Текст книги "Эволюция военного искусства. С древнейших времен до наших дней. Том второй"
Автор книги: Александр Свечин
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Теоретическая скромность Молътке сказывается и в «Указаниях высшим строевым начальникам» 1869 г., где он подчеркивает необходимость считаться с эволюцией военного искусства:
«Вождение крупных войсковых масс не поддается изучению в мирное время. Приходится ограничиваться исследованием отдельных факторов, так, например, местности и опыта бывших ранее походов. Однако успехи техники, улучшение средств сообщения и связи, новое вооружение, говоря кратко, совершенно изменившаяся обстановка – делают более неприменимыми средства, которые ранее давали победу, и даже правила, установленные величайшими полководцами».
Еще более скромным выступает Мольтке в своем определении, почти юмористическом, стратегии как системы подпорок. Это – насмешливое извинение за отступление от наполеоновских образцов, нежелание вступать в теоретическую дискуссию по поводу нового, созданного им оперативного фасада, анархическое отрицание всяких руководящих основ в стратегии и оперативном искусстве, признание полной свободы за полководческим гением, торжество какого-то среднего пути, продиктованного обстоятельствами. Чтобы избежать конфликта и обезоружить поклонников классического наполеоновского стиля, Мольтке остерегался развернуть в теории свое собственное знамя и не подчеркивал противоречия между своими взглядами на ведение операции и взглядами эпохи Наполеона. Задача – убрать леса и открыть новый теоретический фасад в оперативном искусстве и тактике была разрешена уже впоследствии, на грани XIX и XX столетий учеником Мольтке – Шлихтингом.
Теоретическая мысль Шлихтинга дала как бы второе рождение практике Мольтке. В свете его учения войны 1866 и 1870 гг. приобрели новый облик.
Прусские уставы 1811 и 1847 гг. Последние походы наполеоновской эпохи характеризуются разрастанием прусской армии в вооруженный народ. Внешняя дисциплина прусской армии 1813–1815 гг. оставляла желать многого; войска были оборваны; ландвер понимал дисциплину по-своему; особенно буйный характер имел ландвер рейнских областей, только что включенных в состав прусского государства; это были не королевские полки, а полки, представлявшие требования и чаяния буржуазии; командный состав был недостаточен по числу для разросшейся армии. Резкий перелом наступившей после низложения Наполеона реакции сказался в протесте против этой распущенности и в увлечении требованиями внешней дисциплины, в выработке из войск героев плацпарада. На это толкали и увлечения коронованных победителей Наполеона I. Заслуживает быть отмеченным парад в Париже 1 сентября 1815 г., на котором между прусским королем Фридрихом-Вильгельмом III и Александром I возник вопрос о том, какая пехота быстрее выполняет перестроения. Спор был решен состязанием: с прусской стороны выступили 2 батальона гвардейского полка, шефом коего был русский император, под командой прусского короля; с русской стороны – 2 батальона гвардии, шефом коих был прусский король, под личной командой Александра I. Современники отметили, что Александр I командовал хотя элегантно, но заметно волнуясь и был решительно побит прусским королем, обнаружившим выдающиеся способности парадера: пруссаки успевали закончить перестроение и составить ружья в козла к моменту, когда герои 1812, 1813 и 1814 гг. заканчивали эволюцию. Боевым лозунгом реакции стало – подтянуть полки, усвоившие за долгий ряд походов навыки, не отвечавшие требованиям показного парада. Прусский король полагал, что «однообразие – высшая красота военного» и что «рота, которая может хорошо пройти церемониальным маршем, пойдет хорошо и на неприятеля». По всей Европе прошла полоса аракчеевщины – борьбы за точность формы, преследования в одежде «революционного» кармана, подтягивания и муштры во всех видах. Пехота почти не занималась стрельбой и маневрами на местности, упражняясь беспрерывно в строевом обучении на плацу. Кавалерия работала только в манеже, причем решающее значение при оценке эскадронного командира имела количество жира на телах лошадей. Редкие маневры представляли те же парады на местности, где были заранее условлены, иногда разбиты колышками, все предстоящие эволюции; этот характер зрелищ иногда усугублялся привлечением на помощь военной истории: копировались в юбилейные дни, на маневрах, памятные сражения.
К концу наполеоновской эпохи наиболее передовыми являлись австрийские уставы, изданные эрцгерцогом Карлом. Эти уставы впитали в себя опыт войн революции и Наполеона и в особенности подчеркивали начало перпендикулярных построений в противоположность линейным. Последнее объясняется тем, что каждый полк в Австрии имел свою национальность, свой язык, и надо было тщательно избегать перемешивания полков: ставить полки не один за другим, а рядом, эшелонируя каждый полк надлежащим образом в глубину. Австрийский пехотный устав 1809 г явился прообразом для прекрасного прусского устава 1811 г., составленного при участии Клаузевица; прусские составители учли короткие сроки обучения прусской армии; все лишнее, необходимое только для парада, но не для боя – было отброшено. «Все сложные и искусственные эволюции, неприменимые перед лицом неприятеля, должны быть изгнаны с учебных плацев», – требовал устав. Для свертывания в колонны и развертывания устав ограничивался указанием, что каждый офицер должен уметь провести свой взвод по обстоятельствам и поставить его на место. Этот устав, освященный победами 1813–1815 гг., удерживался в эпоху реакции, но так как он не удовлетворял мелочным требованиям единообразия, то каждый начальник издавал к нему дополнения и разъяснения. Тонкий устав оброс толстыми официозными указаниями, энергично содействовавшими тактическому регрессу. Злоупотребления разъяснениями этого устава объясняют, почему в дальнейшем в Пруссии приказ, утверждающий новый устав, каждый раз содержит категорическое воспрещение всем начальникам издавать, помимо военного министерства, какие-либо дополнения и разъяснения к нему.

Этот устав 1811 г. содержал нормальный боевой порядок для атаки бригады – высшей строевой единицы прусской армии (дивизия впоследствии получилась в Пруссии придачей двух ландверных полков при мобилизации к 2 постоянным полкам мирного времени). В этом боевом порядке 2 пехотных полка занимали 400 шагов по фронту и в глубину, причем строились не линейно, а перпендикулярно, т. е. полки ставились рядом друг с другом и эшелонировались каждый в глубину, а не один полк в затылок другому. Впереди две цепи рассыпанных стрелков образовывались обоими стрелковыми (фузилерными) батальонами каждого из полков, представлявшими отборные части. В пехоте, таким образом, сохранилось деление на легкую и линейную.
Перпендикулярный порядок применялся только в том случае, если оба полка бригады являлись постоянными; если один из них был ландверным, то на маневрах всегда передовую часть боевого порядка представлял постоянный полк, а ландверный полк развертывался позади.
Конечно, указание в уставе нормальных боевых порядков определенного шаблона боевых действий ведет к тому, что войска обращают меньше внимание на приспособление построений к имеющимся подступам, на применение строев к местности и к особенностям данных конкретных условий боя. Вопрос о том, приносят ли нормальные боевые порядки, как равно и другие уставные шаблоны для боя пользу или вред, горячо дебатировался на всем протяжении XIX столетия. Клаузевиц высказывался в их пользу: «Этот боевой порядок установит в армии определенные способы действия, что весьма необходимо и полезно, так как большая часть генералов и офицеров, находящихся во главе небольших частей, не обладает особыми познаниями в тактике, а равно и хорошими военными дарованиями. Следствием принятия боевого порядка явится известный методизм, который заменит искусство там, где его не хватает».
Эти соображения Клаузевица являлись верными – но только для уровня подготовки командного состава эпохи начала XIX века.
Прекрасный прусский пехотный устав 1811 г. нисколько не препятствовал лютой тактической реакции и удержался до 1847 г., когда под председательством Вильгельма Прусского (потом Вильгельма I) был разработан новый устав, удержавшийся до 1888 г., так как император относился к своему уставному детищу с трогательным вниманием, и к коренному его пересмотру оказалось возможным приступить лишь после смерти автора. Устав 1847 г. освободил армию от многочисленных наростов на старом уставе, сам сильно распух вследствие основного стремления – дать на все случаи правила и уставной распорядок, и предпочтения заблаговременно данного и разученного на учебных плацах рецепта свободному решению задачи, представляемой конкретным случаем столкновения с неприятелем. Батальоны обучались наступлению с грациозным варьированием наступательных и оборонительных фланков стрелковой цепи. Основным боевым строем оставался сомкнутый. Однако этот ретроградный устав, учитывая прекрасную подготовку и надежность прусских ротных командиров, вводил и большую новинку – строй поротно, раздробление баталъона, представлявшего при современном огне слишком громоздкую единицу, на ряд мелких тактических единиц, что создавало возможность гораздо более гибкого маневрирования в бою.
Впрочем, такая же новинка – строй поротно – содержалась и в русском уставе эпохи Восточной войны, что не помешало русской пехоте маневрировать чрезвычайно неуклюже.
Мы прежде всего должны подчеркнуть относительное значение уставов: реакционное использование передового устава 1811 г. задерживало тактическое развитие армии; другие веяния, при проникнутом консерватизмом уставе 1847 г., толкнули подготовку прусской армии вперед.
Огневая тактика. Прусские короли не меньше русских самодержцев тянули свою армию в сторону плацпарадных требований; русские уставы являлись почти сколками с прусских. Между тем, в тактике прусских и русских войск на полях сражений 50-х, 60-х и 70-х годов мы усматриваем значительную разницу. Руководящим для прусской пехоты оставался тот же идеал ударной тактики-натиска, с холодным оружием, массы, поставленной в жесткие рамки сомкнутого строя, который родился у человечества с первыми фалангообразными построениями; но на практике мы видим в прусской армии существенные от него уклонения. Мольтке чрезвычайно интересовался тактическими проблемами, которые ставило усовершенствование оружия, и понимал, что старые представления о наступательном бое не увязываются с новой действительностью поля сражения.
Но тактическое решение, отвечающее новому оружию, Мольтке найти не мог, тем более, что нельзя было посягать на применение в бою сомкнутых строев по уставу 1847 г., который находился под особенным покровительством Вильгельма I. Встречный бой, имевший уже на практике место, теоретически оставался неосознанным. Мольтке поэтому мог лишь давать войскам советы, трудно применимые на практике: в начале боя держаться обороны, дать противнику разбиться о наш огонь, а затем уже энергично перейти в наступление. Принц Фридрих-Карл так резюмировал указания Мольтке: «Надо начинать сражения как Веллингтон, а оканчивать как Блюхер». Однако эта мысль представляет в значительной степени кабинетное измышление: на поле сражения наше тактическое поведение непроизвольно, а выливается из операции, которую мы ведем. Прусские войска не имели ни разу случая воспользоваться этим советом; переход к обороне при встрече с противником, передача ему инициативы после установления тактического соприкосновения находились бы в вопиющем противоречии с той энергией, проявлением частного почина, наступательным порывом, которые были необходимы при осуществлении сокрушительных планов Мольтке.
Прусская армия обязана, как нам кажется, своими тактическими успехами прежде всего не руководству свыше, а тому комплектованию, которое она получала по всеобщей воинской повинности, и кратким срокам обучения. Двухлетняя служба, постоянный приток новобранцев, наличие в числе последних значительного количества представителей буржуазии и интеллигенции не могли не оказывать умеряющее влияние на увлечение плацпарадными требованиями. Если в армиях других государств, представлявших серую крестьянскую массу, естественно и центр тяжести военного обучения переносился на действия скопом, на господство хорового начала, то в прусской армии, имевшей совершенно отличный солдатский состав, зародилось и развилось уже в 50-х годах индивидуальное обучение бойца.
«Драгоценным сокровищем является великая политическая страсть. Слабые сердца большинства людей открывают для нее лишь немного простора. Блаженно поколение, на которое неизбежной необходимостью возлагается высокая политическая идея, величественная и ясно понятная для всех, ставящая на службу себе все прочие идеи времени. Такой идеей в 1870 г. было единство Германии. Кто ей не служил, тот не жил с германским народом». Таким высоким слогом очерчивает идеалист Трейчке созданное выступившей на политическую арену германской буржуазией тяготение к германскому единству. Оно проникало в середине XIX столетия и всю прусскую армию и заставляло даже реакционеров толковать о том, что «тайна победы – в развитии моральных сил солдата, самостоятельности и инициативы командования, применения духа, а не буквы уставов», что следует «освободить поток военной интеллигенции».
Более просвещенный состав пехоты позволил Пруссии уже в 1841 г. принять на вооружение игольчатое ружье Дрейзе, заряжавшееся с казны. Так как техника того времени еще не разрешила вопроса об удалении после выстрела из ствола металлической гильзы патрона, то последнюю приходилось делать из бумаги, чтобы она сгорала при выстреле; такой бумажный патрон на походе, конечно, требовал чрезвычайно бережного с собой обращения, чтобы не придти в негодность. Капсюль нельзя было укрепить на тонкой бумажной гильзе; его пришлось отнести в середину патрона, где он был утвержден на папковом пыже, отделявшем пулю от пороха. Чтобы воспламенить капсюль, ударник должен был предварительно пробить бумажную гильзу и пройти через весь заряд пороха; поэтому он получал форму длинной тонкой иглы, которая ломалась при малейшей неисправности в ружье или патроне; солдат имел три запасных иглы, и иногда их не хватало для производства нескольких десятков выстрелов.

Во время революции 1848 г., когда был разграблен берлинский арсенал, ружья Дрейзе, хранившиеся в секрете, были растащены и стали известны другим европейским государствам. Но ни одно из них не пожелало ввести для своей пехоты игольчатое ружье: оно казалось слишком хрупким для крестьянских рук, требовало слишком деликатного обхождения. Иной состав прусской пехоты и тщательное обучение солдат позволили пруссакам использовать это хрупкое оружие. Преимуществами последнего являлись возможность вести в три раза более частый огонь, чем при заряжении с дула, и в особенности – возможность заряжать ружье в лежачем положении, что для стрелка в цепи представляет огромное значение. В самой Пруссии существовали опасения, не вызовет ли скорострельность нового оружия расстрел всех патронов на дальних дистанциях. Вплоть до 1859 г. игольчатое ружье имелось на вооружении лишь половины прусской пехоты, и только с этого момента началось полное перевооружение всех пехотных частей. В 1866 г. только ландвер имел еще ружья, заряжаемые с дула.
Качества прусского комплектования позволили ввести более усовершенствованное ружье; но раз последнее было введено и прусская пехота в начале 60-х годов являлась монополисткой заряжания с казны, – естественно, уже новое оружие толкало пруссаков к стремлению возможно полнее выказать свое преимущество и использовать как можно основательнее огонь в бою. На стрелковую подготовку пехоты, естественно, было обращено серьезное внимание. Применение строев поротно и стрельба в бою лежа явились для прусской армии уже не простой формальностью, а приобрели самое существенное значение. Важнейшее значение придавалось частому огню с ближних дистанций. Считалось установленным, что всякая атака по открытой равнине может быть отбита беглым огнем игольчатых ружей. Отсюда – прусская пехота могла отказываться от сплошных построений и принимать более расчлененный боевой порядок. Нанесение штыкового удара по сравнению с огневым боем отходило на второй план. После 1859 г. у многих прусских начальников наметилась, под впечатлением успешных штыковых атак французов на пересеченной Ломбардской низменности, реакция в сторону ударной тактики, подобно тому, как это имело место и в Австрии. Однако заслугой Мольтке явилось противодействие этому уклону и в его истории кампании 1859 г. и в отдельных тактических выступлениях. Эта реакция оказалась скоро изжитой.
Игольчатое ружье и прусская тактика первое боевое испытание получили в войне Австрии и Пруссии против Дании в 1864 г. Особенно примечательно в огневом отношении маленькое столкновение 3 июля при Лундби. Прусская боковая застава силой в 124 человека неожиданно наткнулась на датчан числом в 180–200 человек. Датчане бросились в атаку, но на дистанции в 250 шагов были остановлены огнем спокойно стрелявших пруссаков. Через несколько минут огневого боя у датчан, имевших заряжаемые с дула ружья, оказалось 22 убитых и 66 раненых, у пруссаков – только 3 раненых. В этом результате сказалось, конечно, не только превосходство прусского вооружения, но и превосходство стрелкового обучения, тактических форм, дисциплины солдат, решимости и искусства командования.
Эта война 1864 г. являлась для уступавшей по числу и качеству датской армии сплошным отступательным маневром. Наряду с пруссаками действовали австрийцы, перешедшие, как мы видели, после кампаний 1859 г. к приемам грубой ударной тактики. В этой войне Пруссия и Австрия действовали совместно, прежде чем броситься друг на друга из-за дележа захваченной добычи – Шлезвиг-Гольштейна (повод). Было бы ошибочно думать, что в этом предварительном соревновании пруссаки со своими неосознанными начатками огневой тактики завоевали себе большую славу, чем австрийцы. Последние сразу же и стремительно бросались напролом, пруссаки же часто медлили и осторожно вступали в бой; а так как датчане во всех случаях уходили с поля сражения, то лавры – в особенности в первой операции против укреплений Даненверка – доставались преимущественно австрийцам; пруссаки успели отыграться лишь впоследствии, на штурме дюппельских укреплений. Поверхностным наблюдателям со стороны тактика австрийцев казалась более надежной, решительной и продуктивной. Слабость датчан давала иллюзию превосходства австрийцев над пруссаками. Отсюда мы видим, во-первых, как нужно быть осторожным при производстве тактических оценок, и, во-вторых, что борьба со слабым противником, например, русских с турками конца XVIII и начала XIX века, может уклонить тактическое развитие армии на ошибочный путь. Но командовавший австрийцами генерал Габленц ясно видел преимущества тактики и вооружения пруссаков.
Всеобщая воинская повинность открывает армии почти безграничные возможности пополнения и позволяет вести операции, требующие огромного расхода человеческого материала, но в то же время она заставляет дороже ценить этот человеческий материал, включающий в себя и господствующие классы, и осторожнее подходить к выбору тактических методов. Искусство тактики в бою начинает цениться выше простого нахрапа. Мы уже видели советы тактической осторожности, которые давал Мольтке заблаговременно, и вновь встретимся с ними в сражении под С.-Прива. А осторожность и известное уважение к жизни бойцов опять-таки толкают армию в сторону от пережитков ударной тактики, на путь возможно широкого использования оружия и современной техники.
В 60-х годах пруссаки, сохраняя в уставе ударные идеалы, еще только ощупью переходили к огневым приемам боя.
Если, благодаря всеобщей воинской повинности и национальному движению, пруссаки, не воевавшие в течение 50 лет, и обогнали в тактике пехоты французов и австрийцев, имевших свежий и обширный боевой опыт, то в отношении использования конницы и артиллерии они стояли к началу войны 1866 г. позади австрийцев. Последние уже научились выбрасывать кавалерийские дивизии перед фронтом армии и собирать батареи на поле сражения в стопушечные массы для решения крупных боевых задач. А пруссаки еще вели на походе свой кавалерийский корпус в хвосте армии, как конный резерв, силы которого предназначены только для атаки в решительный период сражения и не должны подрываться расходованием энергии на разведку; прусская артиллерия имела уже частью прекрасные, заряжаемые с казны орудия, уже значительно успела в создании и усвоения техники пристрелки, но еще не имела тактического руководства, вступала в бой по частям и часто не могла устоять против технически слабейшей, но действовавшей компактными массами австрийской артиллерии. Тактическая отсталость прусской конницы и артиллерии лишний раз убеждают нас, что успехи прусской пехоты, вынесшей на себе всю тяжесть кампании 1866 г., обязаны своим происхождением отнюдь не каким-либо особо блестящим достижениям высших руководителей прусской армии, а имеют более глубокие корни.
Клаузевиц. Политика и война. Новая эпоха в военном мышлении была создана Клаузевицем. Карл Клаузевиц родился в 1780 г. Он происходил из бедного недворянского рода пасторов и учителей. 12-летним мальчиком Клаузевиц поступил юнкером в пехотный полк; с 13 до 15-летнего возраста Клаузевиц участвовал с полком в походах против Французской революции; затем шесть лет мирной службы в полку были использованы Клаузевицем для самообразования. Клаузевиц поступил в Берлинскую военную академию и через 2 года кончил ее, оцененный Шарнгорстом, как первый в выпуске, удивительно способный к верным, цельным и широким оценкам. По рекомендации Шарнгорста, Клаузевиц был назначен адъютантом к принцу Августу. Основными этапами его дальнейшей жизни были: сражение при Ауэрштедте, пленение французами под Пренцлау, деятельность в комиссии реформ, переход на службу в русскую армию в 1812–1814 гг., возвращение в прусскую армию, должность начальника штаба корпуса Гнейзенау в Кобленце в 1815 г., администрирование военной академии в Берлине в 1818–1830 гг., служба в 1830–1831 гг. в должности начальника штаба Гнейзенау, намеченного командующим армией сначала на французский, затем на польский фронт. В 1831 г. холера унесла сначала Гнейзенау, а затем и Клаузевица.
Важнейшим завоеванием мышления Клаузевица явился диалектический подход к стратегии. Война – это только продолжение политики; стратегия – это только инструмент в руках политика; а последнему инструменты могут понадобиться разные: и тяжелый меч, который можно поднять лишь двумя руками и которым возможно нанести лишь один сокрушающий удар, и тонкая шпага, которой можно чудеснейшим образом фехтовать. Политика указывает цель, для которой ведется война, и тем определяет ее характер. Война, являясь актом насилия, который должен заставить неприятеля подчиниться нашей воле, достигала бы своей цели кратчайшим путем, если бы насилие проявлялось в своей крайней ничем не сдерживаемой форме. Но война представляет не изолированное явление, а вырастает из определенной, вполне конкретной обстановки, – она является продолжением предшествовавших ей политических сношений и протекает в атмосфере таких же сношений с нейтральными странами.
Война по своей напряженности, жестокости, участию в ней широких масс и т. д. может иметь чрезвычайно различный характеру – от ведущейся наемниками колониальной экспедиции, напоминающей торговое предприятие, до борьбы на жизнь и смерть класса, отстаивающего свое существование. Самое главное, основное, охватывающее прочие стратегические вопросы решение, которое требуется от руководителей войны в самом начале, это – определение ее характера, который надо угадать из той политической обстановки, которая порождает войну. Работа над определением характера предстоящей войны требует усилий и политика и стратега; в его высшей плоскости военное искусство становится политикой, которая, правда, вместо того чтобы писать дипломатические ноты, дает сражения.
Ошибочно говорят о вредном влиянии политики на руководство военными действиями. Вред причиняет не влияние политики, а ошибочная политика. Правильная политика может только способствовать успеху военных действий. Политическое руководство не должно ограничиваться открытием военных действий, но должно проходить непрерывной нитью через всю войну, политические требования должны быть учитываемы при решении каждого вопроса. Политическую цель необходимо всегда иметь ввиду, однако, руководящее значение политики на войне не должно обращаться в деспотический произвол политики, так как политика, со своей стороны, разумеется, обязана считаться и применяться к природе действующих на войне военных сил и средств.
Отрицая самостоятельное бытие войны, усматривая в ней лишь часть общей политической борьбы, Клаузевиц логически пришел к отрицанию всякой чисто военной точки зрения, к отрицанию существования каких-либо особых общих законов военного искусства. Каждая большая война представляет отдельную эпоху в истории военного искусства. Попытка распространить нормы, господствовавшие в одной войне, на другие войны привела бы к созданию односторонней системы, к догматическому окаменению, к разрыву с требованиями реальной жизни. Предшественники Клаузевица делили проявления военного искусства на хорошие и плохие в зависимости от того, поскольку эти проявления отвечали признаваемым ими вечным принципам военного искусства. Клаузевиц же всюду искал своих, особых предпосылок. Ведение войны до Наполеона не было ни плохим, ни предосудительным, а отвечало характеру своей эпохи, определялось реальными основаниями.
Моральный элемент. Господствовавшая в философии XVIII века механическая точка зрения заставляла избегать упоминания о моральном элементе. Как человек укрывает постыдные части тела, так ученый XVIII века уклонялся от учета такого иррационального элемента, не поддающегося ни мере, ни весу, как человеческое величие и слабость. Как редкое исключение в литературе XVIII века встречается в «мечтаниях» Морица Саксонского указание на то, что «день на день не приходится, когда дело идет о боеспособности войск».
Клаузевиц чисто коперниковским приемом переносит центр тяжести военного исследования с внешних данных – числа, места, положения, технической организации, механизма движения – на ту область, которую XVIII век умышленно исключал из сферы обсуждения, – на человека и на двигающие им моральные силы. Он противопоставляет их абстрактной книжной мудрости своих предшественников. Уже исследование Тридцатилетней войны приводит Клаузевица к убеждению, что величие лозунгов, за которые идет борьба и верная оценка моральных факторов являются непременным условием высоких проявлений военного искусства всех времен. Никакое искуснейшее использование местности, никакие геометрические построения операционных линий не могут позволить не считаться с моральным элементом. Как значение купца, стоящего во главе дела, измеряется не только его искусством, но и тем кредитом, которым он пользуется, так для всей войны имеет огромное значение авторитет стоящего во главе полководца. Когда в Тридцатилетнюю войну был убит Густав-Адольф, протестантский лагерь потерял этот кредит, и, несмотря на то, что реальные условия остались прежними, вся механика остановилась. Сражение с перевернутым фронтом, позволяющее одним ударом уничтожить все силы неприятельской армии, так же дорого Клаузевицу, как и систематикам. Но тогда как Жомини стремился найти секрет искусства в том, чтобы перерезав операционную линию неприятеля, самому не рисковать, сохраняя свою операционную линию в полной безопасности, что, разумеется, возможно лишь при широком охвате театра войны нашей государственной границей, – Клаузевиц видел в стремлении к сражению с перевернутым фронтом прямое следствие сознания нашего превосходстве, численного и морального. В этом вопросе Клаузевиц относится к риску совершенно отлично от систематиков; решающее значение вместо геометрии он отводит моральным величинам. Клаузевиц сам пережил бессилие государства старого порядка против моральных сил, выдвинутых Французской революцией, глубоко понял тщетность каких-либо внешних приемов, хитроумных маневров, когда война идет с морально превосходящим врагом. Отсюда весьма скептическое отношение Клаузевица к геометрическим формам маневра; «стратегическим и тактическим дурачествам» Клаузевиц противопоставляет энтузиазм народа, волю и упрямство вождей. Вопрос борьбы с наполеоновской Францией – не в ответном стратегическом маневре, а в подъеме моральных сил, в организации национального, народного движения против революции. Действительно, фанатизм испанцев, порыв русского народа в 1812 г. и национальное германское движение 1813 г. смогли сломить Наполеона. Моральные силы для Клаузевица играют столь решающую роль, что, в противоположность писателям XVIII века, он в основу своего капитального труда «О войне» кладет именно моральный элемент; война рассматривается как борьба за деморализацию противника. В будущем моральные силы должны, по мнению Клаузевица, играть еще большую роль. На место войны, как поединка ремесленников-бретеров за мелкие династические интересы, выступает борьба за существование между крупными нациями. «Не король воюет с королем, не одна армия – с другой, но один народ против другого». Клаузевиц пророчествует, что ни одна война в будущем не может не оцениваться, ни вестись иначе, как национальная война.
Поражение Пруссии в 1806 г., по Клаузевицу, является естественным следствием многостороннего исторического процесса. Прямой причиной катастрофы было отсутствие гениальности, солидная посредственность во всем, дефицит в моральных импульсах. Смешны люди, рассчитывающие на умеренность победителей. «Как может быть умеренным государство, которое, затрачивая огромные средства, преследует огромные цели, каждое дыхание которого есть насилие. Быть умеренным для него так же неразумно, как и проспать момент». С глубоким пониманием связанности всей исторической жизни Клаузевиц ищет положительный смысл катастрофы. Тяжелый внешний кризис содержит сумму возбудителей для элементов, дремлющих внутри государства. Это – подарок истории. «Мы не должны бояться, что нас совершенно завоюют, – скорее мы должны надеяться на это. Нам надо бояться, что независимость и достоинство государства будут утрачены, а обывательскому благополучию ничто не будет угрожать».








