно укрепилась кличка «формалиста», к тому же упорствующего в своих заблуждениях.
И все же с Валицким считались. Он был одним из старейших архитекторов города, учеником уже ушедших из жизни прославленных мастеров русского зодчества. Несколько домов, возведенных Валицким в Ленинграде и в других городах страны, упоминались в специальной литературе.
В профессиональной среде знали, что Валицкий обладает огромными знаниями не только как архитектор, но и как инженер-строитель. Однако тот факт, что за ним прочно укрепилась репутация «формалиста», и к тому же упрямого, чуждого самокритики, являлся решающим.
Имя Валицкого стало одиозным, отныне оно упоминалось только в докладах и, как правило, лишь в том разделе, где говорилось о чуждых влияниях в советском зодчестве.
Валицкий уже не строил домов. Ему не поручали ответственных проектов, привлекающих внимание общественности. В советских и партийных кругах Ленинграда его считали высококвалифицированным специалистом, но человеком сугубо аполитичным и даже фрондером, не заслуживающим особого доверия. К Валицкому относились холодно, хотя и с некоторой почтительностью.
Тем не менее старика довольно часто привлекали для различных «внутренних», технических консультаций и экспертиз, включали в некоторые комиссии. Его труд хорошо оплачивался.
Внешность Федора Васильевича Валицкого как нельзя лучше гармонировала с его репутацией человека, несозвучного времени. Он был высок, худощав, любил белые, коробящиеся от крахмала сорочки, галстук-«бабочку», темно-синий костюм и обязательную в любое время года жилетку. В кармане этой жилетки он носил на тонкой золотой цепочке старинные золотые часы с массивной крышкой.
У Валицкого была густая седая шевелюра, угловатые черты лица, плотно, казалось, презрительно сжатые губы и длинные руки с тонкими, обтянутыми желтоватой кожей пальцами.
Федор Васильевич с женой, сыном и домработницей тетей Настей жил на Мойке, в им самим еще до революции построенном доме, в большой, пятикомнатной квартире – ее не коснулись ни реквизиции, ни уплотнения благодаря охранной грамоте, подписанной человеком, имя которого для миллионов людей символизировало непререкаемый авторитет и высшую справедливость.
Жену Валицкого, тихую, безропотную, маленькую пожилую женщину, звали Мария Антоновна, а сына, двадцатитрехлетнего студента института гражданских инженеров, – Анатолий.
К жене Федор Васильевич относился безразлично и редко замечал ее присутствие, а сына, родившегося, когда Валицкому было уже за сорок, любил странной, тщательно скрываемой любовью.
В отличие от жены, он никогда не ласкал его, даже маленького, хотя не находил себе места от волнения, если Толя – правда, это случалось не часто – заболевал.
Когда сын подрос, отец редко удостаивал его сколько-нибудь серьезной беседы.
Федора Васильевича раздражали неизменный оптимизм сына, его самоуверенность, а также увлечение спортом – занятием неинтеллектуальным. За столом Анатолию редко удавалось вымолвить фразу, которая не вызвала бы иронической реплики отца.
И тем не менее Валицкий очень любил своего сына, хотя, казалось, делал все от него зависящее, чтобы Анатолий об этой любви даже не догадывался.
Федор Васильевич был человеком замкнутым, после приспособленчества больше всего на свете ненавидел сентиментальность, к себе в душу не допускал никого и, может быть, именно поэтому никогда не пытался заглянуть во внутренний мир, в мысли Анатолия. Он лишь издали следил за тем, чтобы жизнь сына развивалась, как он любил выражаться, «в правильном направлении».
Это означало, что Анатолий должен был хорошо учиться в школе, затем поступить в институт и не жениться до тех пор, пока не станет на ноги. Такова была программа-минимум, и за выполнение ее Федор Васильевич чувствовал себя ответственным.
Когда по окончании школы Анатолий заявил отцу о своем намерении держать экзамен в институт, где готовят архитекторов, Федор Васильевич иронически-равнодушно пожал плечами. Но в душе сознавал, что это только привычная поза. Втайне его уже давно радовали школьные успехи сына в области рисования, черчения и математики, и он был доволен, когда заставал его у своих шкафов, набитых монографиями и альбомами.
Архитектура была богом Валицкого, единственным, перед чем он преклонялся, что считал незыблемым на земле. Ему было приятно, что его чувства передались сыну.
Однако он столь ревностно, столь свято относился к божеству, жрецом при котором состоял, что не сразу верил в чистоту намерений неофита, даже если им был собственный сын.
– Не советую, – коротко бросил Федор Васильевич, когда Анатолий сдержанно и как бы между прочим сообщил ему о намерении посвятить себя архитектуре.
– Почему? – так же коротко спросил Анатолий.
– Сейчас туда привнесено много политики, – ответил, чуть кривя свои тонкие губы, Федор Васильевич. – Боюсь, что ее хватит в излишке даже и на твой век. Займись медициной. Или физикой. Больше перспективы, и меньше мешают.
Теперь настала очередь Анатолия пожать плечами и снисходительно усмехнуться. Ему были известны фрондерские взгляды отца на многие вещи, он относился к этому несколько иронически, хотя никогда не вступал с отцом в споры.
Анатолий был комсомольцем, в школе считался активным общественником, и, как это ни парадоксально, во всем этом большую роль сыграла именно одиозная репутация его отца. Анатолий, может быть сам того не сознавая, всячески старался выявить свою самостоятельность, убедить всех окружающих в своей идейной независимости от него.
Постепенно и, вернее всего, бессознательно он пришел к убеждению, что мнение о нем людей зависит от слов, которые он произносит, поскольку для совершения каких-либо особых примечательных поступков повода все как-то не представлялось. Почему-то всегда случалось так, что, когда его соученикам приходилось выезжать в колхоз на уборку картофеля или в бригадах «Осодмила» дежурить вместе с милиционерами на улицах, «неблагополучных по хулиганству», Анатолий всегда оказывался одним из тех, кто посылал и произносил при этом соответствующие слова и кто потом «заслушивал отчеты», а не среди тех, кого посылали и кто потом отчитывался.
Для создания себе отменной репутации одних слов оказывалось совершенно достаточно.
Учился Анатолий хорошо, на различного рода собраниях говорил тоже хорошо и правильно, окружающие считали его умным, веселым и в то же время выдержанным парнем, и постепенно он и сам уверился в том, что является именно таким.
Валицкий-старший иногда посмеивался над «твердокаменностью» своего сына, которую называл эмоциональной ограниченностью и интеллектуальной нетребовательностью. Однако в душе он был даже доволен: ему вовсе не хотелось, чтобы сын повторил полный тревог и ударов по самолюбию жизненный путь своего отца.
…О начале войны Валицкий узнал не в полдень, как большинство людей в стране, а несколько позже, потому что не терпел радио, в квартире его не было приемника, а повесить на стену уродливую черную тарелку местной трансляции он не разрешил бы, наверное, и под угрозой смерти.
В тот июньский воскресный день Федор Васильевич, позавтракав вдвоем со своей приученной к безмолвию женой, направился к себе в кабинет, плотно затворил двери, уселся за старомодный, черного дерева письменный стол и раскрыл лежащую на полированной поверхности стола книгу.
Это была не работа, а отдых, который Федор Васильевич позволял себе именно по воскресеньям.
Сама мысль, что отдыхать можно не за письменным столом, а где-нибудь на сестрорецком пляже или в парках на Островах, среди толпы слоняющихся по аллеям людей, показалась бы ему варварской.
На это воскресенье Федор Васильевич отложил еще со вчерашнего вечера увесистый том Витрувия «Десять книг об архитектуре» – роскошное итальянское издание, которое приобрел в Риме еще в 1910 году.
Вчера его взгляд, пробегая по корешкам книг, заполнявших книжные шкафы, выстроенные вдоль одной из стен кабинета, остановился именно на этом классическом произведении. Федор Васильевич вспомнил, что не раскрывал его уже много лет. Он вынул тяжелый, со множеством красочных иллюстраций том и положил его на письменный стол, предвкушая предстоящее ему завтра удовольствие.
В воскресенье, не спеша позавтракав, он вошел в свой кабинет, уселся в потертое кожаное кресло, привычным движением выключил телефон и, наугад раскрыв отложенную с вечера книгу, погрузился в созерцание чертежа элементов античного ордера – карнизов, фризов и капителей. Очень скоро мысли Валицкого потекли в обычном для него направлении. Превыше всего ценивший в архитектуре целесообразность и пропорциональность, он с привычным раздражением вызвал в своем воображении те современные здания, в которых колонны и капители уже не имели ничего общего с целесообразностью и превратились в нелепые украшения дурного вкуса.
Около двух часов дня, погруженный в чтение, Валицкий услышал доносившиеся из-за закрытой двери кабинета возбужденные женские голоса. Он недоуменно и недовольно поморщился, ожидая, пока шум смолкнет, но в это время дверь распахнулась настежь, и в комнату с причитаниями и всхлипами, перебивая друг друга, вбежали Мария Антоновна и тетя Настя.
Именно в этот момент Федор Васильевич Валицкий и узнал от вернувшейся из магазина домработницы, что люди кругом говорят о какой-то речи по радио насчет войны.
Рассерженный Федор Васильевич прикрикнул на женщин, приказал им замолчать. Он не сомневался в том, что тетя Настя что-то напутала. В последнее время редкая политическая статья обходилась без слова «война», к тому же на Западе и в самом деле уже почти два года Германия вела боевые действия, – возможно, что какие-то паникеры не вникли в смысл очередной радиопередачи и…
Словом, Федор Васильевич приказал женщинам замолчать.
Воспитанные в течение долгих лет в духе абсолютной покорности мужу и хозяину дома, обе старухи, все еще всхлипывая и причитая, пошли к двери, но Мария Антоновна, дойдя до порога, внезапно бросилась обратно к мужу с возгласом: «Толя! Ведь Толенька-то уехал!»
Разумеется, в этом сообщении для Валицкого не было ничего нового, поскольку он только в пятницу попрощался с сыном, который сказал, что еще не решил окончательно, где проведет каникулы – на юге или под Ленинградом, но сообщит тотчас же, как только где-нибудь «осядет».
Федор Васильевич еще раз прикрикнул на жену, сказал, что Анатолий не ребенок, и выпроводил ее из кабинета.
Оставшись один, Валицкий подошел к окну, открыл его и выглянул на улицу. Ничего необычного он не увидел. На улице было не больше народу, чем в любой воскресный летний день. По Невскому, часть которого была хорошо видна отсюда, из окна, катились «эмки» и «ЗИСы». На углу Мойки и Невского (Валицкий никогда не употреблял громоздкое название «проспект 25-го Октября») бойко торговал цветочный киоск.
«Война? – произнес про себя Валицкий. – Что за глупости! Какая война?!»
Он вернулся к столу, сел, решил продолжать чтение, но передумал и снял телефонную трубку. Телефон молчал. Валицкий забыл, что выключил его еще с утра, как делал всегда, когда садился за письменный стол.
Он передвинул рычажок на маленькой, прикрепленной к стене эбонитовой панельке, дождался ответа станции и назвал номер одного из своих старых друзей – доктора Андрея Григорьевича Осьминина.
Он знал этого человека, своего сверстника, уйму лет, постоянно ссорился с ним и любил его придирчивой, эгоистической любовью.
Когда-то Валицкий лечился у частнопрактикующего врача-терапевта Осьминина – это было еще до революции. Постепенно они подружились. И тогда Осьминин сказал:
– Вот что, Федор, ищи-ка себе другого врача, а я тебе отныне не лекарь. Ты мне больше не веришь. Несть пророка в своем отечестве. К тому же тебе нужен пророк с палкой, чтобы ты его слушал и боялся. Я тебе говорю, что у тебя начальная стадия гипертонии, а ты посылаешь меня к черту. Словом, чай у тебя пить буду, если Мария Антоновна пригласит, а лечит тебя пусть кто-нибудь другой.
Так и договорились. Они виделись часто, но редко расставались, не повздорив. И причина этого в конечном итоге заключалась в том, что Осьминин слишком хорошо знал Валицкого и уже давно разглядел в характере его те черты, о которых даже и не догадывались другие. Этими чертами были легкая ранимость, которую Валицкий искусно прятал под маской равнодушия и даже высокомерия, и жажда деятельности, которую в силу сложившихся обстоятельств Валицкий также пытался скрывать.
Доктор Осьминин был вдовцом, он жил в маленькой квартире с внучкой Леночкой, дочерью своего погибшего на войне с финнами сына. Мать Леночки ушла от мужа через два года после рождения дочки и не давала о себе знать. Четырнадцатилетняя Лена вела немудреное хозяйство деда; два раза в неделю к ним являлась приходящая домработница. Сам Осьминин уже давно забросил частную практику, не возвращался к ней, в отличие от многих врачей, и в период нэпа и последние годы заведовал больницей на Васильевском острове.
…И вот теперь, в воскресенье 22 июня, около двух часов дня, Валицкий назвал номер Осьминина и, услышав знакомый дребезжащий голос, как нельзя более спокойно, не здороваясь и без всяких предисловий, спросил:
– Ну… что нового?
– Ты что, с ума сошел, Федор! – возмущенно воскликнул Осьминин. – Нашел время для нелепых шуток!
– Значит… – после короткой паузы и неожиданно упавшим голосом произнес Валицкий, – значит, это правда?
– У тебя что, уши ватой заткнуты? – продолжал возмущаться Осьминин. – В конце концов, есть пределы…
– Извини, – прервал его Валицкий, и голос его прозвучал как-то виновато, – я просто не мог поверить… Я позвоню тебе позже…
Он повесил трубку и тихо произнес вслух:
– Значит, все это правда. Война.
Он положил руку на грудь, потому что почувствовал, как часто и гулко бьется его сердце, и несколько минут сидел неподвижно.
Потом встал, снял потертую, сшитую из тяжелого шелковистого сукна пижамную куртку, сохранившуюся с давних времен, и подошел к высокому стоячему зеркалу.
У зеркала он сосредоточенно повязал своими тонкими, сухими пальцами галстук-«бабочку», с трудом справляясь с туго накрахмаленным воротником, надел жилетку, темно-синий пиджак и вышел из кабинета.
Мария Антоновна, услышав шаги мужа, бросилась к нему, он молча ее отстранил, направился к парадной двери, взял стоящую в углу толстую орехового дерева палку и вышел на улицу.
У него не было никакой цели, ему некуда было идти. Просто он хотел вырваться из внезапно охватившего его состояния оцепенения.