355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Проханов » Кочующая роза » Текст книги (страница 4)
Кочующая роза
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:33

Текст книги "Кочующая роза"


Автор книги: Александр Проханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

глава пятая

Гладкое зернышко яшмы, облитое серебром… Ее пальцы – у самых моих глаз. Темнела оправа. Из далекого, темного времени пришло к ней это серебряное родовое кольцо. И я думал: кто-то давно-давно вот так же его целовал. Сибирский купец, чиновник, офицер подорожный. Вся прежняя Сибирь протекла сквозь это колечко и скрылась. А теперь и я протекаю.

– Когда мама меня рожала, оно было у нее на руке.

– Ну и вы, когда станете рожать, не снимайте.

– Да я не стану рожать!

– Почему?

– Не хочу ни мужа, ни детей. Ведь я же артистка!

– Простите, простите, я совсем об этом забыл.

– Не улыбайтесь, я твердо решила. Я не выйду замуж. Буду петь на сцене, получая от этого удовольствие и другим его доставляя. Поживу так в свое наслаждение, пока молода, а потом тихонько, незаметно умру, не дожив до старости.

– Милая вы моя, век ваш долог-предолог. Муж будет вас обожать, носить на руках. Народите ему десять детей и не вспомните, что говорили!

– Ваши слова – богу бы уши. Так бабушка моя говорила… Ну, отдайте же мои руки, устали, наверное, держать.

– Руки у вас легкие.

– Да и сама я легкая. Про жизнь говорят, что страшная, что тяжелая, что надо серьезно к ней относиться. Я старалась к ней относиться очень серьезно, когда училась в консерватории и все прочили меня в большие певицы. А вышло одно веселье! Я и теперь стараюсь быть очень серьезной, деловой. А выходит одно веселье! Легкий нрав, правда! Все говорят, что со мной легко. Вот и руки легкие! А все заботы – вам… Что у вас будет завтра?

– Завтра воскресенье, нет никаких забот. Добрые люди предложили мне ружье, надувную лодку. Дают машину до вечера. Поохотимся?

Мы выехали из Читы утром. Миновав лесные сопки, вырвались на волнистую, горячую равнину. Прозрачные березняки сквозили небесами и далями. Под белыми, летними уже облаками неслись косяками гуси. Степь мерцала перевернутыми пластами земли, и далекие, в синеватых струйках дыма шли тракторы.

Оранжевый «Кировец» у самой дороги взрывал плугами пашню, собирая за собой черных, кидающихся в борозду грачей. Стал, заглушив мотор. Тракторист спрыгнул на землю, достал из-под сиденья деревянный землемерный аршин и пошел по жнивью от трактора, переставляя аршин, удаляясь по выгнутой огромной степи. Ветер трепал ему волосы. Темнокрылые птицы провожали его. И казалось, он мерит свою древнюю хлебородную ниву до самой Чукотки.

Мы подкатили к реке, быстрой, переполненной паводком, с затопленными мелями и островами. Шофер остановил машину, сказал:

– Вот здесь поохотьтесь. Вы на лодку садитесь и спускайтесь вниз, по протокам. Вон к той горушке. А я к темноте за вами приеду и заберу. Только аккуратней, смотрите. Вода еще дикая.

Автомобильным насосом я накачал резиновую лодку. Людмила ударила по ней ладонями, и лодка зазвенела, подскочила.

– Где-то тут, в этих местах, мой дед утонул, – сказала она, оглядывая перелески на берегах. – Он под Читой партизанил и здесь на какой-то речке безвестной утонул.

– Думаете, на этой?

– Может, и тут. Он здесь утонул, а теперь мы охотимся.

Я зарядил ружье. Уложил его в лодку. Стащил ее по склону к реке. Столкнул, придерживая за лямку. Лодка заиграла, запрыгала, и ружье колыхалось стволами.

Она легко перескочила через борт, быстро села, зажав платье коленями.

– Дед, должно быть, вами любуется!

Я толкнулся, упал грудью в лодку, чувствуя, как слепая ярость реки подхватила нас на блестящем, гладком потоке. Нас закрутило, понесло к середине. За веслом потянулись разорванные яркие нити.

Я поднял ружье, скользя по кустам глазами, ожидая утиного взлета. И с узкой, едва заметной протоки, с тихого, промелькнувшего зеркала прыснули утки.

Они веером вырвались над кустами, и я видел отчетливо их изогнутые черные шеи, открытые крякающие рты, расставленные, отекающие каплями перепонки и размытый вихрь крыльев. И в этом веере блеснул металлической синью селезень. Я взглядом вырвал его из стаи и ударил вслед. Дробь туго хлестнула по оперению. Срезанная птица рухнула в воду, покрылась пеной.

Утка была у борта. Людмила свесилась, волосы ее упали на воду. Она цепко схватила селезня, перебросила в лодку его горячее, медно-красное тело. Шлепнула в брызгах.

– Молодец, спаниель! – хохотал я.

Остров уменьшался, отлетал зеленым зонтом. Впереди белела песком коса. Я направил к ней лодку, посадил на сверкающий перекат. Вытянул на хрустящую гальку.

Мы вышли на берег, мокрые, разгоряченные, тяжело дыша.

Она бродила далеко на косе, среди солнечных бегущих потоков. Казалось, она шагает по водам. Я лежа следил за ней, то прикрывая веки, сливая ее с мельканием пятен. То вновь расширял глаза, создавая ее из песчаной косы, речного сверкания. Селезень лежит на песке. Я тихонько сжал веки, на минуту – лишь блеск и сверкание. Но кто это, кто с желтеющими волосами идет у текущей воды? Грешная, внезапная мысль – и сравнение с другой, исчезнувшей. Темноволосой и угрюмо-прекрасной, и которой увозили меня поскрипывающие ночные вагоны из Москвы в Ленинград. И площадь у нее под окном вся в инее, с бронзовыми размытыми фонарями, и маленькая ампирная церковь, и особняк. А в комнате жарко, кончается новогодняя ночь. На елке свечка наклонилась и капает, заливает золотого петуха. А я весь накрыт тяжелыми ее волосами, их черно-синим шатром. Она сверху глядит на меня. Это было, прошло. И теперь Людмила…

Я сижу у нее в гостиничном номере. Окно распахнуто. Пахнет черемухой. Два тихих женских голоса долетают из соседней комнаты. Видно, женщины подошли к окну и смотрят наружу. Их разговоры – о ревизии, о смете, о стоимости. Должно быть, они ревизоры. Я представляю их одинаковые полные лица. Их завитые, беленные перекисью прически. Их пухлые руки в колечках. Они похожи одна на другую и на всех командированных женщин, томящихся вдалеке от семей, в номерах провинциальных гостиниц.

– …Он мне вчера говорит: «Вы, – говорит, – Вера Степановна, сверьте квартальный план и все счета подымите, вот и будет вам ясно!» А я говорю: «Здесь накладных не хватает. Я и так из-за вас до ночи просиживаю, путаницу вашу распутываю!» А он говорит: «Ладно, Вера Степановна, завтра воскресенье, в понедельник доделаете. А сегодня на рыбалку, на речку. Должны же мы наших гостей угостить!»

– А он симпатичный мужчина. Он, говорят, был до завмага военным. Майором, кажется. Интересный, видный собой мужчина!

– У него вторая семья! Они тихо смеялись.

Веки мои закрыты, под ними живое и розовое. Будто мягкая почка цветка, сжатый бутон дикой розы. И она разрастается, наполняется соками, силой. Я чувствую, как она набухает всеми скрытыми в ней лепестками. Мое дыхание вызывает в ней рост, движение. И легчайший взрыв, когда лопается у почки покров и жаркие лепестки вдруг выходят наружу. Растут, раскрываясь, наполняя меня до краев, и дальше, и нет ничего, а только огромная огненно-красная розетка цветка, и она опадает и гаснет, и только слабые искры, и тьма.

Машина прошла за окном. Зеркало вспыхнуло.

Ревизоры у окна говорили:

– Вообще я в командировках люблю бывать. Только чтоб недолго. В прошлом году с Анной Григорьевной ездили проверять фонды на сдачу объектов. И там один прораб, такой видный собой, плечистый, холостой, с женой, говорит, развелся, приглашал меня. «Поедемте, – говорит, – я вам озеро покажу. В ясную погоду вода в нем прозрачная-прозрачная, даже видны на дне обломки корабля какого-то». А я ему говорю: «Возьмем с собой Анну Григорьевну, тогда поеду». А он мне: «Да она, – говорит, – старая и следит за вами, как зверь». – «А, ну вот! – говорю. – А одна не поеду!»

И опять они засмеялись.

– А меня Николай рубашку просил купить с «молнией». Там у нас не было. А тут, смотрю, есть. Я взяла ему. Не знаю, хорошо, нет, ему по размеру.

– Ну, уж спать, наверное, пора? Холодно что-то стало.

И они отошли, звякнув окном. Голоса их замерли в глубине.

Гудя мотором, промчался по улице грузовик. Дерево у гостиницы кинуло в комнату рогатую тень, распушило ее тончайшей сетью.

Я очнулся от того, что она тихо вздрагивала в темноте. Наклонился к ней… Глаза ее были мокрые. Щеки мокрые. Она плакала.

– Вы что? Вы что? – испугался я. – Отчего?

– Мне жаль, – отвечала она. – Жаль…

– Кого?

– Всех… Деда, отца… Мать, бабку… Были молодые и умерли… А мы, а мы?

– Милая вы моя! Вам сон приснился? – удивился я, стараясь ее успокоить.

– Вы утку вчера убили, а я подумала: может, это дед вылетел на меня посмотреть?

– Ну что вы, что вы! Вы устали. Я сейчас пойду к себе. Утром все будет иначе. Утром все переменится. Дайте я вам вытру глаза.

Она всхлипывала, дышала мне на руки. Я гладил ей волосы, чувствуя, как она затихает.

– А ваша бабушка, отец, мама?.. Расскажите о них.

– Когда деда убили, бабушка уже была беременна мамой. Она родила и больше не вышла замуж. Она умерла очень скоро. У меня дома ее платье малиновое, в оборках. Иногда надену и ношу. Кажется, будто это не я, а она.

– А отец?

– Его совсем не помню. Он был военный. Испытывал парашюты какой-то новой конструкции. Разбился… Я вот думаю – когда он прыгнул и знал уже, что парашют не раскрылся, и он стал падать, – о чем он там думал в те считанные секундочки? Обо мне? Или о маме?.. Налетает земля, какие-то там речушки, елки. А он о чем думал?.. Дома у меня коробка с пуговицами. Деревянные, костяные, перламутровые. И одна военная, с самого детства. Клала ее под подушку, носила в кармане, плакала над ней, целовала… А мама, как и бабка, больше замуж не вышла. Хотя тоже была очень красивая. Она гасла, гасла и так тихо умерла. А я у тетки росла. Вот как с мамой и папой…

Я был поражен ее слезами, рассказом. Ее внезапной со мной откровенностью. И ее беззащитностью, и новым во мне ощущением: я должен ее оберегать.

– Тогда, в ресторане, – сказала она, – я увидела ваше лицо. Бледное, бледное! Будто вы падали с высоты и вам считанные секунды лететь. Мне показалось, что-то надо сделать сейчас же, а что – неизвестно. Я поняла, что должна подойти, ну хоть руку вам на лоб положить. Хотя, быть может, вы и не нуждались. И ваша бледность – от стакана вина…

– Нет, и то и другое, – сказал я. – И то и другое.

– Когда мы поцеловались на скамейке под деревом, я открыла глаза, а дерево такое малиновое, колоколом, в оборках. Как бабкино платье. Будто она на меня из веток смотрит, как я целуюсь. Сама недоцелована, вот и смотрит. А когда подкатил электровоз, я испугалась: ехать, не ехать? Стоит, грохочет громада, и вы, такой насмешливый, и вдруг это судьба моя стоит и грохочет железом и медью? А потом… в вагоне. Там на баяне играли, я что-то пела. Спохватилась, нет вас. Вышла, а вы висите на поручнях. И вдруг – во мне страх! Вот разожмете руки, и я останусь одна. А вы где-то там – неживой, на насыпи. Закричала, вас вытащила. А вы, оказывается, просто, как мальчишка, шалили…

Она замолчала. Я боялся пошевелиться. Ночь кругом была все та же. Пыльный городок за окном. Но я уже был другой. И она другая. Мы как бы изменились внезапно. Она лежала недвижно, и я чутко охранял ее сон, пока за окнами не зажглась заря над белыми домами и колокольнями. Ее лицо при свете зари было безмятежно чистым.

Наш поезд катил на восток по ночной Транссибирской дороге. Людмила спала, освещаемая верхним синим огнем. Я прижимался к стеклу, овевающему меня сквознячками, ожидая, когда мы проедем маленькую станцию Бам, на которой поезд стоял минуту. От нее, как от крохотной почки, начинала отделяться ветка на север, в Тынду. А оттуда, распихивая мерзлоту и болота бульдозерами и экскаваторами, зарождалась Байкало-Амурская трасса.

Мне хотелось увидеть станцию хоть из окна. Я знал, как строят дороги, видел стройпоезда. Я смотрел на мелькание ночной дальневосточной тайги, а вспоминал Устюрт в Казахстане.

Там на горячую твердую землю, на деревянные позвонки шпал кинули рельсы. Свинтили на скорую руку, поставили кое-где светофоры. Посадили через сто километров начальников несуществующих станций, и они по рации, вытирая пот, льющийся из-под красных фуражек, сигналят друг другу, что живы, что кругом колючая степь, а в шпалах закипает смола, на рельсы больно смотреть, а ночью одиноко и дико, как на новой, невиданной планете.

И вот по этим путям, словно видение, вихляя на стыках, выплывает из-за горизонта состав. Тепловозик тянет пять десятков вагончиков, пестрых, как детские кубики. Оставляет их в пустыне, на обрезках путей. И вагончики вдруг оживают, начинают куриться, дымиться. Полуголые люди пилят, стучат, из фанеры и досок от земли к вагонным дверям возводят высокие крыльцу. На веревках сохнут и выгорают рубахи и юбки. Петух-уроженец Пскова, ошалело орет в пустыню, вскочив на блестящий рельс. Корова костромской породы вздыхает, нюхая черную сухую колючку.

Стройпоезд встал на необжитой земле, будто его высадили на Луну и ему там прокладывать первую железную дорогу.

Я вспоминал Устюрт – известняковый горячий тромб, вбитый между Аралом и Каспием. Вспоминал, как прокалывали этот тромб, пуская по пустыне дорогу, водовод, газопровод, строя гроздья компрессорных станций.

Дорогу завершали. В стройпоезде ходили слухи, что следующий их бросок – в Забайкалье. И я тогда уже знал, что рано или поздно буду ехать в ночном транссибирском вагоне. Но только не знал про Людмилу, про ее гребешок, лежащий на столике, про ее голый локоть, чуть голубеющий в полутьме.

Я работал в стройпоезде на Устюрте, под сжигающим солнцем, среди грохочущих вибраторов. Круглились вокруг потные голые спины. Мне казалось, что в один мой висок вонзили стальную блестящую дратву и в прокол другого виска выпустили ее в беспредельность.

И здесь, на Дальнем Востоке, думал я, прижимаясь к стеклу, все та же работа по стягиванию гигантских пространств. Привариваем их кусок за куском. Насаживаем на валы, заставляя крутиться. И они, как в редукторе, цепляют своими зубьями соседние, еще недвижные земли.

Поезд стал. Проводник прошел по вагону, громко выкрикнув: «Бам!» Снаружи, с высоты невидимой мачты, бил прожектор. В нем моросил дождь. Блестели краны, контуры рельсоукладчиков. Высились штабелями звенья, готовые к отправке на трассу…

Из нашего поезда высыпали люди с чемоданами и рюкзаками. Стояли в дожде, поднимая к прожектору молодые напряженные лица. Мелькал девичий платок, бушлат демобилизованного солдата.

В стороне от путей тянулись дощатые вагончики стройпоезда. И среди них один старинный, с мокрым флагом на крыше.

Я смотрел на этот вагон, когда-то бывший международный и классный. Пассажиры пили в нем душистые вина, курили сигары, отражались в зеркалах. Все они умерли и исчезли. Теперь вагон, как старый эмигрант, ободранный и плешивый, умирает в забайкальской тайге. Без зеркал и ковров, пятнистый, как ящерица. Только под крышей сохранился кусочек мерцающей краски, золотистый, как самаркандский изразец.

– Это что? Где мы стоим? – сонно спросила она.

– Уже едем. Спите, спите, – ответил я, тронув ее тихонько за локоть.

– Шпильки мои все рассыпались, – сказала она и уже спала.

Поезд качнулся, поехал. В дожде исчезли люди, станционные постройки и краны. Мне было тревожно отпускать от себя эти неузнанные молодые судьбы. Дорога растворялась во тьме. Но, перед тем как ей совсем раствориться, она отделила от себя стальную дугу под красным огнем светофора, увела ее в ночь, на север…

глава шестая (из красной тетради). Кочующая роза

Депутат стройпоезда, дорожный мастер Игнат Трофимович и его жена Анна Анкифьевна готовились принять у себя новобрачную, желающую расписаться пару. Они убирали свой старый вагон, в одной половине которого размещался дорожный клуб с рядами обшарпанных стульев, с линялыми кумачами, сохранившимися с прошлой стройки в пустыне, и аккуратно поставленными в углу сигнальными знаками. В другой половине они жили сами, вдвоем, бездетные, много лет.

Новобрачные – маленький румяный паренек, только что уволенный из части в запас, в повой сержантской форме с авиационными погонами и начищенными лычками, и невеста, остроносая, худенькая, в новом цветастом платке… Они, робея, купили в магазине бутылку дешевого красного вина, кулек конфет и отправились к депутатскому вагону под флагом, с одиноко торчащей скворечней, уже много лет не видавшей скворца.

Игнат Трофимович принял их дома, сидя на застеленной кровати с железными сияющими шарами. В выстиранной, колом стоящей у горла рубахе… Седые волосы его были примочены. Анна Анкифьевна, в парадной, слежавшейся по швам шерстяной кофте, встречала гостей, стоя торжественно под древовидной, растущей из кадки розой, занимавшей своей листвой, бутонами и цветами все тесное пространство в вагоне.

– Расписать вас, конечно, можно, – строго сказал Игнат Трофимович, глядя на мнущуюся у порога пару, – хотя положено срок выдерживать. Но мы вас, как говорится, по-дорожному и по-таежному.

– Да, без всяких вас сроков запишем, – говорила Анна Анкифьевна, сглаживая суровость мужа, оглядывая гостей потеплевшими, увлажненными глазами, протягивая Игнату Трофимовичу замусоленную книгу, обклеенную по корешку клеенкой. – Запишем их накрепко, Игнат Трофимович!

– Подай очки, – сказал депутат, кладя на колени книгу. – Где у нас тут значатся браки?..

– Ты их в брак запиши, в свадьбу, а то напутаешь сослепу! – заглядывала через голову мужа Анна Анкифьевна. – Смотри-ка лучше!

– Запишу куда следует! – недовольно оттеснял плечом ее голову Игнат Трофимович. – В последний раз я старушку Ивантееву записывал.

– Хорошая была старушка, – говорила молодым Анна Анкифьевна. – Самая старенькая в нашем поезде. Пенсионерка. Всю жизнь тут отработала. А на пенсию вышла и говорит: «Куда я поеду? Ни родных, никого! Не гоните вы меня с поезда. Буду с вами ездить». Так и ездила. Уже снялись с Казахстану, как она померла. Так ее в открытой степи и схоронили. А коза ее к соседям Калашниковым перешла, по наследству.

– Дай-ка чернильца, Анна Анкифьевна. Плесни в бутылочку кипятку. А то загустели.

Он окунул обмотанную тряпочкой ручку в пузырек с чернилами. Записал имена в графу, отчеркнутую карандашом. И эти два имени слились с именами других, утонули в огромной книге.

– Ну вот! Как представитель местной власти поздравляю вас с браком! – Игнат Трофимович протянул им огромную, почернелую, словно из шпалы вырезанную, ладонь. – Живите, трудитесь, и все такое.

– Чтоб друг друга жалели и уступали, – напутствовала их Анна Анкифьевна. – Ты, милая, уступай. Мало ли где муж задержался! Может, неприятности на работе с начальством. Ну, пришел, посмотрел не так. Ну, слово не так сказал. А ты промолчи, уступи… Дай вам бог хорошей жизни и деток!

Она вздохнула, взглянув на Игната Трофимовича. Доставала из шкафа заповедные синие стопочки. Они выпили вино, заедая конфетами, складывая аккуратно на край стола серебряные бумажки. Молодые поднялись, осчастливленные, благодаря, торопясь на волю. И Анна Анкифьевна отщипнула им от розы зеленый росток.

– Нате-ка! Сперва в стаканчик его, он корни пустит. Потом в баночку. Он быстро пойдет. Будет у вас в вагончике цвесть. А вы на него смотрите и вспоминайте, что на свадьбу вам подарили!

Когда гости ушли, они оба уселись, едва помещаясь, за маленький столик. Пили чай, заедая оставшимися конфетами. Анна Анкифьевна, разрумяненная выпитой чарочкой, взглядывала то на розу, то на Игната Трофимовича, молча пившего чай из блюдца.

– Роза наша как разрослась, а, Игнат Трофимович? Ее по всем стройпоездам знают, по всему тресту. Сколько ей лет, Игнат Трофимович? – делая вид, что забыла, а сама зорко глядя на него, спросила Анна Анкифьевна.

– Тридцать четыре, – ответил тот, наливая чай в блюдечко.

– Верно! – радостно кивнула она. – Аккурат нам на свадьбу вдова стрелочника подарила. Как ее звать-то было? Алевтина? Нет! Анюта? Нет!.. Ну стрелочника-то льговского, что под Курском?

– Не Полина? – сказал Игнат Трофимович, дуя на блюдце.

– Полина, Полина! – подхватила Анна Анкифьевна. – Свадьба-то у нас тогда была. А стрелочница принесла отросточек в консервной банке. Хорошо принялся! Сперва в банке рос. Потом на другой год в худую кастрюльку пересадила. А потом и в ведро. Я тебя все просила: «Сколотил бы ты кадочку розе, а то ей в ведре тесно». Ты все: нет да нет. А потом взял да и сколотил. Как зыбку вырезывал, узором ее покрывал.

– Тес был, вот и сколотил, – отозвался Игнат Трофимович.

– Сейчас проезжали, в Читинском депо растет. В диспетчерской на Слюдянке растет. На Петровском, заводе, в зале ожидания, тоже стоит. Где еще-то, Игнат Трофимович?

– У Евстигнеева, у нерчинского начальника. Жена его приходила, брала.

– А к Тагилу? А выше? На каждом разъезде! А от Гурьева дорогу тянуть начинали, к нам в стройпоезд кто приходил? Помощник министра иль кто? Взошел. «Ах, – говорит, – какая у вас роза! Нельзя ли отросточек?» И ему дала!

– Какой тебе помощник министра! Так, один из Москвы, путеец.

– Все равно! В чьем-то дому, в Москве! Или в кабинете, в приемной растет!

– Она целебная. Ее хорошо настаивать и пить помаленьку, – сказал Игнат Трофимович.

– Ты-то знаешь небось! Как ты простыл тогда, когда в болоте под лед ушел? С воспалением легких лежал. И все бредил, бредил! Думаю, помираешь! Чем спасать? И будто кто надоумил! Цветков нарвала, отвар заварила. Им и отпоила тебя – воскрес. Вот она, роза!

Они пили чай при свете лампы, свисавшей с потолка на плетеном шнуре. Мимо, за стенками, проносились составы. И роза тихонько дрожала.

– Хоть и тесно от нее, а весело, – оглядывая ее всю, говорила Анна Анкифьевна. – Цветет и зимой и летом. Зимой еще гуще! Я из-за нее всегда два раза протапливаю. А помнишь, под Няндомой стукнул мороз, а нас пять дней дома не было, на карьере работали. Приезжаю, а моя роза замерзла! Ей все листья скрутило. Цвет осыпался. Как мне жалко, до слез! Я ветки ее увязала, тулупом накрыла и ведро с паром подставляла. Ничего, отошла. Опять зацвела.

– Корень тепло удержал, – сказал Игнат Трофимович. – В корне у нее вся сила.

– А под Астраханью как горели? Я из степи увидала: горят вагоны! Бегу со всеми. Кто о добре, кто о ребятишках, а я о розе. Успела, вытащила из вагона. Ей только макушечку чуть обожгло, а у меня брови все опалило.

Они смотрели на розу, кружившую вместе с ними по огромной земле. Ее выносило то к Баренцеву морю, то к Охотскому. То цвела она под полярным сиянием, когда в печке трещали дрова. То в степях у самой границы, и они поливали ее из старого чайника.

– Бывает, нужен людям цветок, – все к нам! То на свадьбу, то на рожденье. То еще на какой праздник. Приходят просят: «Отщипни розочку, Анна Анкифьевна!» Ну и отщипляешь.

– В прошлый год девки-то ее в клуб утащили! Смешно! – перевертывая чашку, вздохнул Игнат Трофимович. – Нашли тоже елку!

– А что? Пустыня! Ни кустика, ни деревца! Нарядили ее красиво, серебряные бумажки навесили. Начальник поезда речь говорил. Самодеятельность пела. Детишки вокруг нее хоровод водили. Я ведь ее по имени про себя зову. «Роза! Роза!» Как человек!

– В Барса-Кельмесе тоже сгодилась.

– Это в солончаке-то? Когда солдата нашли, буденновца? Упал небось в соль и застыл. Мехколонна шла, подцепили его бульдозером. Гля, человек! Отковырнули соль, а под ней все цело. Лицо, волосы, сапоги, рубаха! После митинга, как его хоронить, я роз ему нарезала!

Она задумалась, глядя на темную зелень, несущую цветы и бутоны. Подняла на мужа глаза:

– А нам-то с тобой кто нарежет, Игнат Трофимович? Деток-то у нас с тобой нету!

Они замерли и сидели. Лампа бросала на их старые лица и седые головы пятна света. Где-то в вагончиках играла гармошка. Голос запевал, и другие хором подхватывали. Видно, играли там свадьбу. Неслись в темноте поезда, и старый вагон слабо звенел, будто окликал другие, проносящиеся мимо вагоны.

Анна Анкифьевна убирала со стола посуду. Прятала в шкаф чашки и синие рюмочки.

– Как ее звали, эту стрелочницу, Игнат Трофимович? – спросила она.

– Не Полина? – задумчиво проговорил он.

Цветы краснели над их головами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю