Текст книги "Петербургский изгнанник. Книга первая"
Автор книги: Александр Шмаков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Глава третья
ПАМЯТНЫЕ ВСТРЕЧИ
«Мужество и терпение!
Прекрасный девиз».
А. Радищев.
1
Тобольске внимательно присматривались к Радищеву. Столичная сибирская знать заметила благорасположение губернатора к петербургскому гостю и сама прониклась к нему симпатией. Александр Николаевич не отказывался от приглашений и бывал во многих дворянских и купеческих семьях. Он знакомился с людьми, с их нравами, с древним городом Сибири.
Ему говорили, что ещё недавно купцы являлись в присутствие в тулупах и халатах вместо кафтанов, часовые стояли в балахонах, а за столом все пили из одной кружки и ели из одной чашки по старому сибирскому обычаю. Как эти ещё недавние самобытные порядки тобольцев не походили на теперешнюю иноземную показную роскошь в домашнем житье горожан. Александр Николаевич с удовольствием отметил гостеприимство сибиряков.
В последние годы, особенно при Алябьеве, модными стали званые обеды. Избранные гости собирались в салонах знатных особ города и проводили вечера в танцах и беседах. На балах и обедах присутствовали жеманные щеголихи, медлительные и надутые кавалеры, туго затянутые в мундиры или длиннополые сюртуки. Важности внешней здесь было не меньше, чем в салонах Санкт-Петербурга или Москвы.
Тобольцы не желали отставать от века. В их досуге большое место занимали церемонные менуэты, полонезы, мазурка. Потные полковые музыканты, без которых не обходились ни балы, ни званые обеды, измученные и утомлённые, не знали отдыха по неделям и месяцам.
Один из очередных воскресных обедов состоялся у директора главного народного училища, советника гражданской палаты Дохтурова, племянника княгини Дашковой. Дохтуров – мужчина средних лет, низкорослый, в мундирчике темносинего цвета, установленного для служащих приказа общественного призрения, слыл строгим начальником в своём учреждении и совсем добреньким в семье, где владычествовала его жена – Варвара Тихоновна.
В небольшом особняке Дохтуровых было тесно, как в клетке. Старинная резная мебель, фамильные портреты, статуэтки, вазы и альбомы на столах и этажерках заполняли комнаты хозяйки, происходившей из графской семьи Толстых. На обед приглашала сама Дохтурова. Обычно в их доме присутствовали только избранные хозяйкой люди.
Радищев с Сумароковым прибыли к Дохтуровым последними. В передней к ним подбежала лет десяти девочка-калмычка, прислуживающая гостям. Она была прелестна в своём национальном костюме. Госпожа Дохтурова любила во всём оригинальность. Радищев обратил на девочку внимание. Он залюбовался красотой смуглянки, её быстрыми движениями. Ему хотелось узнать, как попал сюда этот живой цветок вольных степей Азии.
Панкратий Платонович предугадал его желание.
– Не удивляйтесь, Александр Николаевич, – сказал он и снизил голос до полушёпота, – это купленная рабыня.
Радищев вспыхнул от гнева.
– Нет ничего позорнее человекоторговли!
– Это здесь в моде. Инородцами торгуют в розницу и семьями. На днях коллежский советник Зейферт продал девушку-башкирку судье совестного суда, надворному советнику Мейбами за 250 рублей… Немец хвастался мне, что выручил на продаже 150 рублей…
Александр Николаевич схватил Сумарокова за руки и сжал их, словно хотел этим невольным движением оборвать его рассказ, а тот, волнуясь, продолжал:
– Да и хозяйка дома промаху не даст. Родной сестре графине Толстой продала две семьи за 100 рублей и жаловалась, что продешевила, что вдова штабс-лекаря Гибавская заплатила бы дороже…
– Вы говорите страшное!
Сумароков хитровато прищурил глаза.
– Екатерининский просвещённый век!
Разговаривая, они задержались в передней. Их уже искала нетерпеливая хозяйка Варвара Тихоновна, полная, пышногрудая женщина, появившаяся в узких застеклённых дверях и от этого показавшаяся Радищеву совсем толстой. Выражение её моложавого лица было ангельски-приветливым.
– Панкратий Платонович, господин Радищев, что же вы не проходите? – умилённо пропела она.
– Любуюсь покупкой – сиронизировал Радищев.
До неё не дошёл смысл его слов.
– Какие пустяки! Девчонка куплена мною за 15 денежек…
– Не дорого! – с болью в голосе проговорил Радищев.
Варвара Тихоновна взглянула на свою невольницу.
– Что уставилась? Пошла вон!.. – и снова расплылась в улыбке перед гостями.
– Я вижу, девчонка приглянулась вам, желаете, уступлю?
Спазмы душили Радищева. Он был на грани того, чтобы предерзко нагрубить Дохтуровой и тут же покинуть её дом.
– Благодарю, сударыня, живой товар не покупаю…
Варвара Тихоновна округлила глаза. Сумароков поспешил сгладить резкость Радищева.
– Лишние люди, Варвара Тихоновна, для путешественника – обуза…
Дохтурова заставила себя улыбнуться гостю. Слова Радищева обидели хозяйку. Она была злопамятна и за нанесённую обиду всегда старалась отомстить.
– Скорее же, господа, пройдёмте в залу…
Она посторонилась и освободила двери. Настроение было испорчено. Радищев сразу почувствовал себя чужим в этом доме. Дохтурова, приличия ради, стараясь скрыть обиду, продолжала показывать себя гостеприимней хозяйкой.
В небольшом зале сидели гости и чинно беседовали между собой. Среди них было несколько знакомых Радищеву чиновников, встречавшихся ему в других домах тобольской знати, две купеческие четы и учителя, чувствующие себя здесь, в гостиной, более стеснённо и робко, чем в училище.
Обед был пышным, блюда хорошо приготовлены. Гости расточали комплименты хозяйке, возле которой на цыпочках крутился Дохтуров. После обеда Варвара Тихоновна пожелала, чтобы все прослушали разученную ею новую музыкальную пьесу. Гости прошли из столовой в зал. Дохтурова села за клавикорды и стала играть сдержанно, но не без чувства. Она исполняла пьесу с экспрессией, и гости с удовольствием слушали её игру.
Радищев тоже слушал пьесу, невольно думая о музыке и её исполнительнице. И пока хозяйка играла, он, облокотившись на карниз изразцового камина, удивлялся, как могут уживаться в сердце Дохтуровой жестокость к человеку и любовь к музыке. Перед его глазами, как живой укор великой несправедливости, стояла калмыцкая девочка.
Когда смолкли клавикорды, Варвара Тихоновна распорядилась начать танцы. Муж её торопливо выбежал, и вскоре в зал вместе с ним вошли полковые музыканты.
Радищев удалился в одну из комнат. За ним последовали Сумароков, Бахтин, учитель семинарии Лафинов и ещё два чиновника – друзья Панкратия Платоновича, любившие поспорить о книгах и искусстве.
– Великолепная игра! – восхищался один из чиновников. – Так может играть только женщина с чувствительным и добрым сердцем…
Радищев возразил:
– Иногда музыка рождается и жестокосердечным исполнителем…
– Надеюсь, сказано не о Варваре Тихоновне?
– Н-да-а! – протянул Александр Николаевич и устало сел на диван. Он задумался. По лицу его скользнула грусть.
– Нужны годы, чтобы сделать человека умным и добрым, господа. Годы-ы!
Ему хотелось перекинуться сейчас свежим словом, выслушать сокровенные мысли других, провести часок в дружеской беседе, чтобы забыть калмыцкую девочку и Варвару Тихоновну, умеющую обвораживать людей показной сердечностью и добротой.
– Почему годы? – бойко возразил Радищеву учитель, семинарии и подсел к нему. Живые глаза учителя блестели и раскрасневшиеся щёки выдавали возбуждение.
Александр Николаевич уловил в них огонёк спора.
– Молодой человек, – сказал он, – не знаю, как вас по батюшке…
– Лафинов, – отозвался тот.
– Прошу извинить, – сказал Панкратий Платонович, – Иван Андреевич Лафинов, преподаватель философии и красноречия, усерднейший автор «Иртыша»…
Радищев и Лафинов привстали.
– Прекрасный проповедник! – отрекомендовал его Сумароков.
– Господин Радищев сумеет оценить меня сам…
– Присядемте, господин Лафинов, – сказал Радищев, улыбаясь новому собеседнику, человеку, видно, просвещённому, любознательному, и продолжал:
– Великие преобразования в обществе быстро не совершаются, они накапливаются на протяжении десятилетий…
– Я вижу новую эпоху, – едва сдерживая свои чувства, проговорил Лафинов, – она не за горами…
– Разумное семя сначала размножают, – как можно спокойнее сказал Радищев, – чтобы получить его обильные всходы.
– Ждать – проиграть, взять сейчас – увидеть исполнение желанного, – запальчиво сказал Лафинов.
Он весь пламенел, когда его что-нибудь волновало. Лафинов пытался свести разговор к Франции, но Радищев избегал этого. Он знал: в Тобольске много говорили о событиях в Париже, что они нашли отклик в горячих сердцах сибиряков. Александр Николаевич ждал, что Лафинова поддержит Сумароков, и не ошибся.
– Франция открывает новую эру человечества, – произнёс Панкратий Платонович и посмотрел на Радищева.
Сумароков думал, что Радищев ответит ему пышной тирадой о вольности или скажет обличительную, гневную речь. Поводом к этому мог бы служить случай с калмыцкой девочкой.
– Иван Андреевич, – сказал Радищев, – горячность ваша от молодости вашей. С нею не долго и до греха… – И обращаясь к обоим собеседникам добавил: – Чтобы всё это не было утехой сердца и воображения, тщательно проверьте всё разумом…
Может быть, излишняя предосторожность сдерживала Радищева от откровенных суждений о Франции, может быть, ещё не стихшая боль изгнания не давала ему сказать о революции в Париже всё, что он думал. Как бы там ни было, но Александр Николаевич воздерживался высказываться сам, а предпочитал выслушать собеседников.
Радищеву в эту минуту отчётливо вспомнились его же слова из книги:
«Малейшая искра, падшая на горючее вещество, произведёт пожар, сила электрическая протекает непрерывно везде, где найдёт себе вожатого. Таково уже свойство человеческого разума. Едва один осмелится дерзнуть из толпы, как вся окрестность согревается его огнём, и как железные пылинки летят прилепиться к мощному магниту».
Он подумал о том, что ему не следует собирать вокруг себя людей с якобинским заквасом в душе, подвергать их опасности. Но люди сами тянулись к нему, и Радищеву было приятно сознавать, что они не гнушаются его положения ссыльного. Своим доверчивым отношением они помогали ему рассеять обстановку изгнания. Они словно вытягивали Александра Николаевича из трясины, в какую он попал, будучи заброшенным в Сибирь горькой судьбой, и ставили его в положение вольного человека, равного с ними.
Затронули в разговоре книгу Томаса Мора «Картина возможно лучшего правления». Мысли автора, всегда ясные, глубокие, которые пытался пересказать Сумароков и поддержать Лафинов, не затрагивали Радищева. Он изредка вставлял слова, взывавшие к высокому призванию человека в обществе, но к какому, Радищев умалчивал. Он делал это умышленно.
Угадывая вольную мысль собеседников, искавшую ответа, он направлял разговор так, чтобы это было откровеннее высказано. Радищев не обобщал, не делал никаких выводов, хотя они напрашивались и можно было бы сказать здесь жгучую правду о жизни.
А у собеседников идеи вольности, как родник, прорывались наружу. Ни Сумароков, ни Лафинов не скрывали их, а только искали подтверждения, хотели услышать слова поддержки. Говорили, что было в Тобольске при губернаторе Чичерине, что стало при Алябьеве. Сравнение помогало уяснить истину. Радищев заметил:
– Разговор о Томасе Море смешон в доме, где торгуют живым товаром.
У дверей остановилась проходившая Дохтурова. Её бросило в жар. Петербургский вольнодумец явно намекал на неё. Она задержалась, чтобы послушать, о чём будет разговор. Воображение хозяйки разыгралось. Может быть, ей удастся услышать мысли о свободолюбии и обвинить Радищева в распространении крамолы.
Разговор возвратился к самовластному Чичерину. Чичеринское губернаторство Радищеву представлялось чёрной страницей в тобольской летописи. «А чем разнится от Чичерина Алябьев?» Не в наместниках царских дело. «Самодержавство есть наипротивнейшее человеческому естеству состояние», – хотелось сказать ему.
– Виселицы на площади заставляли содрогаться, – услышал Радищев. Это говорил Бахтин, до этого молча слушавший разговор. В голосе его звучало осуждение.
Сумароков темпераментно стал рассказывать историю про казака Петра Парадеева, казнённого Чичериным. Панкратий Платонович говорил со злостью и ненавистью. Чичерин, губернаторствовавший семнадцать лет, водворял порядок жестокими мерами. Он ездил с отрядом гусаров и, находя беспорядки, тут же самолично наказывал виновных. После казни сибирских пугачёвцев, ходила молва, будто Чичерин поехал в храм. Палач замаливал грехи…
Дохтурова, стоявшая за дверью, нервничала. Она ждала и хотела, чтобы об этом говорил Радищев, а не Сумароков. Но ничего, достаточно, что он высказался о торговле людьми. Обидчик будет наказан по заслугам.
Радищев молчал. В каждой главе его книги описаны человеческие страдания. Парадеев только шагнул дальше, был смелее других. Из числа отобранных казаков, он был выписан на «экстренный случай» и назначен для «охраны города Челябы». Казак не пошёл против мужиков. С командой он присягнул мужицкому царю. Парадеева в числе крестьян, именовавшихся «сибирскими преступниками», поймали и, как главаря, публично повесили в Тобольске. Соучастникам вырвали ноздри, заклеймили лбы и направили на каторгу.
Радищеву погибший казак представлялся в образе Пугачёва, с такой же чёрной бородой, с необузданной силой восставшей души. Сколько таких Парадеевых поднималось на Руси, жизнь которых обрывала царская петля? Александру Николаевичу и раньше было жаль этих вожаков свободолюбия из народа, но сейчас Пётр Парадеев возбудил в нём чувство симпатии и жалости с новой силой. Он сам предстал судилищу власти. Только сейчас, когда свершилась кара, борьба одиночки с миром сильных представилась ему бесплодной. Радищев вспомнил предупреждение Воронцова. Но он остался верен себе и не сложил поднятого оружия.
– Праведное дело в народе не умирает, – выслушав историю о Петре Парадееве, страстно сказал Радищев. Может быть, ему и не следовало говорить об этом. В словах выражались его сокровенные думы и убеждения.. Дохтурова насторожилась. Лафинов, всё время следивший за Радищевым, угадал движение его мысли. Стремясь подчеркнуть это, он выразительно прочитал:
Исчезни навсегда сей пагубный устав,
Который заключён в одной монаршей воле;
Льзя ли ждать блаженства там, где гордость на престоле,
Где властью одного все скованы сердца?
В монархе не всегда находим мы отца…
У Радищева радостно сверкнули глаза. Строфа Николева была созвучна его настроению. Он думал об этом. Он знал Николева – воспитанника и дальнего родственника княгини Дашковой. Поэт рано ослеп и, несмотря на свой недуг, оставался человеком настойчивым, трудолюбивым и волевым. Александр Николаевич обвёл взглядом собеседников: блеск радости сиял в глазах Лафинова и Сумарокова. Был возбуждён Бахтин. Разгорячённость беседой следовало охладить.
– Наше уединенье может показаться подозрительным, – заметил полушутливо Радищев.
Дохтурова испуганно отодвинулась от дверей. Она не знала, как поступить ей дальше: войти ли в комнату, удалиться ли незамеченной или ещё подождать? Она мгновенно поборола испуг и задержалась.
– «Слова не вменяются в преступление», – с прежним пылом молвил Панкратий Сумароков.
Александр Николаевич укоризненно поглядел на Панкратия Платоновича. Он не мог смолчать. Эту старенькую песенку из екатерининского «наказа» Сенат исполнил ему на иной лад. С горечью и резко Радищев бросил:
– Только караются путешествием из Петербурга в Илимск, – сказал он и осекся.
В дверях показалась Дохтурова, раскрасневшаяся и взволнованная. Она оглядела всех собеседников, словно видела их впервые, и, как можно спокойнее, произнесла:
– Господин Радищев чем-то недоволен?
– Напротив, сударыня, ваше общество доставило мне премного удовольствия.
– Приглашаю к столу…
Радищев поблагодарил за приглашение, хотя вся сцена с появлением хозяйки показалась ему подозрительной и странной. Дохтурова явно нервничала. Она вся кипела. Александр Николаевич не то чтобы испугался мелькнувшего подозрения, нет, он только отступил на этот раз от принятого правила, молвил, кажется, лишнее о себе, что могла подслушать Дохтурова. Он догадался об этом, как только та вошла в комнату, растерянно комкая в руках носовой платок.
Произошла заминка. Радищев поднялся с дивана и направился к выходу. В зале, освещенном свечами в канделябрах, было чадно и душно. Утомлённые кавалеры сидели возле своих дам, Радищев обратил внимание на паркетный пол. Натёртый восковой мастикой, паркет потускнел от шарканья ног.
Он невольно подумал: не так ли затаптываются жизни бесчисленных Парадеевых и тускнеет юность калмыцких девочек? Радищев почувствовал сердечную боль. К чему он здесь? От чада свечей и спёртого воздуха закружилась голова. «Какая духота у Дохтуровых!»
Проходя через столовую, Александр Николаевич, не присаживаясь, выпил стакан горячего чая. Он взял с хрустальной вазы несколько конфет и положил в карман сюртука. Вскоре Радищев раскланялся с хозяевами и поспешил оставить их дом. В передней с виноватой готовностью навстречу ему бросилась калмыцкая девочка. Она подала Радищеву пальто. Он оделся. Потом погладил чернявую головку девочки.
– Как зовут тебя?
– Шамси.
Александр Николаевич достал из кармана конфеты. Он отдал их Шамси и, поцеловав смуглянку в лоб, исчез за дверью. Когда ушли последние гости и Шамси погасила свечи в зале, обозлённая Варвара Тихоновна ощупала девочку. Она обнаружила у Шамси конфеты.
– Воровать, стерва-а!
Дохтурова вцепилась в маленькие косы Шамси и стала её остервенело таскать по полу, бить пинками. Дом наполнился пронзительным криком. Избив девочку, Варвара Тихоновна, разгневанная, вбежала в спальню мужа и долго бранила его за испорченный вечер. Она обвиняла во всём Радищева – петербургского гордеца и смутьяна. Дохтурова грозила, что не простит ему ничего. Муж, не знавший истинных причин её гнева, только поддакивал.
– Завтра сама пойду к наместнику…
– Варенька, Александр Васильевич…
Она перебила мужа.
– Все прикрывают смутьяна, а я напишу, непременно напишу письмо матушке Екатерине… Я расскажу…
Дохтурова схватила свечу с ночного столика и быстро направилась к себе в будуар, шепча на ходу молитву и прося матерь божию помочь ей в праведном деле.
2
В последний день масленой недели к Радищеву заехал Сумароков. Он пригласил его покататься на лошадях. Александр Николаевич любил езду и, охотно приняв приглашение, быстро собрался: накинул на себя шубу, обмотал шею тёплым шарфом, надел бобровую шапку.
У крыльца гостиницы их ждал извозчик в жёлтом малахае, новеньком кафтане, перепоясанном красным кушаком. На спине его, на манер столичных извозчиков, был прикреплён номер. Извозчичьи санки, раскрашенные яркими красками, были покрыты плисом и убраны «франьями».
Радищев с Сумароковым поудобнее уселись и накрыли ноги медвежьей шкурой. Извозчик тронул вожжой пару вороных. Лошади сначала поплясали на месте, потом сразу рванули и помчались вниз по Никольскому взвозу.
– Берегись! – кричал извозчик, щёлкая в воздухе длинным плетёным бичом.
Навстречу им проносились санки, повозки, экипажи, запряжённые гуськом и тройками, с звонкими бубенцами, с лихими возгласами кучеров и весёлыми криками катающихся. Это живо напомнило Радищеву столичных дворянчиков-франтов, одетых в куртки и чихчири, с верховыми жокеями, наряженных греками, черкесами, гусарами, – развлечение, прозванное в Санкт-Петербурге «кадрилью». Катанье на Неве щеголей рабски копировало французские манеры поведения и моды. В развлечении тобольцев было нечто своё, сибирское, самобытное, народное.
– Сегодня проводы масленицы, – крикнул Панкратий Сумароков, – поедем на Иртыш…
Катанье на лошадях в украшенных повозках по городским улицам и на реке было излюбленным развлечением молодых и пожилых тобольцев. Радищеву казалось, что в нём принимает участие весь Тобольск. Особенно неистовствовали подгулявшие купцы и их приказчики.
– Поедем взглянуть на «маслишку», – предложил Сумароков, – это чудесное зрелище…
Александр Николаевич, увлечённый быстрой ездой, лишь кивнул головой в знак согласия.
– На Иртыш!
Извозчик понял. С Богородской улицы кони вырвались к реке и помчались по её гладкому простору в направлении Чувашского мыса. Езда захватывала дух, было приятно ощущать её быстроту, чувствовать, как холодный встречный ветер обжигает лицо. Радищев повернулся к Сумарокову, закрыв лицо меховым воротником.
– Крепкий морозец! – сказал он.
– Хорош! – отозвался Сумароков и вдруг, совсем неожиданно стал читать свои стихи о сибирской зиме и сибирском морозе.
Опустошая царство флоры,
На стёклах пишет он узоры,
Мух в щели, птиц в кусты, зверей же гонит в норы.
С бровей на землю он стрясает снежны горы,
В руке его блестит та хладная коса,
Которой листьев он лишает древеса.
Грозит покрыть Иртыш алмазною корою
И пудрит мёрзлою мукою
Сосновы чёрные леса.
Голос Панкратия Платоновича временами слабел от встречного ветра и быстрой езды. Стихи его оказались созвучны настроению Радищева. Слова, которых он не расслышал и не понял, не испортили поэтического описания природы. Стихи дополнили и усилили его впечатления от катанья по Иртышу.
А Сумароков, увлечённый, продолжал читать:
В Сибири чем убить такое скучно время?
Вели-ка дров принесть беремя:
Затопим камелёк,
Разложим аленький трескучий огонёк,
Сорокаградусны забудем здешни хлады…
Давно Александр Николаевич не испытывал таких острых и свежих ощущений, как сегодня. Он откинул воротник шубы и подставил лицо встречному ветру.
Их настигла и обогнала ретивая тройка, убранная лентами и коврами.
Звенели бубенцы и колокольчики на разные голоса. Посредине повозки стояла соломенная кукла, а над ней, вверху на шесте, было прикреплено колесо – древняя языческая эмблема солнца. Эта повозка и называлась «маслишкою».
Под яром Чувашского мыса повозка остановилась. Несколько молодых людей – парней и девушек, сопровождавших маслишку, сняли куклу, поставили её на лёд и зажгли. Солома ярко загорелась, а молодёжь, напевая хороводную песню, носилась по кругу. В песне говорилось, что пришла пора проститься с масленицей, весельем, блинами и сесть за великопостные сухари да воду.
– Вот она Русь! – восторженно проговорил Сумароков.
– Народное гулянье, – поправил его Радищев.
Александр Николаевич с детства любил всё народное – сказки, песни, игры, пляски, обряды, гаданье. В них он видел чистые и красивые проявления души русского человека.
Они возвращались с проводов масленицы возбуждённые, радостные и довольные.
– Теперь ко мне, ко мне, – остановив лошадей возле своего домика, сказал Сумароков, – сегодня вы проведёте вечер в кругу моих друзей. Они уже ждут…
Панкратий Платонович увлёк Радищева за собой, запросто обхватив его рукой за талию. В прихожей их встретили оживлённые и нетерпеливые приятели Сумарокова.
– Негоже запаздывать, – вместо приветствия заметил военной выправки человек и представился:
– Михаил Алексеевич Пушкин, может, уже и наслышаны обо мне? На свете злых языков больше, чем добрых…
Радищев, лично не знавший Пушкина, ещё в Санкт-Петербурге был достаточно осведомлён как о деле этого гвардейского офицера, так и о нём самом.
– Мы встречаемся впервые, – сказал Александр Николаевич, приятельски пожимая Пушкину руку.
Михаил Алексеевич Пушкин был моложе его, но казался его сверстником. Он преждевременно состарился. Сзади Пушкина стоял Иван Бахтин, не любивший появляться в частных домах в своём прокурорском мундире и всегда приходивший в гости в пышном наряде франта. Он важно встряхивал своим хохолком на голове в знак приветствия и добродушно улыбался.
Прошли через гостиную в небольшой зал. Посредине его стоял круглый стол, в простенках зеркала с подстольниками из красного дерева, стулья, крытые пёстрым ситцем, по стенам – картины и портреты, указывающие на то, что хозяин дома любил живопись.
Как только Александр Николаевич вошёл в зал, из-за карточного столика поднялся смуглолицый, с маслеными, хитроватыми глазами тобольский бухаретин. Он шагнул ему навстречу и, прижав руки к груди, низко поклонился.
– Апля Маметов! – проговорил он с заметным акцентом, мелкими шажками попятился и снова сел за карточный столик. – На одын ыгра в бастон.
– Не любитель карт, – отказался Радищев и поблагодарил за приглашение.
– Автор перевода «Мнение магометан о смерти пророка Моисея», напечатанного в «Иртыше», – пояснил Панкратий Платонович, – знаток Бухарии…
При этих словах Александр Николаевич как-то по-новому окинул взглядом Маметова, живо напомнившего ему приезд в Санкт-Петербург бухарского посла Ирназара Максютова. Это было лет десять назад. Радищев тогда только начал служить в коммерц-коллегии и заинтересовался бухарским посольством, требовавшим удовлетворить просьбу своих купцов, ограбленных киргизами и сообщниками Пугачёва где-то на Оренбургской линии. Ему припомнилось это дело. Екатерина II не удовлетворила просьбы купцов, сославшись на смутное время, но Максютова обласкала, осыпала милостями и позволила ему беспошлинно торговать по Каспийскому морю. А когда посольство покидало Россию, то сверх подарков Максютов получил четыре тысячи рублей серебром на постройку училища в Бухаре. Немного позднее именным указом посланнику «Большой Бухары» при русском дворе был пожалован корабль для распространения торговли в водах российской империи.
– Давно из Бухарии? – спросил Радищев.
– Мендыяра Бекчурына слышал? – вместо ответа тоже спросил Апля Маметов.
– Да, да, – поспешил сказать Радищев, знавший некоторые подробности о поездке Бекчурина в качестве русского посла к бухарскому хану с письмом графа Никиты Панина.
– Тогда прыезжал Аренбург, мало-мало торговал. Потом прыбыл Тобольск…
– Про Филиппа Ефремова – странствователя по Бухарии знаете? – задал вопрос Радищев.
– О-о! – протянул Апля Маметов и поднял над головой указательный палец. – Юзбашей у Аталыка был, с его девочкой персыанкой Кашгар бегал… Смелый человэк, о-о!
– Какую книгу странствования и приключений написал, – с заметной гордостью сказал Сумароков. – Три издания выдержала…
– Вот вам российский унтер-офицер! – с глубоким проникновением и теплотой произнёс Александр Николаевич и, словно отвечая на свои мысли, захватившие его v в тот момент, продолжал: – Всё это очень примечательно и хорошо. Разными путями русские ищут дружбы с другими народами и, наверняка, найдут её… – И, обращаясь к Апле Маметову, заключил:
– Перевод «Мнение магометан о смерти пророка Моисея» непременно прочту, – Александр Николаевич доверчиво улыбнулся автору, – а лучше бы о торговле в Бухарии написали, как думаете?
– Подумать можно.
– Подумайте…
Радищев с первой минуты проникся расположением к этому небольшому обществу. Поправляя перед зеркалом измявшийся батистовый бант, Александр Николаевич обратился сразу ко всем:
– Какие новости, господа?
– Нет дня без новостей. Из столицы пишут, что граф Безбородко всё забавляется…
– Тыгровой шкура я дарыл, – вставил Апля Маметов.
– Завёл новую «канарейку», – продолжал Пушкин, – певицу Тоди и веселится с нею в маскараде у Лиона…
Михаил Пушкин был охоч до подобных рассказов. Он сам до женитьбы на Наталье Абрамовне, родной сестре князя Сергея Волконского, любил разгульную жизнь и хорошо знал об интимных связях многих сановников двора. По рекомендации и настоянию княгини Дашковой, баловавшей своим вниманием молодого лейтенанта, служившего в одном полку с её мужем, Пушкин был представлен Екатерине II в качестве наставника её сына. Спустя несколько времени Пушкин был уличён в непристойном поведении, ему грозила большая неприятность. Княгиня Дашкова по настоянию мужа, любившего офицера за ум и способность быть весельчаком в обществе, возбудила участие к нему Екатерины II и тем спасла его от сурового наказания.
– Вы напрасно не были у Дохтуровых, – наблюдая за Пушкиным в зеркало, перебил его Радищев. Не об этом он хотел услышать новости.
– В дом, где бьётся кровь Дашковых, моя нога не ступит.
– Почему так? – обернувшись к нему, спросил Александр Николаевич.
– Не стоит вспоминать. Длиннейшая история, – он резко махнул рукой, – княгинюшка бес, а не женщина, скажу, господа. Сначала она сдружила меня с князем Дашковым, так удобно было для неё, а потом поссорила нас…
Не желая касаться подробностей и говорить о том, как, будучи членом Мануфактур Коллегии, был обвинён в подделке штемпелей и ассигнаций и сослан за это в Тобольск, Пушкин смолк. Заговорил Сумароков:
– Намедни я получил от Алексея Гладкова – коллежского асессора Пермского наместничества казённой палаты экспедиции горных дел перевод сочинения Готлоби «Как выгоднее на медеплавильных заводах проплавлять медные руды». Готлоби хвалит прусское горное дело, расписывает водоналивные машины, а о механикусе Колывано-Воскресенских заводов Иване Ползунове, сотворившем огнедействующую машину, не говорит ни слова…
Радищев насторожился. Фамилия Ползунова ему где-то уже встречалась. Он не придал тогда значения изобретению Ползунова. Ему живо припомнилось, что писал Паллас в «Путешествии по разным провинциям Российского государства». Паллас сообщал, что на берегу заводского пруда в Барнауле Иван Ползунов установил огненную машину, совсем непригодную для плавильных печей. И ещё о механикусе Ползунове упоминал Фальк. Оба они утверждали, что машина сооружена по плану английского двигателя. В устах Сумарокова слова о Ползунове звучали совсем по-иному.
– Ну, ну! – нетерпеливо произнёс Александр Николаевич, как бы подталкивая Сумарокова продолжать начатый разговор.
– Лет десять назад машину разобрали как обветшалую и забыли о ней.
Радищеву это напоминало смелые проекты петербургского механикуса Кулибина – творца ярчайшего фонаря, озаряющего теперь дворцовую площадь и улицы столицы. Быть может, судьба Ползунова была ещё хуже, чем Кулибина, пытавшегося гений свой посвятить расцвету отечества, а не распылять его на мелочи, услаждающие прихоти Екатерины II и её двора.
– Как же так! – с болью произнёс Радищев. – Забыли машину, открывающую в механике новую эру…
– Об этом сказывал бывший тут проездом Иван Черницын, родом из тобольских дворян, – продолжал Сумароков, – ученик Ползунова, пускавший машину после смерти механикуса.
– Какой же он ученик, – с возмущением молвил Радищев, – ежели дозволил уничтожить творение ума своего учителя!
– А что ему до машины, – скептически заметил Пушкин, – женился потом на вдове, вышел в люди и, как говорят, алтайское серебро возит в столицу…
– Скажите, господа, почему русскому уму нет размаха на родной земле? – с обидой спросил Александр Николаевич.
– А куда же прикажете деваться иноземному?
Радищев подошёл вплотную к Пушкину, обхватил его за плечи.
– Против кого стрелы жёлчи направлены?
– Вам ли спрашивать, Радищев?