355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Проханов » Кочующая роза » Текст книги (страница 8)
Кочующая роза
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:33

Текст книги "Кочующая роза"


Автор книги: Александр Проханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

За речной ширью, сквозь изморось, туманились леса и болота. Сквозь зелень далекой тайги, разрубая ее, уходила тонкая просека магистрали. Никифоров знал: там уложено полотно, обрываясь у края реки, креозотовые шпалы, рельсы, заржавелые, еще не стертые поездами. Поставлены светофоры и стрелки. И скоро здесь, по этому песку, помчатся составы, словно взлетая над речным простором в стальных кружевах пролетов. Железная дорога, пробив леса и болота, как тончайший кровеносный сосуд, свяжет город с Большой землей. С космических спутников уже видны и город, и очертание карьера, и бетонный квадрат аэродрома, и тонкая просека с колеей. Не видны только почерневшие, напряженные лица бульдозеристов за пыльными стеклами, запекшиеся посинелые губы начальника мостоотряда и этот механик с земснаряда, огорченный, перепачканный смазкой, с блестящей шестеренкой в руках.

– ГРЭС вам отдает земснаряд, – сказал Никифоров, – еще один с приисков обещали. Чтоб только они не простаивали, твои земснаряды!

– Торчу здесь дни и ночи, Николай Антонович! Бригада аварийных механиков дежурит круглосуточно. Думаю, мы уложимся в срок. Сейчас водный резким нормальный. Воды уже большой не будет, а снег, лед нам не страшны!

Никифоров видел его неуверенность… Сам нервничал, глядя на промоину в дамбе. Знал, что именно здесь, в белой секущей пурге, через неделю-другую сойдутся все страдные пути стройки, и, ощущая растерянность начальника мостоотряда, знал, что придется вливать в него веру, силу, поддерживать дух и горение, как было весной, когда злая вода размывала песчаную насыпь, и уже начиналась паника, и какого труда стоило удержать в берегах бурлящие волны и людские смятенные души.

На мосту все небо в ребристой, решетчатой стали. Сварщик в маске варил сочленение. Дуга пролета напряглась у него под руками. Казалось, вот-вот распрямится, пережженная электродом, и мост, выпрямляясь со свистом, метнется в небеса, как пружина.

Сварщик кончил варить, снял маску. На Никифорова глянуло коричневое, черноглазое, в мелких морщинках лицо нанайца. Улыбнулось ему. Никифоров узнал его, вспомнил с тех давних времен, когда оба молодые, инженер и сварщик, клали первый хрупкий рисунок города и сварщик каждое воскресенье плавал на катере в стойбище на другом берегу, где его старики жили в низкой, похожей на чум избушке. И на притолоке лежали закопченные деревяшки с резными носами, глазами и висели сшитые из раскрашенных шкурок охотничьи одежды.

– Здравствуй, – сказал, поднимаясь, сварщик.

– Здравствуй, – живо отозвался секретарь горкома, пожимая мокрой холодной рукой горячую крепкую руку сварщика. – Как дела? Опять вертолет за тобой посылать?

– Готовь, готовь, – усмехнулся сварщик.

Весной, когда случилась беда и паводок раскачивал бетонные ноги опор, отдирал наспех сживленный крепеж, грозя унести гроздья бетонных панелей, сварщик оставался всю ночь на быке, над стремниной, взбухавшей, готовой его слизнуть, раскрошить вместе с крепями. Он варил железобетонные блоки, слыша, как дрожит основание быка, как бьются об него, рассыпаясь в щепы, сорванные баржи и барки. Утром вертолет навис над быком, спасательная команда сняла сварщика, закоченелого, полуживого, привязавшего себя самого к быку обрывком кабеля.

Теперь они смотрели друг на друга, два знакомца, два горожанина, знавшие друг друга не первый год.

– Как семья? Говорят, у тебя третий родился? – спросил Никифоров.

– Четвертый. Время быстро идет. Помнишь, у меня на свадьбе гулял?

– Как не помнить.

– А ты так и не женат? Тогда ведь сам в женихах ходил?

– Не случилось…

Никифоров, глядя на обветренные, туго натянутые скулы нанайца, вспомнил его молодым, смугло-румяным, в той маленькой рабочей столовой, которую вечером превращали в чайную, накрывая скатертями алюминиевые столы. В тот вечер шумела свадьба. Мелькали русские, нанайские лица. Танцевали под радиолу. Выбегали в ночь и пускали из ракетниц салюты. Они с Ольгой стояли, глядя, как гаснут в реке розовые и зеленые змеи. Наутро он должен был уезжать в Москву, на учебу – в партийную школу. И она, томясь, просила его остаться или взять с собой. Он успокаивал ее, целовал, просил ждать, набраться терпения. Обещал ей частые письма. А сзади шумела гульба, и кто-то, раздобыв на кухне крышки от котлов и кастрюль, пронесся, стуча и звеня, радостный, хмельной, гомонящий…

День кончился, и секретарь горкома возвратился в город, отпустил шофера. Сам вел заляпанный «газик», высвечивая фарами в нефтяных разводах бетон, забрызганный, с болтающимися цепями борт впереди идущего самосвала.

Никифоров двигался по петле бетонки, стиснутый ночными машинами. Чувствовал накатившуюся на него усталость. Старался сбросить ее, зная, что это не минутная усталость, а утомление всех этих лет, оседавшее в нем, тянувшее вниз.

Город обступал его складами, автобазами и пакгаузами. Разбитые, отслужившие свой век энергопоезда догнивали на ржавых рельсах. При свете прожектора самосвал вываливал парной бетон, и рабочие ровняли его лопатами, наращивая отрезок дороги. Скопище старых вагончиков, заброшенная буровая, смятые автобусы и фургоны чешуей покрывали окраину. Вознесенная на стальную тонкую мачту, мертвенно-белая, яркая, светила креоновая лампа.

Город возникал тут мгновенно, как удары снарядов о землю. Удар – и из скопища барж, вездеходов, вагончиков возникла база геологов. Еще удар – и караван сухогрузов забросил сюда энергетиков. Еще удар – и выгрузились портовики и дорожники.

Окапывались на плацдарме, начинали вести наступление, расширяя зону захвата. Город был результатом вторжения, неся в себе энергию и бронебойную силу. Оплавлялся о дикие земли, осыпался кладбищами искореженной техники, выпускал в тайгу бетонные стрелы дорог.

Никифоров знал и любил эту живую, растущую схему. Рост из нескольких центров. Способность города самому организоваться в единство. И смысл управления, как он его понимал, был в том, чтобы не сковывать это внутреннее живое развитие – лишь только направлять его. Новый микрорайон встретил секретаря горкома башнями домов, светящимся разноцветным уютом. Школа белела, окруженная тенями деревьев. Детский сад пестрел мозаикой. Ресторан, стеклянный и плоский, полыхал ярким светом, медным отзвуком джаза. Сквозь шторы виднелись сидящие люди, над стойкой бара сияла чеканка – три витязя с мечами и в шлемах.

Никифоров поставил машину у обочины, на лужах в дергающихся золоченых ресторанных отсветах.

Тогда, в Москве, когда учился в партшколе, он увлекался новым, открывшимся знанием, заслонившим оставленный город. Лишь изредка, заходя на почтамт, получая от Ольги письма, раскрывая их на ходу и читая в сутолоке московских улиц, вдруг остро и сочно видел кружащееся водополье реки, слышал голос ее, каждое слово, чувствовал, как любит ее, и рвался назад.

Однажды, когда было бело и снежно, и горели в окнах разноцветные елки, и на площади среди карусели машин, подымавших вихри метели, стояла огромная ель стеклянных шарах, фонарях, он читал ее письмо, прижавшись к чугунной ограде сквера. И она писала, что просит о ней забыть, что их жизни и судьбы различны, что и сам он об этом знает. Она выходит замуж и просит ее не винить.

Он поднялся. Топтался еще перед дверью, пытаясь очистить от грязи башмаки. Позвонил. Она быстро открыла, и он, вздохнув, шагнул в тепло ее дома, навстречу ее растерянному лицу, строго, не по-домашнему зачесанным волосам.

– Можно? – сказал он нерешительно. – Только освободился… Прости, что так поздно…

– Проходи. Дети спят. Я ждала.

– Да у меня вон на ногах сколько грязи…

– Да проходи, проходи, ну что ты…

Он вошел в прибранную, освещенную комнату, где стояли на столе, поджидая его, две чашки и сахарница, белело масло и хлеб.

– Присядь. Я согрею чайник, – сказала она.

И он видел, что ей тоже неловко, и уже жалел, что пришел не вовремя. И, может быть, надо было проста снять трубку и просить директора школы не держать ее, пусть уезжает. Ибо что он ей может сказать, что узнать о ней, как утешить? В этом доме, убранном и красивом, где в соседней комнате за занавеской тихо спят два ее сына, и в этой тишине, чистоте витает дух хозяина дома, все помнит о нем, говорит – вещи его в шкафах, пиджаки и пальто, гвозди, которые он прибивал, книги, которые покупал, те хрустальные рюмки, которые он подымал в дни семейных торжеств.

Никифоров помнил его, большого, долгоногого, крепколицего, работавшего инженером на строительстве ЛЭП. Встречал его в городе, на совещаниях, мимоходом на улицах. Ехал с ним в последний раз в дорожной машине с фургоном, наполненным приборами, ртутными стеклянными лампами. Тот выскакивал, хохочущий и румяный, обматывая вокруг шеи домашний вязаный шарф.

Он погиб весной, когда паводок рушил стальные опоры ЛЭП, на которые уже навесили медь, пустили пробный ток. Мачты серебристыми журавлями бежали к реке, расставив по просеке ажурные крылья, будто готовясь взлететь вереницей. Там, в кружащихся водных вихрях, взрывавших с корнем опоры, он погиб, когда рухнула мачта, коснувшись воды огромной электрической искрой.

Невиданный паводок, разрушавший и рвавший дамбы, разорвал и эту семью. Пронесся по этому ковру на стене, по этим фарфоровым чашкам, по занавескам, за которыми спят сыновья. И он, Никифоров, весь день колесивший по огромным объектам, ожидавшим его поддержки и помощи, видел, что и эта семья, как малый потерпевший катастрофу объект, нуждается в спасении. А как ее спасти, исцелить?

Она вернулась, поставила горячий чайник. Откинула белую салфетку, открыв нарезанные куски домашнего сладкого пирога. Наливала Никифорову чай.

– Покрепче? – спросила она.

– Покрепче, – ответил он, пьянея от крепкого, свежего духа чая, от запахов сдобного теста. Он ел пирог, чувствуя его сладость и чуть горький фруктовый дух.

– Сама пекла?

– Ну а кто?

– Замечательно! Давно не ел домашнего.

– Все по столовым?

Он кивнул.

Они сидели друг против друга. Он по-прежнему испытывал робость, но еще и теплоту, благодарность за что-то. Смотрел на ее белое, знакомое, дорогое лицо, измененное усталостью, рождением детей и горем. Думал, что и она разглядывает его, постаревшего, огрубевшего в своей не имеющей конца и начала работе.

За ее головой на стене висела книжная полка. Среди книг, инженерных справочников, детских учебников вдруг кинулся ему в глаза высокий и тонкий, смугло-алый корешок, вылезавший наружу. И какие-то листья на нем, и цветы, и какая-то давняя память…

– Это что? – спросил он. – Билибин? Разреши я достану!

Он доставал, а она помогала ему, придерживая другие книги. Он раскрыл ее, поднеся под лампу, и оба смотрели, как раскрываются твердые страницы, потемнелые, потресканные, исчерканные детьми: елки, зори, скачущие кони и звери, легкокрылые птицы. А среди еловых и сосновых лесов – златоверхий чудесный град с малиновыми куполами и звонами, и они, как прежде, замерли, пораженные.

В комнате за занавеской вдруг закричал и заплакал ребенок. Ольга очнулась, кинулась на крик. Вышла через минуту, побледневшая, испуганно оглядываясь.

– Опять… У него жар! Он весь горит! Врача надо, врача!

Она заметалась по комнате, схватила платок, набросила на голову.

– Подожди, – тихо сказал он, – подожди!

Он шагнул за занавес, привыкая глазами ко тьме, идя на крик. Старший сын спал, выставив стриженую голову, над которой висела деревянная модель самолета. Младший, годовалый, кричал, стиснув крохотные кулачки. И вдруг замолчал, уловив сквозь крик появление Никифорова.

– Ну что ты? Что ты так громко? Что тебе там приснилось? – проговорил он, робко касаясь большой ладонью маленькой светловолосой головы; Никифоров почувствовал, что лоб мальчика был холодный, не жаркий. Руки, которыми тот уцепился за ладонь Никифорова, были теплые, чуть влажные, крохотные.

– Ну вот, и никакого жара у нас. А мать испугалась. А у нас никакого жара!.. Все у нас нормально!

Ребенок тянулся на его голос. Никифоров взял его на руки, бережно, неумело закутав одеялом. Стал тихонько раскачивать.

– Давай-ка, брат, спи! Все зайцы спят, и медведи спят!

Она смотрела, как он укачивает ребенка, а тот засыпал у него на руках. Весь день Никифоров провел среди грохота, лязга, железа, вспышек электричества, среди торопливого, напряженного люда. А сейчас на руках у него хрупкая, теплая жизнь, с которой он соотносился бог весть какими путями, но которая была важна ему, драгоценна.

Он уложил ребенка, вышел на свет.

Ольга стояла среди комнаты. Чай был не допит. Старая цветастая книга была раскрыта, и текли по страницам тучи и зори.

– Я пойду, – сказал Никифоров. – Поздно. Она благодарно смотрела на него…

– Я только прошу тебя вот что… ты подожди уезжать!..

Она не ответила.

– Я знаю, что все непросто… Я тебя понимаю, очень! – говорил он. – Но ты не спеши, погоди! Я тебя прошу! Не уедешь теперь же?

– Не знаю…

Он простился и вышел под дождь, в огромную осеннюю ночь, в которой лязгало и гремело железо. Креоновый луч освещал серебристые громады цилиндров, залитых горючим.

Никифоров слушал шумы и гулы города, чувствовал его огромную безымянную жизнь, знал, что связан с ним своим прошлым, своим настоящим, своим еще не очерченным будущим.

глава одиннадцатая

Каюта была полна скользящего зеленоватого света от лунных, текущих вод. Луна взошла и катилась над черными островами, вспыхивающими бледно протоками. Я лежал, прислонившись затылком к железной спинке кровати. Ноги мои казались серебряными в луне.

– Удивительно, – сказала она.

– Что удивительно?

– Что человек о себе все знает намного вперед.

– Неужели вы знаете?

– Я знала о нас все с первого раза. Когда вы вывели меня из-под зеркального шарика, на улице такой ветер ночной, как дунет, как дунет, и вся лужа под фонарем загорелась. А вы взяли меня под руку и так властно, твердо перевели через улицу. Я поразилась тому, что так властно. Подумала: вот так всегда вести меня будет. И в это время прошел трамвай, почти пустой, и бросил искру с дуги.

– Разве был трамвай? Я не помню.

– Кажется, целая вечность прошла. А ведь было совсем недавно.

– Что же еще вам мерещится? Что там у нас впереди?

– Много мерещится. Только слов пока не найду. И прекрасное, и ужасное, от чего убежать мне нужно. Но только убежать не смогу. Мне кажется, я вас должна защитить. А как, от чего – не знаю. Вы в поезде спали, когда мы подъезжали к Благовещенску. А я наклонилась над вами и молча вам говорила.

– Что?

– Что пойду и дальше за вами, куда позовете. Если скажете, останусь с вами и навсегда. Что бы ни случилось – война ли, болезнь. Если война, то буду молиться, чтоб вам уцелеть. Если болезнь, отдам свою кровь, отогрею своим теплом и дыханьем.

Я лежал, пораженный ее словами, своим знанием о нас обоих. И еще о чем-то, что летело сейчас в лунных высоких пространствах, залетало к нам тончайшими, невесомыми перьями.

Мы плыли в маленькой лунной кабине. Под нами стучали звонкие потные двигатели, укрытые в корабельном нутре. Окна выходили на темный Китай. И чужая держава, повитая туманами, таила от нас свои боевые заставы, движение полков к границе, строительство военных дорог. И их пограничник, припав к прибору ночного видения, рассматривал наш теплоход.

А она говорила:

– Как мне хочется знать о вас все! Как хочется вас понять, какой вы? Как вы жили там до меня? Что было видно из вашего окошка? Кто ваши близкие? Кого вы любили? Кто – вас? Иногда на вашем лице бывает такое удивление, восхищение, как у ребенка. Будто вы в первый раз белый свет увидали и вам каждая травинка в диковину. А иногда утомление, равнодушие, будто уже тысячу лет на земле живете. Как мне хочется вас понимать!

– Я путешествовал по деревням, глухоманям, по старым церквам и погостам. Хотел прикоснуться к последним, исчезающим искоркам былого огня. Когда еще только распахивали эти суглинки, подзолы деревянными сохами. Давали название холмам и речушкам. Когда рождался язык, наполняясь словами, большими, округлыми, как половодье. Я привозил в заплечном мешке записи древних песен. Истлевшие книги с рисунками киноварью и золотом. Это было прекрасное время, меня окружали прекрасные люди. Но это прошло…

– У меня ничего этого не было никогда. Хотя я в консерватории тоже любила петь старинные песни.

– Это прошло. Я повернулся от прошлого к будущему. Я езжу и не могу насмотреться. На моих глазах растет, формируется невиданной формы кристалл! Цивилизация во всей красоте и мощи! Мы с вами в этом кристалле, на его острейшей грани! Я верю в нее, как в чудо! Она должна искупить все прежние заблуждения! Все прежние блуждания вслепую! Я чувствую, верю – народится новая порода людей, с новой моралью и совестью, с новой силой ума! Я их ищу повсюду! Мне это сообщает движение!..

– Вы говорите, новые люди! А я тогда, в деревне, сидела у коровьего бока и думала. Вот эти доярки, простые женщины. Полны своих мелких житейских тревог. Они несовершенны, извечны, но этим-то ужасно на меня похожи, дороги мне. Какая же другая порода? Все та же. Таких большинство. Мучаются, как и мы. К чему-то стремятся. Иногда хитрят. Иногда собой жертвуют. Как всегда. Как и все.

– Нет, нет, совершенно новые люди! Пройдя последние, сверхмощные напряжения, сформируют кристалл!

– Мне кажется, это не так.

– Так, так! Вы просто не понимаете меня!

Я увидел, что она вдруг испугалась. И мне стало больно. Должно быть, и она почувствовала эту мгновенную, отдалившую нас секунду. Протянула ко мне ладонь. Провела по моим волосам, бровям и губам.

Наш рефрижератор долго плыл на огненные, красные гроздья гигантских антенн: в Хабаровский порт, в скопище кранов, самоходок и сухогрузов, столпившихся здесь со всего Амура, Уссури и Сахалина.

Матросские жены, поджидавшие на пирсах, поднимались на борт с домашней снедью, чистым бельем, сигаретами. Расцеловав мужей, расходились с ними по каютам, чтобы утром вновь отпустить их в плавание. Только капитан на нашем корабле одиноко сидел в своей рубке, глядя, как от соседнего причала в свете прожектора отваливает белая самоходка. Мы простились с капитаном и сошли на берег.

Город кипел толпой, пестрел афишами и витринами. Было приятно после плавания по безлюдной реке опять окунуться в столпотворение большого города.

Мы заглянули в местный музей. Любовались нанайскими одеждами из шкурок убитых уток, рыбьей кожи, тюленьего меха. Нанайскими луками и берестяными колчанами. И тончайшими, похожими на скрипку нартами. В соседних шкафах темнели ржавые русские шлемы, сабли, пищали. Во дворе, под деревьями, сквозил ребрами скелет кита и круглились старые пушки, немецкие – «шпандау» и «круппа» и одна уральская, верхнетуринская, самая грозная.

Утром я осматривал строящуюся птицефабрику. Зеркальные оболочки в виде сфер, цилиндров и конусов, отштампованные из алюминия и нержавеющей стали. Врезанные в холмы и дубравы. Их завозили из ГДР по поставкам СЭВ, упакованные в пестрые контейнеры с немецкими надписями. Вскрывали у края шоссе, подключая к источникам энергии. И они сияли, легкие, драгоценные, как елочные игрушки. И я думал, как опишу этот мобильный десант индустрии, пролетевший пол-Европы и Азию, выброшенный у подножия Сихотэ-Алиня.

В инкубаторе, еще пустом и стерильном, бросавшем вдоль стен вспышки света, три инженера протягивали руки к стальному куполу калорифера, окуная их в потоки теплоносных инфракрасных лучей.

– Кнопка-то кнопкой, а все же ручной вариант предложим. Вдруг кнопка откажет? Вдруг генератор сгорит? Надо на всякий случай и ручной вариант, – говорил один из инженеров, осторожно просовывая свои темные, задубелые ручищи в зеркальную горловину. – Я бы все же предложил запасной вариант на случай, если электроника откажет.

– Почему электроника откажет? Так сделано, что не откажет! Зачем руки, когда кнопки есть? – горячился другой, маленький темноглазый нанаец, промеряя штангелем зазоры конуса. – Кнопки есть, зачем руками работать? Электронике веришь, а сам руками?

Они сидели на корточках в инкубаторе. Их руки встречались в движении. Отражались в зеркальной стали. И мне казалось, что они сидят вокруг петуха, бросавшего на стены зеленые и медные отсветы, с налитым огненным гребнем, радужным зорким зрачком. Вот-вот закричит…

С командиром авиационного полка, краснолицым, сожженным, похожим на человека, отмахавшего сенокос, мы катили в расположение части. И в зеленой горе, в молодых дубах, совсем вдруг недалеко, открылся затаенно отточенный клюв перехватчика…

– Интересная у вас птицефабрика, – сказал я. – Птенчики сидят, вызревают.

– Уж точно птенчики, – устало улыбнулся командир, шевельнув своими белыми, выгоревшими бровями. – Чуть что – носом цок и проклюнулись. Глядишь, полетели!

На бетонной полосе, убегавшей в туманную даль, одиноко и остро звенел истребитель. Чуть касался бетона колесами, словно оперся на хвост, нацелив ввысь стрелу фюзеляжа.

– Вот один птенчик вылупился. Вчера из отпуска прибыл. Гостил под Рязанью на родине, замуж сестренку выдал. Отдохнул и опять в небо!

Самолет зазвенел оглушительно, выбрасывая стеклянный дрожащий вихрь. Покатил, почти срезая крыльями травы. Толкнулся, превращаясь в точку и исчезая.

Я смотрел ему вслед, на пустое пространство неба. Думал, как летит он сейчас над кромкой океана и суши. И в его шлемофоне, среди радиокоманд, звенят отголоски баянов, свадебный гомон в застолье, и сам он, в звоне и гомоне, притоптывает по избе.

Я уехал в аэропорт, поджидая прилета Ту-144. Мне хотелось в моем репортаже рассказать, как связан Дальний Восток с остальной необъятной державой, с далеким городом, где строился суперлайнер. Мне было хорошо среди огромных машин, толкающихся о бетон и сияющими, ревущими трубами уносящихся в небеса. В стеклянной будке диспетчера я наблюдал на экране появление электронных отметок. А через минуту крылатый крест самолета вырывался из синевы и, распластываясь, скользил по бетону, надвигался на массу других машин, казалось, терся о них, касался боками, пока не успокаивался среди крыльев, хвостов, фюзеляжей. Аэродром мне представлялся гигантской консервной банкой, где плотно лежали алюминиевые рыбины.

«Боинг» навесил над полем четыре дымных шлейфа. Мягко опустился. С трапа сошли летчики, холеные, как бульдоги. Стюардессы в малиновых трико и венгерках, в черных мохнатых шапках. Американцы посыпались, радостно озираясь белесыми глазами. Толпа пассажиров вышла на них поглазеть.

Мне было уютно среди рева и гула. Среди этих молний, секущих кромками крыльев небо. Хотелось сесть на одну из них и лететь без цели, но как можно скорее над хребтами, морями.

И вот в небесах, белоснежно и тонко, похожая на одинокого журавля, возникла сверхзвуковая машина. Я смотрел на ее приближение, она летела из-за Урала, неся с собой дыхание нив, хребтов и раздолий, бесчисленных судеб, собрав их всех под шатром своего оперения. И здесь, на Дальнем Востоке, я думал о судьбах людей, приславших крылатое чудо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю