Текст книги "Зона испытаний"
Автор книги: Александр Бахвалов
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
Разумихин был возбужден и по обыкновению не скрывал этого. Он нервно жевал губами, оторопело глядел в иллюминатор, то и дело произнося что-нибудь вроде:
– Прилетели, черт его дери!..
…Вслед за недолгим недоумением – неужто сегодня, сейчас, так-то вот? – Соколова охватила тягучая истома от сознания своей неспособности сделать что-либо, кроме как, сцепив руки на животе, смиренно ждать, чем все это кончится. Но в этом смирении не было отчаяния: он многое успел за свою жизнь. Оп был не только и не столько конструктором, сколько работником, с нечеловеческим упорством создававшим из ничего (начав с сарая на задворках города, у Гнилой речки) то огромное, людное, что теперь называли КБ Н. С. Соколова. Он умел с одинаковым упорством строить истребители и новую котельную, создавать пассажирские лайнеры и добиваться у города места для нового инженерного корпуса.
Говорили, он нетерпим к тем, в ком видел своих соперников, что имярек внес больше труда в такой-то самолет, а машину назвали именем Соколова; что такой-то талантливее его, известен трудами по математике; такой-то видный аародинамик, но все они «работают на Соколова», а те, кто проявляет строптивость, вынуждены уходить из КБ… Да, он не терпел тех, кто пытался потеснить его. Не потому, однако, что был честолюбив, а потому, что верил в себя, душой радел о деле, и передать вожжи тем, кто этого домогался, значило для него отдать собственное детище в чужие руки. Рискнуть на это Соколов не мог… разве что, если бы поверил в кого-то, как в себя. Такие были, но как раз они-то и не домогались его места, их пугала ответственность, они, как черт ладана, боялись руководить не только КБ, но даже отделом и склонялись перед Соколовым за его непугливую натуру хозяина дела. За его спиной они чувствовали себя в надежной безопасности в самые тяжелые годы. Говорили, что эти люди создали Соколову имя, но такое может прийти в голову разве что недоумкам. Давал им работу и принимал ее он, Соколов. Машины, которые прославили КБ, рождались у него в голове. Каждую новую модель он начинал с того, что ночами просиживал с художником над общим видом самолета. И только когда был готов рисунок, даны определяющие размеры, созданы чертежи общего вида, вот тогда он поручал произвести расчеты тем, кто это мог сделать лучше него, потому что они ничем другим не занимались. Им не нужно было выколачивать станки для опытного завода, оборудовать мастерские, цехи, добиваться от поставщиков нужных материалов, строить дома для рабочих, «пробивать» в министерстве достойную зарплату тем, кто «работал на Соколова»… И когда почему-либо машина не получалась, вся вина за неудачу падала на Соколова, никто не говорил, что не справились те, которые «работают на него». Начинались тихие разговоры о том, что Соколов не учел того-то, не понял этого, «не использовал достижений…». Они были правы, эти умники, но им было невдомек, что ошибки Соколова им видны с той башни, которую возводил он.
…Самсонов вдруг вспомнил, и совсем не к месту, журнальные фотографии артиста, в лицах перечислявшего, каких людей он изображал за свою жизнь, и, вспомнив, что все изображаемые люди имели одну и ту же плоскую физиономию актера, Самсонов почувствовал неприязнь к занятию упитанного человека. Сквозь мрачный восторг от ясно воображаемого образа своей смерти, презрев собственный страх, как он презирал слабость в других людях, Самсонов неожиданно подумал об артисте: «Господи, какой идиот!..»
Сидевший рядом Журавлев давно привык к преддверию собственного конца: сердечные приступы, тяжелые и продолжительные, приучили его к пребыванию на грани жизни и смерти, и потому происходящее теперь он воспринимал как очередное недомогание, разве что теперь смерть представлялась ему несправедливой, потому что заглянула совсем не вовремя. «Ну, хоть моя девочка теперь здорова», – в утешение подумал он.
…Игравшие в домино мотористы расселись в кресла и пристегнулись, вроде бы нехотя подчиняясь обстоятельствам. Это были молодые ребята, они часто летали и не так легко могли поверить, что этот полет будет чем-либо отличаться от других. Они переговаривались спокойно и даже чуть ернически.
– Ну и пылища!
– Ни черта ни видать.
– Трудно заходить.
– Ну, Долотов!..
…Медсестра, сидевшая неподалеку от мотористов и близоруко читавшая книгу, теперь замерла и съежилась, конфузясь своего страха, от которого стало как-то пусто в животе. «Это от кефира, – пыталась она убедить себя, вспомнив свой завтрак в буфете летно-испытательной базы – Может быть, съесть кусочек лимона?» Она огляделась, увидела беседующих как ни в чем не бывало мотористов и, встретившись своим унизительно вопрошающим взглядом с одним из них, прочитала в его глазах сердитое осуждение своего немого вопроса. Не вдруг же все пройдет, говорили ей глаза моториста: и пыль, и ветер, и тряска – повремените. И пожилая женщина почувствовала, что ей стало проще со своим страхом. Она вспомнила летчика, который прошел перед отлетом мимо нее, легко вообразила теперь его стремительную фигуру и прониклась уверенностью, что все совсем не так, как ей вдруг показалось, что все это «у них» в порядке вещей. Она заставила себя отыскать недочитанную страницу, изо всех сил стараясь не думать ни о страхе, ни о слабости, но, читая, ничего не могла понять.
…У Белкина заныла грыжа. Вначале он еще пытался убедить себя, что коли на борту Старик, ничего неприятного произойти не может, все будет сделано как можно лучше, словно он находился не в самолете, влетевшем в облако пыльной бури, а сидел с Главным в его ЗИЛе, который остановил милиционер. Но когда ему удалось превозмочь эту спасительную глупость и понять, что он запросто может угробиться, несмотря на присутствие Главного и даже вместе с ним. Ивочка с таким выражением лица уставился своими желтыми глазами на Риту, словно пытался и никак не мог крикнуть: «Что же вы ничего не делаете?! Разве не видите, что мне это совсем не нужно?»
А та, бледная, с отвращением глядя на опавший подбородок Белкина, вспомнила, как он говорил, что Лютров умышленно перевел тумблер, и вдруг всей душой поняла, что у сидящего напротив человека дрянная душонка и что в своем бутылочном костюме он похож на зеленую пиявку. «Посмотри на себя, – хотелось ей сказать. – «Смог бы ты сейчас найти этот самый тумблер?» Она отвернулась к окну, и лицо ее то ли от негодования, то ли от смущения пошло красными пятнами. Она вдруг вспомнила, в какое отчаяние приводил ее Долотов еще полгода назад, когда на С-224 испытывалось высотное оборудование: его самодовлеющий вид, неумение слушать иначе, как только глядя в землю, словно ему говорят бог весть какую ерунду, – все это обидно волновало Риту, как если бы сводило к пустякам все то, чему она отдавала столько привязанности, предусмотрительности, старания. И вот теперь, вспомнив все, что говорил ей Ивочка, она поняла, какое настоящее было скрыто в Долотове, и ей до слез стало обидно, что он никогда не замечал ее.
…Иногда всем в кабине казалось, что командир теряет власть над самолетом, что старая машина не выдержит тяжести ударов ветра, качнется, зацепит крылом землю, не устоит перед беспорядочными порывами урагана.
Но с первых сигналов опасности Долотов пребывал в том воодушевленном напряжении, которое только и отличает людей, способных броситься в самую мучительную схватку, от тех, кто «теряет сердце» перед осознанной бедой. Сопротивление урагану заставляло все чувствовать, видеть, понимать. Сердце билось так, словно было рождено пережить вот это вдохновение борьбы. Охватившее Долотова напряжение удесятеряло ловкость, неистовость внимания, придавало зоркости, воображение с легкостью постигало существо бури, память мгновенно запечатлевала ее силу, пределы опасности самых сильных порывов и немедленно подсказывала, как противостоять им.
В самолете были пассажиры, и потому никакой другой полет не имел для Долотова большего значения, никогда раньше он не проникался ни такой ответственностью, ни сознанием достоинства своего места за штурвалом.
В глубине души Извольский был рад, что сидит справа, а не слева. Он лучше других мог оценить, с каким непостижимым чутьем отзывался Долотов на все то, что вытворял с самолетом ураган; так лошади идут в темноте по горным тропинкам, безошибочно угадывая, куда следует поставить ногу.
Иногда Долотов как будто позволял ветру заваливать самолет, никак не реагируя на крен, а то вдруг угадывал гибельную особенность порыва, и тогда руки его едва приметно перемещали рога штурвала, заставляя самолет принимать то единственно вернее положение, которое позволяло держаться в воздухе.
В кабине молчали, как молчат ассистенты оперирующего профессора. Не отрывавший глаз от земли Козлевич уловил на секунду, как овечья тропа метнулась влево, словно перед препятствием, и тут же, как он и ожидал, под самолет юркнула кромка бетона.
– Боря! – крикнул он. – Убирай газы! Полоса под нами! Видишь?
– Нет.
– Боренька, внимательней!.. Убирай газы! Смотри!..
И Долотов наконец увидел – на присыпанной песком полосе промелькнули участки с белой пунктирной линией.
– Боря, гляди!.. Видишь?
– Да, да!..
Чтобы выдержать направление по оси бетонной полосы, Долотову нужно было вести самолет под утлом вправо, С-404 летел как бы чуть боком, одолевая давление ветра, и все ближе опускаясь к земле.
Предстояло самое трудное – управиться с машиной в момент посадки. Когда самолет опустится на две основные тележки шасси и скорость упадет, ветер может развернуть его, как флюгер, ударом в киль, обращенный всей площадью под ураган, тогда – катастрофа. Чтобы избежать ее, нужно до предела сбавить обороты левого двигателя и как можно быстрее опустить машину на переднюю ногу: чем скорее вес самолета ляжет на все стойки шасси, тем больше шансов удержаться если не на полосе, то хотя бы на колесах.
«Быстрее гасить скорость на пробеге! Быстрее гасить скорость!» – как заклинание повторял Долотов, ожидая первого прикосновения колес к земле.
И, почувствовав это касание раньше всех, тут же перевел штурвал от себя и вправо, одновременно снимая обороты правого двигателя.
Посадка была грубой, с завышенной перегрузкой на шасси. Всех ненадолго придавило к сиденьям, а затем, как ни старался Долотов удержать самолет рулем направления и тормозами, он все-таки свернул с полосы. Прочертив кривой след по песчаным свеям, С-404 сорвался с бетона и, неистово раскачиваясь, каждую секунду грозя падением, покатил в степь.
И теперь еще по-настоящему отчетливо видел землю один Козлевич. На мгновение ему показалось, что они врезаются в плотный завал крупного серого булыжника. Штурман прикрыл глаза, ожидая треска, удара… но самолет без видимых помех, однако все медленнее раскачиваясь с крыла на крыло, пронесся сквозь эту серую массу, и тогда Козлевич понял, что они таранили сбившуюся отару овец.
Наконец самолет встал. В кабине летчиков минуту молчали. Было слышно, как сечет по обшивке беснующийся песок.
Серый от пережитого напряжения, Долотов медленно откинулся на спинку кресла.
– А баранину уважаешь, командир? – спросил Козлевич, нервно потирая грудь ладонью.
– Что? – спросил Долотов и ощутил противную сухоту в горле.
– Овец подавили. Уголовное дело.
– Брось! – изумился Карауш, вставший рядом с Пал Петровичем.
– Выйди погляди.
– Как же мы не кувыркнулись?
– Соображать надо, одессит. Если бы не эти благородные а-библейские животные, мы бы сейчас во-он там были… Чуете? Это, братцы, арык. Километра полтора по целине отмахали.
Костя Карауш принялся доказывать, что за урон вычтут с Козлевича, как со штурмана. В кабине смеялись, а Долотов сидел, опустив руки, вдруг ощутив страшную усталость, не понимая, чего ему недостает, чего хочется. Такого состояния он не помнил с того времени, когда опытная С-14 валилась на речной обрыв. Но тогда на борту не было Главного.
«Чуть Старика не угробил… Ни за понюх табаку».
«Да, курить охота», – понял наконец Долотов и полез за сигаретами.
…В заднем салоне кто-то из мотористов попробовал было открыть дверь, но в лицо ему хлынула такая густая лавина песка, что чехлы на этажерке и даже кресла тут же припудрило. Моторист придавил дверь плечом и долго протирал запорошенные глаза.
Главный понял, что боковой ураганный ветер сорвал машину с полосы. Разглядывая землю, которая то просматривалась, то как дымом застилалась облаками песка, он заметил тот самый арык, о котором говорил Козлевич. Привязной ремень по-прежнему был застегнут на нем, и, когда в салоне показалась озабоченная физиономия Кости, Соколов ворчливо сказал:
– Рассупонь. Намертво привязал… Куда прикатили? спросил он, облегченно отдуваясь.
– На шашлык.
– Чего?
– Точно, Николай Сергеевич. Баранов передавили.
– Дела!.. Позови Долотова.
Костя быстро прошел в кабину летчиков.
– Командир, Старик тобою интересуется.
Долотов торопливо погасил сигарету и поднялся. Не зная, что его ждет, он почувствовал всегдашнюю свою растерянность перед Соколовым.
– Спрашивали, Николай Сергеевич?
– Да. Садись. Куда прикатил? – повторил свой вопрос Главный, когда Долотов присел в кресло рядом с Разумихиным.
– Ветер… – пробормотал Долотов, взглядом ища поддержки у Разумихина. – Сорвало с полосы. Разве удержишь?
Самолет качнуло порывом ветра.
– Ты летал на большие углы? – вдруг спросил Соколов.
– Да. – Долотов слегка запнулся от неожиданного вопроса.
– Сделал один полет да едва не развалил машину, – Разумихин сказал это Соколову, качнув головой в сторону Долотова.
– Мне нездоровилось, и вообще…
– Что вообще? – Соколов спросил таким тоном, словно знал, почему Долотов это сделал: не хитри, мол.
– Не годится сажать одного вместо другого, – Долотов сглотнул сухой комок в горле. – Ничего путного не выходит.
– Как так?
– Так, Николай Сергеевич… Чернорай сколько отлетал, и все было в порядке, а тут я, словно ему не доверяют.
– Кто сказал, не доверяют? – Соколов вопросительно посмотрел на Разумихина.
– Об этом и речи не было, – сказал Разумихин.
– Речи не было, а так вышло… – Долотов нервничал, боясь каким-нибудь неосторожным словом рассердить Старика.
Но Соколов был далек от того, чтобы теперь, после трудной посадки, с которой так здорово справился этот парень, говорить ему неприятные слова. Хотя… С каких это пор летчики вмешиваются в распоряжения руководителей КБ? Впрочем, тут же решил Соколов, парню подвернулся случай защитить товарища, так что дело вовсе не в недовольстве распоряжениями начальства. И к тому же в его словах что-то есть… Очень может быть, что эта несостоявшаяся замена как раз тот случай, когда кажется, что делаешь для пользы, а выходит во вред.
Явно стараясь поскорее замять разговор, который сам же и начал, Разумихин стал расспрашивать Долотова, как ему удалось отыскать полосу при такой видимости.
Кося в их сторону, Руканов делал вид, что его не интересует беседа начальства с Долотовым, и, лишь на секунду подняв глаза на Разумихина, усмехнулся, как бы говоря, что это мальчишество – думать, будто от Долотова что-то зависело во время посадки; в лучшем случае, им повезло. Однако Разумихина не так просто было переубедить в том, что он находил очевидным.
– На газах сажал? – спрашивал он.
– Да… На правом держал. Ветер боковой, иначе нельзя.
Когда Долотов ушел, Руканов, не давая остыть разговору, поторопился прислониться к нему и своим словом.
– Больше нужно нашим летчикам летать в сложных условиях.
Главный ничего не сказал на это, а Разумихин решил, что он чего-то не понял в замечаниях Руканова.
Пропустив Долотова к его месту, Костя Карауш хотел было спросить, зачем вызывал Главный, но, поглядев в лицо командиру, промолчал. «Все равно ничего не скажет».
– Костя! – позвал Козлевич. – Чего так сидеть? Травани чего-нибудь… Слышь, одессит!
Но Карауша в кабине уже не было. Он сидел в салоне рядом с Ритой и, не обращая внимания на Ивочку, не без успеха развлекал ее.
– У моей сестры парень – на вас похож! – весело говорила она.
– Плохая примета.
– Почему?
– Дети будут.
Женщина смеялась тем удивительным смехом, который выражал не просто веселость ее, а всю целиком, искренне и безоглядно отдавшуюся радости посмеяться.
…Час спустя буря поутихла, степь стала просматриваться. К самолету одна за другой подъехали несколько машин, из которых выходили и глядели на иллюминаторы озабоченные люди в плащах с капюшонами.
Затем привезли стремянку и, когда механики открыли заднюю дверь, с земли донеслось:
– Братцы, как Николай Сергеевич?
– В порядке. У вас что, всегда так?
– Бывает!..
Люди внизу повеселели, живее задвигались, послышались веселые команды. Подъехал МАЗ с металлическим кузовом – буксировать самолет.
Через полчаса всех увезли на окраину заводского поселка, состоявшего из финских домиков с окнами в бескрайнюю степь. И только Пал Петрович с двумя мотористами остался у машины. Он велел молодым людям обмести шарнирные узлы стоек шасси веником, протереть от следов бараньей шерсти и крови.
– Давай! – махнул он шоферу тягача.
Рослый таджик-шофер вначале посмеивался, глядя на маленького распорядительного старика – бортинженера, но, получив от него весьма увесистое «ценное указание», быстро посерьезнел и поставил двигатель на фиксированные обороты, чтобы ровнее двигался буксируемый самолет.
21
Со стороны казалось, что Главный более всего занят слушанием того, о чем говорили заводские конструкторы, и они старались быть возможно доказательнее в своих рассуждениях, тщательно обосновывая каждый свой вывод, справедливо полагая, что, чем яснее изложат свое понимание возможных обстоятельств поломки двигателя, тем более убедят Главного как в своей осведомленности, так и в невозможности считать найденные неполадки причиной катастрофы. Как видно, это была их главная забота.
И после первых же выступлений Соколову стало ясно: чувство непричастности к трагедии было общим для всех. Все начинали с анализа повреждений, очерчивали указкой зону разрушения и под конец заключали, что неисправность, какой она предстала после реставрации форсажной камеры двигателя, никак не могла вызвать катастрофических последствий. Уяснив, что, сколько бы ни говорилось в этом роде, ничего нового он не услышит, Соколов как бы отстранился от слушания, перестал вникать в произносимые слова, а пытался выяснить, кто, что за люди занимались расследованием, угадать, с каким настроением они искали и как восприняли огрех в работе двигателей. Чувство вины и то, какое место она занимала в его душе, определяло отношение Соколова ко всем тем, кто появлялся у доски с развешанными общими видами двигателей С-224. И чем яснее становилось, что никто из выступающих не чувствует за собою вины, тем более суровел Старик, тем неприязненнее глядел на выходивших к доске инженеров.
Особенно неприятны ему были те, кто выступал по обязанности, согласившись «принять участие». Люди эти говорили небрежно, коротко, ни на чем высказанном до них не останавливаясь, сводя свои размышления к простой формуле: я, мол, не вижу причин, из-за которых меня потревожили, но если вам интересно знать мое мнение, то вот в каком направлении только и можно рассуждать, хотя, как вы сами видите, и в этом случае выводы не изменятся. Таких ораторов Старик не только не слушал, но и не смотрел на них. А если поворачивал к ним свои льдистые колючие глаза, то очень хмурился, невольно подтверждая самые нелестные россказни о нетерпимости своей натуры и грубости своего поведения. Но Соколов, всегда с отвращением относившийся ко всяческой суете, теперь, после пережитого во время посадки С-404, едва сдерживал гневливое возбуждение. Директор завода уже выискивал минуту поудобнее, чтобы завершить разговор, понимая, что для проделанного Соколовым пути, который чуть не закончился аварией, совещание выглядит той самой игрой, которая не стоит свеч. И когда к доске вышел молодой инженер из отдела топливных систем, директор решил, что это выступление будет последним.
Инженер глядел себе под ноги, нервно потирая длинные вялые пальцы рук, переступал с ноги на ногу.
– Николай Сергеевич – обратился он к Соколову, глядя, однако, себе под ноги. – Прошу вас, взгляните на эти фотографии.
«Да он с ума сошел! – подумал директор. – С Соколовым, как с приятелем!..»
Главный, лицо которого стало строго и спокойно, поднялся и подошел к столу, на котором молодой человек разложил свои снимки. В кабинете насторожились. Привычное течение совещания было нарушено.
– Вот, посмотрите. Это снимок прогоревшей форсажной камеры двигателя, который стоял на самолете. Видите отломанную в зоне пайки трубку, подающую топливо в форсажную камеру? Она оторвалась в воздухе, во время работы, это установлено экспертизой. После разрыва трубки горящая струя прожгла не только саму камеру, но часть перегородки между двигателями. Пайка не выдержала вибрационных нагрузок. Сначала разрыв, потом действие реактивной струи и температуры – трубка искривилась и образовала своеобразный огнемет с высоким давлением пламени… Здесь говорили, что неисправность в форсажной камере не могла послужить причиной взрыва. Тем не менее связь можно проследить. И я попробую это сделать.
Соколов посмотрел, как от напряжения покрылась капельками пота верхняя губа молодого человека, как он то и дело приглаживает реденькие светлые волосы на макушке, и сказал по-отечески ласково, поощрительно:
– Ну-ка, ну-ка!.. Только не торопись, сынок.
Главный вернулся на свое место и приготовился слушать.
Воодушевленный вниманием Соколова, инженер продолжал уже более спокойно, обстоятельно.
– После обнаружения неисправности все мы рассуждали примерно так. Летчику достаточно было остановить двигатель, включить противопожарную систему (а в этой зоне пламегасящее устройство очень эффективно), чтобы затем без труда добраться до аэродрома на одном двигателе. Коль скоро он этого не сделал, значит, был занят чем-то другим, какой-то другой, не связанной с двигателями, но очень важной неисправностью: отказом управления или тому подобным. Так ли это? С самого начала меня не оставляла мысль, что неисправность в форсажной камере и то, что помешало летчику даже включить противопожарную систему, произошло одновременно, то есть очень быстро одно за другим.
– Верно, юноша, – невольно вырвалось у Журавлева.
Недолгое оживление в комнате подтвердило, с каким вниманием все слушали.
Парень передохнул, взял указку и, подойдя к плакатам, некоторое время смотрел себе под ноги.
– Бесспорно установлено, что камера и перегородка между двигателями прогорели в воздухе, во время полета. Как же мог летчик не заметить красное табло, указывающее на опасное повышение температуры выхлопных газов? Что помешало ему действовать затем, как положено? Вот тут и напрашивается подозрение, что огненная струя, пробив форсажную камеру, вывела из строя или гидравлическую магистраль, или исполнительный агрегат поворотного устройства стабилизатора, а значит, одну из главных систем жизнеобеспечения полета, которая первой, в случае неисправности, завладевает вниманием летчика. Как разворачивались события дальше, мне трудно представить. Скорее всего он успел остановить неисправный двигатель, включил форсаж второго, пытался разобраться в отказе управления… – Парень замолчал с видом человека, извиняющегося за некомпетентность.
– Понял? – Главный повернулся к Долотову; Старику нужно было знать, верит ли летчик, что причина катастрофы найдена.
– Да, Николай Сергеевич.
– А ты освети, как представляешь. Пусть здешние умельцы послушают, им не вредно.
Долотов подошел к столу.
– Молодой человек подтвердил наши предположения. Мы грешили на слабое место в гидравлической арматуре, установленной в зоне гидроприводов стабилизатора, но не могли понять, что разрушилось? И как это случилось?..
Долотов говорил о развитии событий в воздухе, как разбирал чертеж, где разного рода линии условной связью друг с другом дают доказательное изображение предложенной идеи. На большее этот технический язык не способен, на нем не объяснишь, что происходит с человеком, когда до предела усложненная реализованными идеями машина выходит из-под контроля.
– У Лютрова была одна возможность удержаться на лету – увеличить скорость. Ему нужно было выиграть время, чтобы разобраться в происходящем. Но скорость, которая могла бы удержать самолет в полете в сложившихся обстоятельствах, была больше той, которую могли выдержать крылья. Вот и все.
…На состоявшемся после совещания разговоре главный конструктор завода сообщил Соколову, что слабое место у двигателя доработали, проверили на всевозможных режимах в продолжение всего энергетического ресурса. Топливная система работает безотказно, но, как известно, стендовые испытания двигателей, даже с имитацией скоростного потока, далеко не равнозначны испытаниям в полетных условиях. И потому было решено до разумного предела укоротить рабочий ресурс двигателей. На этой позиции очень настаивал Самсонов. Решили также послать на время испытаний дублера одного или двух представителей завода для постоянного наблюдения за двигателями совместно с работниками отдела, которым руководит Самсонов. Была вчерне определена и дополнительная программа стендовых испытаний двигателей, о ходе которых завод будет регулярно осведомлять отдел силовых установок КБ. На том разошлись.
На С-404 решено было заменить двигатели, проверить шасси – словом, привести машину в порядок после трудной посадки. За Главным и всеми остальными прислали новенький С-414. В экипаже – Гай-Самари, Чернорай и двое молодых ребят.
Отыскав глазами Долотова, Гай взял его под руку.
– Ну, рассказывай.
Они долго прогуливались вдоль кромки рулежной полосы под нестерпимо палящим солнцем, говорили о Лютрове и о том, что на его месте никто бы ничего не понял.
– Хоть какая-то ясность, а, Боря?.. Хоть что-то кончилось.
Он помолчал и раздумчиво произнес, окидывая взглядом полыхающую невидимым огнем степь:
– Что-то кончилось, что-то началось. Что-то ждет своего начала или завершения… Из этого и состоит жизнь людей. Да и вообще жизнь.
За разговором не заметили, как добрались до места, где рулежная полоса сворачивала к старту. А слева на пустыре, как это нередко бывает на заводских аэродромах, стояли старые самолеты. И отдельно от других, задорно вскинув нос, стоял истребитель военных лет. Не сговариваясь, Гай и Долотов подошли к самолету. С облупившейся краской, с потемневшими стеклами кабины, с колесами, заросшими травой, он, казалось, глядел в небо с неослабной надеждой.
– Як-третий, – сказал Гай, поглаживая рукой по крылу, горячему от полуденного солнца.
– Як-третий, – кивнул Долотов.
Гай щурил свои коричневые глаза, на лице у него было такое выражение, с каким он при встрече глядел на Долотова.
– Хороший был самолет. Грустно, когда у хорошего самолета колеса зарастают травой. А, Боря?
…Он вспомнил эти слова ночью накануне отлета, вспомнил заросшие травой колеса.
«Да, Гай, грустно, когда так случается, и все-таки старая машина – ненужный хлам, от которого надо избавиться. Так уж заведено: самолетам, которым нет места в небе, нет его и на земле».
В комнате было нестерпимо душно. Знойный день будто и не кончался, его одуряющая теплота лишь потемнела и стихла, только и всего.
Витюлька спал, а Долотов, пролежав без сна до полуночи, встал, включил настольную лампу и открыл дверь, выходящую прямо во двор.
Вытянутый прямоугольник света легко продавил мягкую темноту жаркой ночи, обнажил кремнистую землю, четко высветив камешки у порога и совсем слабо – искривленное дерево, желтое от света и пыли.
Неистребимо пахло полынью, солончаками, пустыней. За три дня запах этот осел во рту, как горькая пыль. Вот и теперь запах пустыни вплывал в комнату, откуда медленно истекал, огибая притолоку, табачный дым. Опираясь на косяк, Долотов взглянул на усыпанное звездами небо.
Ночь казалась наряднее дня – так пусто глазам на рассвете в этом краю. От вида выжженной солнцем, нищей жизнью земли сжимается сердце, становится так же пусто и одиноко на душе. И никак не назовешь эту землю «матушкой», как ту, что кормит человека.
Но отчего степь так трогает душу, вызывает желание уподобить царство степного безлюдья затаенному в тебе?
Любую неисправность в машине рано или поздно найдут, загадка перестанет быть загадкой, и пытливая страсть человека будет утолена, чего бы это ни стоило. И только твои собственные надежды так и остались никак не воплощенные, ничем не утоленные.
А может быть, неутоленность это и есть неизбывная энергия жизни, ее вдохновение?
Вспомни старый самолет. И теперь, всеми забытый, он неотрывно смотрит в тускло сияющее, царственно великолепное ночное небо, готовый в любую минуту покинуть земную твердь ради вот этой неохватной, неизбывно манящей небесной пустыни…
Твоя надежды могут быть столь же тщетны, но, пока ты жив – и ночное небо, и утренняя степь, и любимая женщина неизменно будут заставлять тебя тосковать, восхищаться.
– Мы восхищены вами, Борис Михайлович, – с какой-то не по возрасту застенчивой улыбкой сказал Журавлев, когда Долотов с Гаем пришли обедать в заводскую столовую и оказались за одним столом с гидравликом.
Сначала говорили о бустерах, насосах, о том, что «гидравлика – это жизнь летчика», о молодых девушках, у которых вдруг обнаруживается болезнь вестибулярного аппарата, и наконец о посадке и о том, какое впечатление она произвела на пассажиров. «Вы проявили редкое сочетание способностей: совершенное владение техникой и самим собой».
– Слышь, Гай? – говорил Долотов. – Сподобился, а?
Гай хлопал Долотова по плечу и молчал.
И все-таки похвала Журавлева была приятна, как напоминание о хорошо сделанной работе – первой хорошо сделанной работе после возвращения из Лубаносова.