Текст книги "Зона испытаний"
Автор книги: Александр Бахвалов
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
18
– Ежели вникнуть, тетя Глаша, я человек нежного воспитания. В этом все дело. – Костя ударил кием по шару, не попал в лузу и почесал в затылке. – Потому и холостой.
– Дураки, они все одного воспитания, – небрежно отозвалась Глафира Пантелеевиа, занимавшаяся уборкой в комнате отдыха. – Был бы самостоятельный, не бегал бы задрамши хвост.
– А ты спроси, почему? Может, я травмированный вашей сестрой!
– По голове, видать?
– Глубже. Поневоле приходится жить… напряженной холостой жизнью. Может, я и женился бы, не случись со мной метаморфозы в молодых годах, когда был, понимаешь, очумевши от радости… как тот червяк. Слыхала?
– Господи, червяк какой-то…
– Известный случай! Высунулся этот беспозвоночный из земли, а кругом весна, солнышко, благодать! Увидел рядом другого червяка и сразу влюбился. «Друг! – орет ему. – Иди, обнимемся!» А тот отвечает: «Совсем очумел, что ли? Я же твой хвост!»
– Ну срамник!.. – сдавленно смеялась Глафира Пантелеевна, прижимая щепотку ко рту.
Был день рождения Извольского. Но заведенному обычаю виновник торжества снимал отдельный кабинет в ресторане «Ермак». Kpyг лиц, вовлеченных в традицию, не менялся из года в год, разве что сокращался: Гай-Самари, Карауш, Козлевич. Извольский, а еще раньше – Санин и Лютров. Но первопричина была лишь формальным поводом для «застольного бдения». В такие дни легко выяснялись всяческие «отношения», во всеуслышание высказывались откровенные мнения друг о друге и обо всем на свете. И никто не обижался, потому что все вставало на свое место. Не случайно, с разрешения постоянных членов застолья, Гай пригласил сегодня Долотова и Чернорая.
После памятного собрания Гай думал, что размолвка между ними уладится сама собой. Ан нет! И потому он решил положить ей конец сегодня вечером. Предстоявшее «радение» было удобным случаем, чтобы общими усилиями покончить с тем, что, как видно, этим двум не под силу. Другого такого случая может и не представиться.
Теперь в ресторане суетился Извольский. К шести часам все должны съехаться, но сам Витюлька, увы, обязан был вернуться на аэродром: в пять утра следующего дня начиналась генеральная репетиция парадного пролета.
Летные апартаменты опустели, рабочий день кончался.
Костя Карауш, Гай-Самари и Козлевич задержались только потому, что ждали Долотова и Чернорая. Они вот-вот должны были приземлиться на С-224-спарке: Долотов инспектировал Чернорая (вслед за Извольским), осваивавшего навыки управления новой для него машиной.
Полет планировался на первую половину дня, но то самолет не был готов, то какая-то бродячая гроза налетела – выпустили только в четвертом часу.
Прибравшись в комнате отдыха, Глафира Пантелеевна отправилась в летную раздевалку. Карауш сам с собой играл на бильярде, а Гай с Козлевичем стояли у распахнутого окна, глядели на опустевшее летное поле, на густеющую облачность и говорили о море, о санаториях, о приятностях курортного времяпрепровождения, хотя за последние пятнадцать лет Козлевич оставлял семью лишь на время медицинских освидетельствований, а отпуска брал в те периоды, когда ему могли начислить наивысший средний заработок. Тем не менее он мечтательно распространялся о деревенской тишине, парном молоке и запахе сена, завидовал Гаю, который собирался в отпуск. Гай закончил сложную серию полетов на «малыше», связанных с получением экспериментальных данных, необходимых конструкторам.
Слушая Козлевича, Гай-Самари неприметно косил на штурмана коричневые глаза и улыбчиво щурил их: он знал, что мечтательные рассуждения Козлевича были связаны не с воспоминаниями об отдыхе в деревне и даже не с предвкушением его, а с совсем другими событиями в жизни штурмана.
В начале пятидесятых годов они возвращались с востока страны на С-07 – первой послевоенной пассажирской поршневой машине Соколова, так н не попавшей в серию. Это был один из полетов на дальность для уяснения экономических показателей самолета – расходов топлива на оптимальных режимах полета. На самолете была установлена американская система автоматического контроля работой двигателей, да и приборы стояли американские.
Показания давались в футах, дюймах, температура по Фаренгейту. Они с Козлевичем постоянно путались в этих показаниях и дня облегчения ставили метки карандашом на шкалах или просто писали «нормально», «ненормально». Все было «нормально», пока на высоте семь тысяч метров не вышел из строя крайний правый мотор. Козлевич предложил изменить курс, чтобы в случае надобности воспользоваться расположенный неподалеку аэродромом, о котором Козлевич помнил со времен войны, хотя ему не было известно, действует ли он теперь. Предусмотрительность штурмана оказалась не лишней: на подходе к аэродрому двигатели вдруг по-сумасшедшему взвыли и остановились. Гай двигал секторы газа, но моторы не отзывались, лопасти винтов вращались лишь от встречного потока, а на капотах можно было разглядеть следы пробоин от развалившихся цилиндров. Как потом выяснилось, аппаратура управления турбокомпрессорами сработала таким образом, что двигателя «пошли вразнос» от «передува» – моторы вышли на нерассчитанные обороты и стали разваливаться. То же самое случалось, как рассказывали, и на американских бомбардировщиках, пропадавших без вести во время перелетов через океан; так уж срабатывала эта автоматика.
Из-за потери тяги и недостаточной высоты дотянуть до аэродрома не удавалось, решили садиться на поле. Подобрали место поровнее и на подходе к нему старались выдерживать высоту с запасом. Но когда стали подходить к облюбованной площадке, поняли, что, выдерживая запас высоты, перестарались, ровное место проскакивали, «мазали» метров триста… Навалились брюхом на какой-то кустарник, за ним вдруг оказалась высоковольтная линия, и, когда самолет встал, вершина киля чуть-чуть не доставала до проводов.
Жить пришлось в ближайшей деревне за лесом, у каменистой говорливой речки, где даже летом вода была колюче-холодной. Большую часть экипажа поселили в пустующей школе, а Гая с Козлевичем взял к себе в хату одинокий старик, целыми днями пропадавший то на рыбалке, то на охоте.
За день до прилета аварийной бригады в соседней со стариковом доме гуляли свадьбу. Хорошо гуляли.
Позвали и Гая с Козлевичем. Помнится, было немного стеснительно поначалу, неловко, но выпили, закусили, поздравили молодых, покричали «горько» и почувствовали себя совсем своими, словно жизнь прожили в этой деревушке.
Аккордеонист – молодой паренек в белой рубашке – был настоящим музыкантом: водки в рот не брал и, если предлагали, опускал голову и отрицательно качал ею, глядя на клавиши. Зато играл беспрерывно, и как играл!
Жениху, плечистому здоровому парню, не сиделось на месте, и это заметно смущало молоденькую белолицую невесту, девушку крохотную, на голову ниже суженого и собой неприметную. А тому очень уж хотелось повеселиться, жениховский истуканий «чин» связывал по рукам и ногам его гульливую, видать, натуру. Он то и дело порывался встать, запеть, тянулся к бутылке, но сидевший слева от него плешивый сутулый дед хватал его за пиджак и осаживал:
– Сиди, шельмец!..
Но вот гостей потянуло в пляс, и все смешалось. Часа два трясли дом. А когда угомонились вроде, аккордеонист вдруг заиграл «Цыганочку». Люди потеснились – высвободили круг девушке в черном платье, которую Гай или до того не видел, ила ее вообще в доме не было.
Козлевич, глядя на нее, даже погрустнел – оттого, как вначале решил Гай, что лицо девушки было непоправимо испорчено рваным шрамом в уголке рта, делавшим выражение лица каким-то необычным. Но Козлевич, кажется, и не заметил этого.
– Ты только погляди, Гай! – говорил он нараспев и потому ничуть не заикаясь. – Бог не часто создает таких женщин!..
Он был прав. Бог создавал эту девушку в свободное от будничной работы время, не иначе. Какая-то по-дельфиньи гладкая в своем черном платье, гибкая, сильная, высокая, с медово загорелыми ногами девушка была изваяна так, что в голову невольно приходило: «Чего еще желать смертному?..»
– Маришка! – Сосед по столу восторженно толкнул Гая в бок. – Доярка. Корова ее рогом суродовала. Бодливая была, сволочь!..
«Цыганочка» игралась для Марины, и, пока она шла. выступая, откинувшись и прогнув спину, танца вроде и не было, ей до него еще дойти нужно было, добраться, грудью раздвинуть взгляды – завистливые и восторженные, наивно-радостные – и с прищуром, с косинкой.
Прошлась по кругу на своих сильных ногах – и стоп!
Тишина секунду… И – вкрадчиво-тихо, а там все громче, все учащаясь, пошла музыка, принялись дробить, частить рядышком черные туфельки! Касаясь клавишей очень коротко, аккордеонист рывками разводил и сжимал мехи, и оттого казалось, что движения плясуньи в коротких паузах, стук ее черных туфель – тоже музыка!..
Эх, «Цыганочка»! Нет шальнее пляски! В самом слове-то ласковом и очарование, и нежность, а вольность, и страсть! «Цыганочку» вроде и не плясать идут, а бросаются на зов красавицы – пьянит, дурманит, завораживает вольный напев!
Кто-то сунулся было в пару к Марине, но – урезонили, убрался добровольно-принудительно. И то: не лезь не в масть, не порть удовольствие!
За те полмесяца, покамест С-07 поднимали огромными надувными подушками, устанавливали на колеса, а затем расчищали путь и двумя тракторами буксировали до аэродрома, Козлевич успел сделать Марине предложение и получить ее согласие – к немалому удивлению всей деревни, сестер Марины и Гая-Самари.
Теперь, через пятнадцать лет, она была уже матерью шестерых детей, и с каждым новым прибавлением в семействе Козлевич все сильнее любил свою Марину. Ему и в голову не приходило, что он может куда-то уехать отдыхать, то есть, по его разумению, вдруг остаться на какое-то время без Марины…
– Как твои наследники, здоровы? – спросил Гай, поглядывая в ту сторону аэродрома, откуда должна была появиться спарка.
– Растут. Штанов не напасешься…
Он не договорил – в комнату вбежал диспетчер.
– Донат Кузьмич! Со спаркой нелады! Давай на КДП!
– Что говорят?
– С двигателем чего-то!
– Тянут на аэродром?
– Да.
– Врача вызвал?
– Побежала!..
– Разворот вправо и на обратный курс! – напомнили с земли
– Понял. Разворот вправо и на обратный курс.
Это был конец зоны, и на контрольном пункте опасались, что они могут выскочить на трассу Аэрофлота.
Но Чернорай уже делал боевой разворот и, когда спарка легла курсом на аэродром, Долотов взял управление.
– На сегодня все.
Все так все. Чернорай откинулся на сиденье. Можно было отдохнуть до посадки, которую по заданию надлежало сделать ему. Но вскоре звук двигателя изменился, стал расслабленно пульсирующим, и Чернорай невольно посмотрел на приборы. Стрелка одного из них стояла на критической отметке.
– Температура? – спросил он.
– Да.
Чернорай вспомнил Юру Владимирова, на самолете которого прогорела жаровая труба и огонь покоробил привода рулей.
– Как управление? – спросил Чернорай.
– В порядке.
Чернорай хотел напомнить Долотову о случае с Владимировым, но промолчал: задача второго – не мешать первому.
Долотов прибрал обороты почти до минимальных, затем выключил двигатель и доложил на аэродром о неисправности. В самолете стало тихо, как в планере. Спарка неслась к земле со скоростью почти тридцать метров в секунду.
– Сто девятый, ваша высота? – послышалось с земли.
– Высота четыре тысячи пятьсот, – ответил Долотов.
– Ваше решение?
– Готовьте полосу.
– Вас понял, полоса обеспечена!
– И проследите за мной. Дайте пеленг и удаление. Как погода над полосой?
– Ваше удаление двадцать километров. Облачность восемь баллов. Нижняя кромка пятьсот метров, верхняя тысячу семьсот. Выходите на привод!.. Ваша высота?
– Высота четыре тысячи.
После небольшой паузы снова заговорил руководитель полетов:
– Сто девятый, предупреждаю: согласно инструкции вы должны катапультироваться. Как поняли?
– Вас понял.
– С ходу можете не выйти к полосе! Повторяю: плотная облачность!
Некоторое время Долотов молчал, затем обратился к Чернораю:
– Я могу промазать… Слышишь?
– Ну?
– В крайней случае один я успею выскочить. Вдвоем нет.
– Успеем оба.
– Нет. Ты покинешь самолет перед входом в облака. – И, не дождавшись ответа, сказал: – Приготовься. Как понял?
– Понял. Ты на подходе попробуй запустить двигатель – Тогда, может быть, удастся довернуть на полосу.
– Да. Ты когда-нибудь пользовался этой адской машиной?
– Бог миловал.
– Если не сработает автоматика, фонарь сбрасывай вручную.
– Да. Скорость снижения вроде нормальная?
Долотов не ответил – заговорила земля.
– Я – первый! Сто девятый, как на борту? – Долотов узнал голос Гая-Самари.
– Я сто девятый. Засеките место, сейчас катапультируется второй!
– Вас понял!.. – Земля замолчала.
– Приготовился?
– Да. – Чернорай поглядел на высотомер: стрелка миновала отметку 2000.
– Пошел!
– Понял. – Он мысленно повторил все необходимые операция и с удовлетворением убедился, что хорошо помнит все, чему его учили «спасенцы». Помнит, что он должен делать сам и что сработает автоматически; помнят, как освободиться от кресла в падении; как подключается к маске парашютный кислородный баллончик, который, впрочем, на этой высоте не понадобится… Вспомнил даже, что в чаше сиденья, где раньше помещался запасной парашют, теперь упаковано все необходимое, чтобы подкрепиться, в случае, если придется долго добираться к людям.
– Ну! – напутственно сказал он себе и, опустив на лицо светофильтр защитного шлема, потянул кверху снятые с предохранителя красно-белые ручки катапульты.
С резкий хлопком оторвалась и улетела остеклененная крышка кабины, ремни плотно прижали его к сиденью и спинке кресла, ручка сама собой отодвинулась вперед, Убрались до упора педали управления.
Сжавшись в предощущении толчка, Чернорай решительно надавил на полосатые рукоятки.
Удар!..
Его резко подтолкнуло вверх. Перед глазами метнулось облако дыма… В голову тупо ударило встречным потоком…
Чернорай не сразу понял, что остался на борту: катапульта вытолкнула его всего лишь до пояса.
Наклонив голову, он взглянул вниз, под ноги.
В кабине метался дым, а когда он рассеялся, можно было разглядеть у педалей маслянистую лужу топлива.
«Что это? Заело что-то? Нет, что-то разорвалось… Видимо, цилиндр стреляющего устройства. Да. и осколки пробили бак…»
Чернорай прижал голову к подзатыльнику.
У него не было связи с Долотовым, не мог он и покинуть самолет, даже если бы попытался выбраться собственными силами: расположенный в спинке кресла парашют мог быть поврежден взрывом. Беспомощней положения не придумаешь. Ко всему прочему, Чернорай сам посоветовал Долотову запустить двигатель на подходе к полосе, и он непременно попытается сделать это. И тогда…
«Достаточно искры от электрического провода – и самолет загорится. А затем… Затем Долотову ничего не останется, как покинуть спарку».
Время от времени он поглядывал на фонарь передней кабины и с обидой, неприязнью вспоминал разговоры о везении Долотова: у него был выход. «Зачем гробиться двоим, если одному можно выбраться?»
– Я первый! – услышал Долотов. – Как на борту? От самолета что-то отделилось!
– Вас понял. Не сработала катапульта второго. Второй в кабине. Пробит бак, под ногами топливо.
– Вас понял!
– Ваше решение?
– Буду сажать, как выйдет. Возможно – на грунт. Как поняли?
– Я первый, вас понял! Действуйте по своему усмотрению! Желаю удачи! Желаю удачи!..
Спарка неслась вниз.
…Девушка-врач стояла у белой «Волги» за кромкой посадочной полосы и смотрела в ту сторону, откуда ждали появления самолета. За несколько лет работы на летной базе ей не однажды приходилось видеть последствия аварий, катастроф, но ждать вот так, стоя на полосе, чтобы оказаться возможной свидетельницей несчастья, ей еще не приходилось. Волнуясь, она то и дело поворачивалась к пожилому шоферу «скорой помощи»:
– Не видно?
В той стороне, откуда должен был появиться самолет, сквозь облачность проглядывало небо, и врач до боли в глазах всматривалась в небесную синеву, в которой не за что было зацепиться взглядом.
Время от времени девушка опускала глаза к земле, давала им отдохнуть и снова запрокидывала голову.
– Э-эвон! Летит!.. – сказал шофер.
На фоне далекого облачка мелькнула несущаяся к земле темная точка. Нет, врачу совсем но показалось, что самолет летит, она была уверена, что он падает. Воображение отказывалось принимать это падение за посадку. И в ожидании страшного удара она закрыла глаза руками и не видела, как у самой земли падающая точка описала кривую, пронеслась немного над полосой, а затем плотно прижалась к ней.
– Черт, надо же! – восхищенно сказал шофер.
Спарка почти неслышно – без работающего мотора – катила по бетону. Врачу на секунду показалось, что летчики спешат покинуть самолет, она хорошо разглядела одного из них, который уже выбирался из кабины.
– Скорей! – крикнула она, садясь в «Волгу», радостно возбужденная тем, что самого страшного не случилось.
…Чернорай выбрался первым, снял шлем и, чувствуя неприятный озноб во всем теле, принялся растирать ладонями покрасневшее лицо. Наконец спрыгнул на землю и Долотов.
– В порядке? – спросил он, расстегивая ремешки защитного шлема.
– Вроде да…
Несколько мгновений они молча изучали друг друга. Чернорай опустил голову и принялся возиться с ремешками защитного шлема. Когда Долотов, давая выход настроению, по-медвежьи хлопнул Чернорая по широкой синие, тот даже не поднял головы.
…В раздевалку ввалились гурьбой – Гай-Самари, Долотов, Козлевич, Чернорай, Карауш. Но, едва ступив на порог, тут же шарахнулись обратно.
– Куды вас несет! – крикнула Глафира Пантелеевна, Держа швабру наперевес. – Не видите, полы мою? Шлендрают, прости господи, опосля рабочего дня! Туды-сюды, туды-сюды, никакого спокою!..
– Мы постоим, не беспокойтесь, – заикнулся было Гай.
– Нечего над душой стоять, уматывайте в коладор!.. Все попятились. Ни у кого не хватило духа ступить на мокрый пол раздевалки.
Гай замечал, что Долотов нет-нет и перекинется словом с Чернораем. И хотя, встречаясь взглядами, они тут же отводят глаза, точно обжигаясь, это не могло обмануть Гая-Самари. Он понял, что передряга в воздухе все за него решила. «Вот уж верно: не знаешь, где найдешь, где потеряешь!» – с облегчением думал Гай.
– Спасибо, Иван Фомич, все в порядке! – сказал Извольский пожилому официанту, заглянувшему к летчикам сразу же, как только они уселись за стол.
Официант по опыту знал, что как раз теперь может обнаружиться какой-нибудь недочет в сервировке. Ему очень хотелось, чтобы все было как следует. Он не впервые «делал стол» для летчиков и занимался этим серьезно и с удовольствием.
С важностью кивнув Извольскому, Иван Фомич вышел, неслышно прикрыл дверь кабины и поправил табличку: «Занято».
Одолеваемый беспокойством распорядителя, Витюлька оглядывал друзей, поворачивался на каждое слово за столом, готовый по первому сигналу исправить оплошность. Но все было как надо. Полная «амуниция» была не только перед каждым из сидевших, но и перед двумя пустыми стульями – Санина и Лютрова.
– Позвонки, все нормально? Можно двигать? А то на службу опаздываю…
– Все, дорогой, будь здоров!
– Прими наши соболезнования!..
– Служи, раб божий!..
– Мавр сделал свое дело.
– Не завидуй, мы тут не мед пьем.
Насмешливые реплики сыпались на Витюльку, как из мешка, но он уже никого не слушал.
– Привет! – крикнул он и побежал к выходу из ресторана.
За оставшееся до темноты время ему нужно было добраться до аэродрома.
В городе смеркалось. У входных дверей, под светом больших окон ресторана, толпилась публика; как всегда в предвыходные дни мест не было. Пробираясь сквозь толпу надушенных нарядных людей, Витюлька нос к носу столкнулся с Томкой…
И не вдруг узнал ее. Он впервые видел ее в этом черном платье «в облипку», с воротником под подбородок, с глубоким узким разрезом – щелью на груди. Броско причесанная, бледная – то ли от света, то ли от пудры – она поразила его странной непохожестью на ту простецкую Томку, которую он знал. И может быть, поэтому Извольский сразу подумал, что где-то рядом – ее спутник. Невнятно пробормотав что-то, что должно было означать приветствие, Витюлька метнулся было в сторону остановки такси, но Томка окликнула его:
– Вить, погоди!.. Своих не узнаешь?
– Нет, отчего же…
Все это он проговорил небрежно, тоном постороннего, опасаясь, что встреча с ним поставит Томку в неудобное положение перед тем человеком, с которым она пришла.
Из толпы вышла старшая сестра – полная, маленькая, круглолицая. Взяла Томку под руку, прижалась к ней, давая понять, что они вдвоем, а она не позволит ему увести Томку.
– Что, девки, «гудите»? – подмигнул Витюлька, стараясь казаться этаким разбитным малым. Томка молча смотрела на него.
– А ты куда? – спросила ее сестра.
– Дела!. – развел он руками.
– Знаем, какие дела! – игриво отозвалась та опять же с умыслом дать понять, что они не собираются его задерживать.
Подкатило такси. Извольский наскоро попрощался и двинулся к остановке. У машины его догнала Томка.
– И я с тобой. Можно?
– Нет.
Витюлька хлопнул дверцей, и такси тронулось.
– Томка, ты чего? – донесся голос сестры.
Томка не ответила.
Способность к большому чувству может быть таким же предметом зависти, как и все другие человеческие достоинства, красота, удачливость.
Томка увидела их случайно. Витюлька укладывал на заднее сиденье «Волги» ворох каких-то свертков, Валерия стояла у него за спиной и что-то говорила, положив руки ему на плечо.
«Что это они?» – удивилась Томка и бегом направилась к машине.
– Привет!
– А, это ты? – без особого интереса отозвался Витюлька и пошагал к магазину «Одежда». Озабоченность маленького Извольского рассмешила Томку, она хохотнула, но тут же осеклась, увидев зардевшееся лицо Валерии
– Чего это вы? Вроде муж с женой… – Томка посмотрела на талию подруги. – Расписались, что ли?
– А ты не знала? – вызывающе отозвалась Валерия.
Они давно не встречались. Заглянув как-то к Валерии, Томка столкнулась с красивой, но неразговорчивой и не доброжелательной женщиной – матерью Валерии, которая сказала, что дочери нет дома. Не успела Томка спросить, когда будет, как дверь захлопнулась.
– А я гляжу – вместе, – не понимая, шутит Валерия или говорит правду, продолжала Томка, – Будет темнить-то! В самом деле расписались?
– Давно.
Подошел Извольский. Бесцеремонно оттеснив Томку, он открыл Валерии дверцу на переднее сиденье, сел за руль, и машина покатила.
«Глядеть не хочет!.. Муж!..» – усмехнулась Томка, вспомнив пополневшую талию Валерии.
Весь день, сидя с товарками в пошивочном цехе, Томка, сама не понимая почему, видела себя молоденькой, в том временя, когда доучивалась в девятом классе и уже знала, что дальше учиться не будет, а пойдет на курсы, и потому вела себя вольнее подружек, чаще стала бывать на танцах, на гуляньях в парке, где были качели, кино и другие забавы. И те ребята, которые могли предложить ей эти удовольствия, казались неспроста щедрыми, то есть влюбленными в нее. Она была уверена, что любить вот так, ни за что, ни про что могут только ребята, это их мужская особенность.
Она выросла в семье, где не могли похвастаться достатками. Отец выпивал, мать работала «техничкой» в школе. и потому справить кому-нибудь из дочерей пальто или ботинки значило именно справить, а не купить. И обновку страшно было испачкать или порвать. И чем дороже была вещь, тем дольше родители напоминали о ней, как о выражении любви к дочерям, и непременно хотели видеть, что они это, понимают и ценят. В этом и состоял единственный доступный Томке смысл понятия «любить», то есть быть благодарной за добро.
Обновок Томка не любила и никогда не тяготилась своим внешним видом, не очень раздумывала, что на ней надето. Ходила в сбитых на сторону ботинках, в протертых на локтях школьных платьях, не очень любила умываться, причесываться, стричь ногти, и никто не мог убедить ее, что опрятность лучше неряшливости, как невозможно убедить сорняк, что он растет не там, где надо. Не по годам рослая, она одинаково чувствовала себя на своем месте и среди ровесников, и в окружении взрослых, дома и на улице. Все, что двигалось, шумело, пестрело, было ее стихией. Она охотно шла и на праздничную демонстрацию, и за похоронной процессией, всматривалась во всех, идущих за гробом, невозмутимо наблюдала, как опускали покойника в могилу, как дули в свои трубы музыканты. Со стороны могло показаться, что в эти минуты она сопереживает чужому горю, но это было обманчивое впечатление: лицо ее как-то само собой повторяло выражение лиц окружающих. Происходила ли на ее глазах смертная драка, пожар, свадьба, резали ли свиней во дворе дома, ничто не воспринималось ею иначе, как зрелище, ничто не озадачивало души, не мешало прыгать через скакалочку, крепко спать и пребывать в неизменном душевном равновесии. Мать считала ее хорошей помощницей. Томка была послушна, делала все, что наказывали, ходила, куда посылали.
– Айда, доча, батю упреждать, – говорила мать в день отцовой получки. И они шли на окраину города, к воротам деревообделочной фабрики, где работал отец. Впереди мать – маленькая, рано постаревшая, со скупыми движениями несмелого человека, позади дочь, прыгающая через скакалочку то на одной, то на другой ноге.
Когда подходили к воротам фабрики, мать садилась на скамью возле проходной, а дочь или прыгала, или искала что-нибудь в мусоре за углом высокого забора, или тупо смотрела на собачью свадьбу, не замечая ни автомобильного шума на улице, ни пыли, ни истошного чириканья воробьев, ни запаха керосиновой лавки, что стояла неподалеку.
Ничто из происходящего вокруг дома, во дворе, на улице, ничто из того, что попадалось ей на глаза, не казалось Томке чем-то, чего ей по малолетству не годится видеть и слышать; ей и в голову не приходило, что где-то в других домах, в других семьях живут иначе; это в ней было постоянно – неумение ни вообразить, ни желать ничего другого, кроме того, что было привычно. Ей не становилось «ни жарко, ни холодно», когда подвыпившие приятели отца отпускали различные замечания о ней:
– Девка что надо! Без женихов не останется. Гарантия!..
С Трефиловым ее познакомила соседка, предпочитавшая «летунов» всем другим ухажорам. Забравшись впервые в жизни в «Волгу», Томка словно поглупела от машины и от внимания к себе. Это было так здорово – разъезжать, поглядывая по сторонам, покачиваясь на мягких сиденьях, хлопать дверцей, усаживаясь в машину, и чувствовать на себе завистливые взгляды девчонок! Она страшилась сделать что-нибудь не так, показаться неинтересной, скучной, неподходящей Трефилову. Оказавшись в его квартире, в полутьме богато убранной комнаты, Томка «незнамо как» боялась показаться неумехой, «несоответствующей» рядом с его машиной, с его золотыми часами, золотыми же запонками на белоснежной рубашке, рядом с разбросанными тут и там дорогими безделушками, красочными журналами, сплошь заполненными фотографиями нагих красавиц.
Она как-то не замечала, что Трефилов был не очень хорош собой – головастый, ходил все больше в темных очках. Разве в этом дело? Зато одевался «как никто», то есть богато и по моде. И не жалел денег. Оглядев ее как-то утром, он сказал:
– Девочка, у тебя белье, как у буфетчицы из вегетарианской столовой. На-ка, сбегай в промтоварник, обрядись во что-нибудь скоромное. – И протянул сторублевую купюру, каких Томка сроду не видела.
Казалось, этому не будет конца – новым платьям, модным туфлям, разъездам в машине, хождениям по ресторанам, но Трефилов вдруг исчез не простившись. Томку это не удивило.
Несмотря на убеждение, что не жалевший денег Трефилов имеет неоспоримое право на ее любовь, Томка уже тогда понимала, что она относится к нему лучше, чем он к ней. Она готова была ради него на все, что было вее силах. Бросала занятия на курсах, не ночевала дома, ругалась с матерью, чтобы составить ему компанию на пикнике, на вечеринках в квартирах его приятелей и приятельниц. И какими бы ни были эти сборища, что бы на них не происходило, Томка никогда не забывала, что она вдвоем со «своим парнем», что ох связывают особые отношения. А что это было совсем не так, Томка убедилась на одной из вечеринок за городом, когда Трефилов вдруг «достался» хозяйке дачи, заведующей универмагом, которая посулила достать покрышки для его «Волги».
Было обидно, срамно на душе. Зачем тратить деньги, покупать красивые вещи, если не ждать от нее нн привязанности, ни верности, если она может быть все равно какой?.. И так как ответа на этот вопрос она не находила, то вообще перестала понимать, что значит нравиться, за что любят.
С тех пop то, что называли любовью, для Томки имело разгульный, водочный привкус, недолгий собачий дурман. К тому времени, когда Томка встретилась с Витюлькой, ни его веселый прав, ни искреннее расположение к ней уже не могли изменить ее представлений; опыт в «этих делах» полностью овладел умом, который у нее был. Томку даже коробила незлобивость Извольского, его порядочность, уважительное отношение к ней не только на людях, но и наедине, словно Витюлька принуждал ее не верить своему опыту.
Встретив Лютрова в Крыму, она принялась заигрывать с ним в полной уверенности, что «все они одинаковые», и тут впервые с ней случилась стыдоба: вместо того, чтобы «хватать, что в руки просится», Лютров заговорил о Витюльке, о том, какой он славный парень и как хорошо к ней относится.
Из-за этой истории Томка долго не решалась показываться на глаза Лютрову, хотя Витюлька ни словом не укорил за ее «выступления» на юге, из чего можно было заключить, что или Лютров ничего плохого о ней не сказал, или Витюльке безразлично, как она ведет себя. Но, встречаясь с Лютровым, она будто съеживалась, чувствовала себя каким-то недоумком рядом с ним. И, когда он погиб, а Витюлька сказал, что у Лютрова нет родных, и попросил ее помочь на похоронах, Томка неожиданно почувствовала в себе настоятельную потребность отдать погибшему последний долг. Она была уверена, что это обязательно надо, что в этом и в самом деле ее долг. Хотя какой это был долг и почему она так решила, трудно сказать. Как-то само собой разумелось, что по отношению к Лютрову иначе нельзя. Она признавала за ним такие человеческие качества, каких ни у кого не видела. Вот и все. Все остальные, на ее взгляд, были одинаковые. Тот же Одинцов.
«И чего я с ним связалась?» – думала Томка, сидя в шумном зале ресторана.
Но вот молодой официант, с глупо-значительным лицом, с застывшим на нем выражением понимания и нежелания понимать взаимоотношения мужчин и женщин, которых он обслуживает, начал как бы выправлять настроение Томки, пронося мимо ее плеча и устанавливая на стол го коньяк, то нарезанный лимон, то семгу. Затем последовали обложенные зеленью жареные цыплята, румяные и душистые. И вскоре все, что говорил Одинцов, стало понятно, лестно, занимательно. Томка пила, ела, курила, позволяла официанту подливать ей минеральной воды и заглядывать за вырез платья, снова курила и пила и, наливаясь румянцем, хохотала над остротами журналиста.