Текст книги "Жизнь и мечты Ивана Моторихина"
Автор книги: Александр Крестинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Потом обедали и слушали теткин плач. Тетка была еще молодая, как Иванова мать, даже чем-то похожа на нее, какой-то неуловимой повадкой, может быть, манерой вытирать руки – долго, старательно. Сходство это больно кольнуло Ивана – он пожалел тетку, как свою.
Он смотрел на тетку, а видел мать, уставшую после смены, всю пропахшую борщами да котлетами, неловко засыпающую на кушетке, и как свет бьет ей в глаза, а она спит, тяжело и неловко уронив набухшую руку...
Детишки вились вокруг Коли, дергали его за руки, лезли на колени, так что в конце концов Коля сгреб их всех в охапку. Веселая куча была! Даже тетка засмеялась. А самый маленький, слюнявый, все Ивана хватал за ногу и улыбался ему сквозь свои пузыри.
Стемнело. Коля-депутат пообещал тетке подбросить на будущей неделе мешок картошки, попрощался со всеми за руку, и "Колхида" отправилась восвояси.
До самого Фалалеева Коля молчал, курил, а когда с высокого холма, где дорога круто спадала в сторону реки, они увидели в сумерках горелую фалалеевскую колокольню, Коля сказал:
– Буду к нам перевозить.
– Как? – спросил Сергей, сразу поняв, о ком речь.
– Избу перевезем. Павел Терентьич разрешит. Я место присмотрел.
От этих Колиных слов Ивану стало опять грустно и одиноко, как днем. Коля в заботах: тетку перевозить решил. У всех свои заботы. Только до него, до Ивана, никому дела нет. У кого о нем голова болит? Никто не спросит даже, как живешь. Вот и Коля – за всю дорогу ни разу не спросил: "Ну, как ты там, Моторихин? Худо, наверно, а? Скучно? Домой охота? И нам тут без тебя несладко. Только соберемся, сразу тебя вспоминаем: жаль, Моторихина нет!.. Пусто без тебя, брат, совсем пусто. И вот что, Ваня, ты как хочешь, а мы тут с товарищами посоветовались и решили: перевезем тебя обратно в Фалалеево. Решительно перевезем!.."
Ничего такого Коля-депутат не спросил, конечно; и не подумал даже ни о чем похожем, а только притормозил у Иванова дома и молча подождал, пока тот спрыгнет в темноту.
– Спасибо, – сказал Иван.
Ответил ему Коля или нет – неизвестно, потому что мотор взревел – и "Колхида" пошла дальше вдоль села.
* * *
Еще в машине у Ивана мелькнуло: "Зачем поехал? Дома-то нет..." Теперь же, когда остался один на темной улице, сомнения его вспыхнули с новой силой. И затеянное так внезапно путешествие показалось сейчас никчемным, глупым...
Село было грустное, тихое, усталое. Редко где окна виднелись. В эти весенние дни колхоз обычно сажал скороспелку – опору свою и выручалку. Работали до темна, только чтоб добраться до коек.
В моторихинском доме тускло светилось одно окно – на кухне. У нового хозяина, Гуся Дутого, кто-то не спал. Неужели Ивану в своем-то доме, хоть и бывшем, не найдется места переночевать? Конечно, найдется! "Заходи, Ваня, – скажут, – заходи, дорогой, гостем будешь, скажи, чем тебя потчевать, где спать положить? Рассказывай, чего пожаловал?"
Нет, Гусю Дутому не расскажешь, не объяснишь, зачем приехал. Он не поймет. Один только человек поймет...
Иван шагнул в сторону дома, но остановился. А может, лучше не заходить? Переночевать тихонько у кого-нибудь на сеновале, на заре проголосовать за селом – и прощай! Никто и не узнает, что приезжал.
На улице, неподалеку, послышались голоса. Иван толкнул калитку и оказался на своем дворе. Встречаться ни с кем не хотелось: здоровайся еще, объясняй что к чему...
Сколько раз за долгую зиму мечтал он увидеть своих ребят, а сейчас только подумал о возможной встрече – замер за калиткой.
Прошли. В темноте прошли. И не понял, сколько людей было – двое, трое...
* * *
На ощупь знакомая улица в ночных своих очертаниях была неожиданна удивляла и даже пугала внезапными провалами, глубокими рваными тенями, острыми выступами. Придержав шаг, пошел тихо, соразмеряя ногу с дыханием. Старался угадывать, чьи дома. Когда это не удавалось, сердился: "Эх, афоня..." Почему-то вспомнил вдруг: "Он дикий" – и особенно горько пожалел себя в эту секунду. Прошел еще немного, вяло подумал: "Куда теперь?" И когда остановился, чтобы осмотреться, обнаружил, что стоит в двух шагах от школы, у самой школьной мастерской.
Если обогнуть мастерскую – справа будет дыра в заборе. В дыру пролезешь – рядом черный ход, а за углом – окошко директорского кабинета.
* * *
Взглянуть – другой мысли не было. Вряд ли Андрей Григорьич в школе. Время-то позднее.
Когда Иван пролез на школьный двор, ему показалось, что здесь еще темней, чем на улице, но стоило ему шагнуть за угол, как по глазам полоснуло ярким светом. А может, свет не был таким уж ярким, просто от неожиданности показалось.
Свет падал на двор ровным желтым клином. Длинные розовые занавески болтались на окне как попало, и Иван сразу разглядел меж них спину Андрея Григорьича – широкую, треугольную. Потом голову, кудрявую, черную, склоненную на левое плечо. Обычно человек, когда пишет, клонится вправо и левое плечо у него торчит вверх, а у Андрея Григорьича – наоборот.
Иван, осторожно ступая, подошел совсем близко к окну, заглянул, замер.
Пишет...
Запустил руку в волосы. Захватил в кулак, крепко.
Пишет...
Поднял ручку, поглядел на нее сбоку... Иван увидел профиль Андрея Григорьича – крупный нос, который как-то заслонял все лицо. Нос был хрящеватый, сухой, а самый кончик – шариком. Ноздри же круглые, неправдоподобно широкие.
Можно подумать, некрасивый нос. Однако это не так. Иван не смог бы этого объяснить, но стоило только увидеть нос Андрея Григорьича, чтобы понять: добрый, очень добрый человек.
И вот сейчас этот нос четко рисовался в просвете между криво висящими занавесками и, поглядев на него несколько секунд, в то время как Андрей Григорьич пристально смотрел на свою авторучку, Иван почувствовал в груди непривычное тепло, и мурашки, и какую-то щекотку, и стесненность, и, наконец, такое более или менее ясное чувство, что вот ему приятно, очень приятно стоять здесь и смотреть... А потом это чувство приятности обратилось вдруг в резкое, жадное и болезненно-горькое желание: б ы т ь б ы е г о с ы н о м! И тут же, сразу – обжигающий, пронзительный стыд, которого он тоже раньше никогда не испытывал и который можно объяснить только так: как если бы ты вдруг пожелал смерти близкому человеку. И жалость ко всем сразу охватила его: и к отцу, с которым он не попрощался после Нового года; и к матери, и к себе, и к Андрею Григорьичу, к этой его жесткой лохматой голове, и снова – к себе. Опять в груди защекотало, горячая волна подкатила к горлу, и Иван не удержался бы, если б в этот миг Андрей Григорьич не сделал неожиданного движения: он резко встал, потянулся, резко повернулся к окну (услышал? заметил?..), глянул на улицу. Иван так затих и затаился, что казалось, и сердце в нем не бьется. Потом Андрей Григорьич попробовал поправить занавески, но там, наверху, что-то заело, и они не двигались. Он снова сел за стол.
Пока все это происходило, слезная волна откатилась куда-то и больше не вернулась. Иван облегченно вздохнул, попытался вспомнить чувство, которое так смутило и устыдило его, но не смог. Тогда он совсем успокоился.
Он подумал: упустить такой случай нельзя, надо поговорить с Андреем Григорьичем, пока тот не ушел.
Черный ход был закрыт.
Тогда Иван обогнул школу, взбежал на крыльцо, дернул дверь на себя она подалась легко...
* * *
– Моторихин?! – Андрей Григорьич встал, протер глаза, будто после сна. А может, и в самом деле вздремнул за столом?
Иван стоял посреди кабинетика и улыбался. Сейчас ему казалось очень лихо огорошить директора своим появлением на ночь глядя.
– Вы... приехали?
Иван отрицательно покачал головой. Улыбка сама собой исчезла с его лица. И то, как она исчезала, самое ее движение, насторожило Андрея Григорьича:
– Как ты здесь?
– Я в Дорогом был, на экскурсии. Там Колю встретил... на "Колхиде"...
– Мать знает, что ты здесь?
– Нет. Вернее, да.
– Нет или да?
– Бабушке передали. Я утром вернусь. Молочной машиной.
– Дома был? Как Гусев встретил?
– Не заходил я...
– Прямо сюда?
– Сюда... – Иван смутился.
– Разобрал он, Ваня, избу свою, – сказал Андрей Григорьич, – а изба трухлявая. Где погнило, где древоточец поел... Короче говоря, на дрова – и то едва сгодится. Стал просить ссуду, чтобы с отцом твоим расплатиться, а ему отказывают, поскольку пьяница... Слушай, Ваня, – спохватился вдруг Андрей Григорьич, – а ночевать-то где? – И тут же заключил: – Негде.
Поглядел на часы, подумал, показал на диванчик в углу.
– Здесь будешь спать.
Потом долго и крепко стучал в дощатую стенку, прислушивался. Наконец там раздался шорох, кряхтенье, кашель. Вскоре вошел сторож дядя Гурий в заспанном пиджаке.
Иван удивился: как это он услышал стук – глухой ведь.
Андрей Григорьич поманил дядю Гурия пальцем, крикнул в самое ухо:
– Подушку! Два одеяла! Два! Сюда! – и показал на Ивана.
Дядя Гурий медленно, как-то осоловело перевел взгляд на Ивана, подозрительно, как тому показалось, оглядел его и направился к выходу.
– Не забудь, ему в самое ухо кричать надо. – Андрей Григорьич улыбнулся, вздохнул: – Ох, сторож... Знали бы в районе, что глухаря сторожем держу. Слушай, Ваня, – спохватился он, – ты небось есть хочешь?
– Хочу, – согласился Иван и сразу почувствовал, как сильно хочет есть.
– Сейчас я домой позвоню, чтоб принесли... – Андрей Григорьич снял трубку.
– Андрей Григорьич, не надо! У меня вот! – Иван поднял свой узелок. Так и не развязывал с самого утра.
– Ну, хорошо. Сейчас чайку соорудим.
Он порылся в тумбочке стола, вытащил электрический чайник, потом заварочный, сахар в банке из-под кофе, кружки. Подмигнул:
– Никому не говори, что у директора в тумбочке!
Иван весело кивнул. Опять ему стало спокойно, мирно. Надолго ли?
– Развязывай узелок, чего у тебя там? – с неожиданным интересом сказал Андрей Григорьич и отодвинул в сторону свою писанину.
Иван с готовностью развязал бабушкины припасы: хлеб, яйца вкрутую, огурцы соленые, две куриные ноги и конфеты "Малина со сливками" – восемь штук.
Андрей Григорьич, потирая руки, навис над столом.
– Здорово! Сейчас перекусим. Твое холодное, мое горячее. Идет?
– Идет! – сказал Иван радостно.
У Андрея Григорьича в кабинете два стола – оба маленькие, стоят буквой "г". Андрей Григорьич с одного стола смахнул книги, календарь, место очистил, ловко все расставил, разложил...
По коридору прошаркал дядя Гурий. Молча вошел в кабинет, не глядя на стол, прошел к диванчику, кинул на него постель: две подушки, три одеяла удивленно сосчитал Иван и с интересом глянул вслед дяде Гурию.
– В День Победы, Ваня, собрались мы вечером в школьной столовой, неожиданно начал Андрей Григорьич, тихо, не глядя на Ивана, – все работники школы, и сторожа тоже... Стали фронтовики по очереди вспоминать свое. Дяде Гурию дали слово. Он встал и заплакал. И оттого, что войну вспомнил, и оттого, что слово дали... Ну, вот что, давай-ка ужинать! – сам себя перебил Андрей Григорьич другим – веселым – голосом.
Сидели, грызли куриные ноги и молча улыбались друг другу, а рядом все громче выпевал чайник.
Андрей Григорьич чисто-чисто объел косточку, вытер руки газетой, потрогал нос, засмеялся и говорит:
– Ваня, а ты чего ж на Новый год не приехал?
Иван пожал плечами – с чего бы вдруг?.. И тут вспомнил Танькино письмо: "А мы думали, ты на Новый год приедешь..."
– Ты приглашение-то получил?
– Нет... – И аппетит сразу пропал, и вся радость угасла. – Какое приглашение?
– Посылали тебе – совет дружины, ребята... – Андрей Григорьич зорко глянул на Ивана и добавил: – Да ты не расстраивайся, у нас тут зимой неполадки с почтой были... – И, видя, что Иван совсем потускнел, совсем-совсем, и глаза потухли, Андрей Григорьич добавил: – Карнавал нынче неудачный получился, костюмов мало, поленились ребята, некому было первый приз давать...
Глубоко задумался Иван, так глубоко, что Андрей Григорьич подумал: "Слава богу, промолчал хоть про второе-то письмо". Второе посылали перед весенними каникулами, звали Ивана в Ульяновск. Его класс ездил. Прежний.
А Иван задумывался все глубже: он искал среди декабрьских дней тот, когда мать его обманула, прятала письмо, скрыла, – а в том, что письмо дошло до Ступина, он был совершенно уверен. Не то чтоб не верил он Андрею Григорьичу насчет неполадок на почте – просто убежден был: его письмо дошло.
И еще – он был уверен, что именно мать спрятала от него письмо. Она, никто другой. Отцу и в голову не пришло бы. Бабушке – тем более.
Зачем она так? Почему? Ну, съездил бы. Вернулся бы, конечно.
Она не хотела.
В который раз с незаживающей горечью Иван обнаруживал во взрослых эту способность: полностью подчинять себе, не спрашивая, не замечая, не видя, не желая видеть, отказываясь понимать...
И когда он снова поднял глаза на Андрея Григорьича, то прочитал во взгляде директора неловко запрятанную тревогу и усмехнулся про себя: "Эх, почта подвела..."
Андрей Григорьич встрепенулся, точно муху с лица согнал.
– Ваня, а стихи писал там?
– Нет.
– Чего так?
– Не хотелось.
– "Но мы идем дорогою отцов, они нас обо всем когда-то спросят!" Андрей Григорьич прочел стихи торжественно, а глаза его улыбались, и автор единственного стихотворения увидел в этих глазах снисходительную его оценку.
"Плохие стихи, – подумал он внезапно, – как я раньше не понимал".
Почему-то от этой безжалостной оценки Ивану стало легче. Странно, именно от нее.
Зазвонил телефон. Тоненький голосок на том конце провода звучал с обидой: "Папка, домой скоро?" (Машута, дочка Андрея Григорьича, семь лет.) "Скоро, скоро... А ты спать ложись, не жди. Что делаю? (Подмигнул Ивану.) Доклад пишу. Да. Мишка спит? Маму? Нет, не надо. Ну, спокойной ночи..."
Положил трубку и тут же снова поднял.
– Чуть не забыл про молочную машину... Алё! Это кто?.. А, добрый вечер. Лобов говорит. Просьба у меня: пускай молочная машина завтра к школе подойдет, надо одного человека подбросить в Ступино. Кого? Моторихина. Нет, нет, младшего. Ну, спасибо.
Разливая чай, кивнул:
– В восемь. Не промахнись.
– Ой, поздно! – схватился Иван.
– Хочешь, записку дам в школу?
– Нет, не надо...
"Только бы не спросил, как учусь. Только бы не спросил..."
Иван увел разговор от опасной точки – стал рассказывать минувший день: Дорогое, волчата, Коля-депутат...
Андрей Григорьич слушал внимательно, локти плотно упер в стол, ладони корзиночкой сцепил и положил в корзиночку подбородок. Услышав про волчат, Андрей Григорьич встрепенулся: "Неужто? Да разве можно так?.."
Иван подтвердил: да, мол, точно, хотят сделать панораму...
– Это нечестно, – твердо сказал Андрей Григорьич, – нечестно, понимаешь? Другое дело – взять взрослого волка в облаве, в бою, в погоне... А так – нечестно. – И вдруг – без всякого перехода – спросил: Как учишься?
Сказать "хорошо"? Было такое желание. Иван заранее решил соврать, если Андрей Григорьич спросит. Но в эту минуту с неожиданной для самого себя злостью сказал:
– Не хочу я там учиться. Не буду. Мы в город скоро переедем. Отец уже в городе.
Андрей Григорьич приподнял брови: "Вот как?.." Стал рисовать на своем докладе квадратики, треугольники, соединяя их линиями, пока не получилась запутанная картинка. Потянулся, бросил карандаш.
– В город... Это хорошо. Я пять лет прожил в городе... – Помолчал, поулыбался своим мыслям. – Бывало, посылочку с картошкой подбросят из деревни – в общежитии пир горой! Картофельный дух – на весь коридор!
Андрей Григорьич выдвинул средний ящик стола, долго рылся там, искал чего-то, все бумаги переворошил и наконец: "Слава богу, нашел! Думал, потерялась..." – сунул Ивану старенькую фотографию. На фотографии – в шинельке с мятыми плечами, в кепочке с закрученным козырьком – был... неужели он? Едва ли. Однако... Иван поднял глаза – Андрей Григорьич кивнул, улыбаясь, – значит, он.
Да, теперь Иван видел – это Андрей Григорьич.
Э, а на кого он тут похож? На кого-то сильно похож... На кого же?
Хорош был... Щеки пришиты одна к другой, нос торчит, будто семафор, шея худая, длинная, обмотана шарфом раз пять... Глаза – неулыбчивые...
На отца своего похож, вот на кого! На старика Лобова. На того, что конюхом служил когда-то у фуражира...
Старик Лобов... Это он по утрам или с обеда медленно шаркает из дому на самое людное место, к промтоварке, и там, у крыльца, сидит на сосновом пеньке, опершись о суковатую палку, отвечая мелкими-мелкими кивками на бесконечные приветствия сельчан. Сидит долго, покуда не появится сноха, черноглазая Елена Сергеевна, счетовод. Она уводит старика домой, по дороге выговаривая ему тихо и коротко. А на следующий день он снова сидит на своем любимом пеньке, как будто напоследок досыта хочет наглядеться на общую жизнь...
Долго Иван не мог оторваться от фотокарточки. Дивно все-таки: паренек на старика похож...
Иван опять посмотрел на директора. Тот словно ждал его взгляда.
– Это после болезни. Я на втором курсе был – упал, понимаешь, в бане головой на каменный пол. Ну, обморок. Врач приехал, поглядел: "Типичное недоедание". Теперь хорошо в городе, всего вволю. Театры, кино... Я рад за тебя.
Что? Рад? Это как же так? Почему рад?..
– Послушай, Ваня, ты мне вот что скажи... Уедешь в город, ладно. А письма в Ступино будешь кому писать?
– В Ступино?..
Иван растерялся. "Намекает, что сюда не писал. И правильно. Мог бы написать".
Чувство неожиданной вины было тем сильнее, что к нему прибавлялась досада на себя: "Не догадался, афоня! Они вон приглашение выслали, да и Танька Лапина, хоть и не сама на письмо решилась, тоже в счет..."
– Ну, так что ж, – спросил Андрей Григорьич, – никому, значит? – И прищурился – как прицелился.
– Бабушке напишу, – сказал Иван и опустил глаза. Не бабушка – Галя была перед ним – держит за руку, не отпускает, а он рвется от нее, выдергивает руку... И вот удивительно: воспоминание об этом было приятно и волнующе, тешило и тревожило.
– А больше никому? – Андрей Григорьич по-прежнему держал Ивана под прицелом.
Иван помотал головой. С чего бы это – писать ей. И так хороша будет.
– И то слава богу, – сказал Андрей Григорьич, – а то я боялся "никому!" скажешь. Хорошая бабушка у тебя?
– Хорошая, – кивнул Иван, – партизанам помогала.
– Ну! – воскликнул Андрей Григорьич. – Расскажи. – И откинулся на стуле, готовясь слушать.
Как он слушал! Глаз не сводил с Ивана, пока тот не замолчал. Потом погладил ладонью стекло на столе, тронул бумаги, решительно отодвинул их и сказал:
– Счастливый ты. – И, увидев, что Иван не понимает его, добавил: Бабушка у тебя. И вообще... Сколько еще узнаешь всего! Всюду люди! Счастливый. А я вот... бабушку свою не расспросил в срок... Прособирался...
– А там один партизан был, Федоров Никифор. Ох, смелый! – разохотился было Иван...
Бесшумно, будто тень, возник дядя Гурий. Серая щетина на его помятом, сонном лице торчала во все стороны. Он прохрипел:
– Активисты... Спать пора.
* * *
После ухода Андрея Григорьича Иван внезапно почувствовал, как сильно устал. Сел на диванчик, скинул сапоги и, не раздеваясь, прилег. Прилег и тут же провалился в глубокий сон.
Снилась Ивану музыка. Грозная. Больно резала по ушам, и непонятно было – где, кто играл?.. Среди музыки вроде как автоматы трещали или пушки ухали.
Сон был странный – без видений. То есть, может, они и были, но их Иван не запомнил. Музыка играла то громче, то тише, а потом загремела так резко, что Иван проснулся. Секунду соображал: где он? И когда сообразил услышал за стеной радио. Репродуктор в коридоре был старый, музыка вырывалась из него с трудом и дребезжала так, словно пустые бидоны везли по булыжникам.
Иван встал, открыл дверь в канцелярию. На голом секретарском столе, с головой укрывшись ватником, мирно посвистывал дядя Гурий.
Иван вышел в коридор, выключил радио. Музыка замолчала нехотя, музыкальный след медленно растворился в пустой школе.
Когда Иван шел обратно в кабинет, дядя Гурий сидел на столе и ожесточенно, скрипуче чесал щетину на щеке. Вид у него был мрачный, на Ивана он глянул исподлобья, осуждающе, потом слез со стола, накинул на плечи ватник и, бормоча что-то, пошел в коридор. Иван услышал, как открылась входная дверь и сразу захлопнулась: дядя Гурий пошел в обход...
Тут Иван сообразил, чем недоволен старик: помешали кемарить. Радио-то недаром гремело – для начальства. Мало ли, проверять пойдет... А школа не спит!
Опять Иван подивился: старик-то глухой, а узнал, что радио выключили...
Размышляя о странной глухоте дяди Гурия (не без подозрения, что глухота эта мнимая), Иван совсем расхотел спать. Он оглядел кабинетик Андрея Григорьича. Всюду – на этажерке, на шкафу, на полке, на окне, и даже на полу – громоздились книги и журналы. "Неужто все прочел?" думалось Ивану. Судя по обложкам, скучищи в этих книгах!
Иван чувствовал, что в нем с самого пробуждения поселилось что-то легкое, ясное.
Причина этому была не в том, что Иван ушел от тяжкого сна. Нет. Он поискал причину и вскоре нашел ее. Была она в последних словах Андрея Григорьича: "Молодец ты все-таки, Ваня, что приехал. Молодец. Я письма твоего ждал, и жданки кончились. А ты взял и приехал. Выучишься – насовсем приезжай. Во дело будет!"
И еще вот какую вещь сказал Андрей Григорьич, уходя: "Ты, Ваня, думаешь небось – все про тебя забыли, один ты бедный, и прочее. А ты поразмышляй о других людях, о взрослых, например. Да-да, не только о себе. У них работа, семья, ответственность... А вдруг тоска найдет? А если потянет куда-то? У тебя тоска бывает?" Иван пожал плечами – кто ее знает, тоску эту. Книжное что-то. Даже неловко подумать про себя: "У меня тоска..." "Не бывает у тебя, значит, тоски", – задумчиво сказал Андрей Григорьич. Иван завозился на стуле – неприятно, когда тебя чего-то лишают, вроде как ты хуже других... Хоть и тоска это, а все-таки неприятно. "Будет еще, – успокоил Андрей Григорьич. – Все будет: тоска, любовь..." Иван нахмурился: "Ну, повело..." "А что думаешь, будет, – повторил Андрей Григорьич, – все будет. А потом – раз – и пропадет..." Он пристально смотрел на Ивана, и непонятно было, всерьез или шутит. "Была, была любовь и вдруг пропала. Что делать?.. Понимаешь? Ничего ты еще не понимаешь, афоня! – Андрей Григорьич засмеялся и мягко подтолкнул Ивана к диванчику. – Спи, афоня!.."
"Афоня" – это такая привычка у Андрея Григорьича. Если на уроке кто плохо отвечает или на стадионе во время игры промазал и тому подобное, Андрей Григорьич обязательно скажет: "Эх ты, афоня!.."
* * *
Сон ушел. Иван полистал календарь, почитал записи: "Завтра день рождения у З. О.". Зинаида Осиповна, догадался Иван, по рисованию. "Сказать Боре насчет фанеры". Боря – завхоз. "Книги для нагр.". Ясно, для награждения. Конец года – всем хорошистам и отличникам будут подарки. И ему дарили, дело знакомое. Дарили...
Отодвинул календарь. Поискал глазами – чем бы еще развлечься? – и увидел на шкафу рулон бумаги. Достал, развернул, а это, оказывается, план школьного участка. Иван разложил его на столе, прижал пепельницей, книгами. Красиво вычерчен, аккуратно. Вот школа, а вот вам и пристройка физкультурный зал – и актовый рядом. А здесь что за квадратик? Мастерские! Теплица вот... Сад... Тут старая береза должна быть – за тиром. И сарай колхозный. Здесь он и присмотрел когда-то место для бассейна...
Иван взял из пластмассового стакана красно-синий карандаш и поставил красную точку на месте бассейна. Этого ему показалось мало. Он вспомнил, как выглядел в кино бассейн: если бочку распилить вдоль и половинку положить на землю – получится как раз тот бассейн.
Синим концом Иван нарисовал на плане бассейн. Ниже написал: "бассейн". А выше, там, за стадионом, где на самом деле была гора, а на горе – дорога, а за дорогой – поля, а над полями – небо, так вот, выше всего, на месте неба, Иван нарисовал самолетик и, подумав, – парашюты: красный, синий... красный, синий... красный, синий...
Когда последний раз он ездил с матерью в город, они опоздали на рейсовый автобус – и пришлось им "голосовать" на шоссейке. Подвезла их личная "Волга". Они вовсе не ей семафорили – ну, какой дурак будет проситься в личную "Волгу"? – а она взяла и остановилась. "Вас подвезти?" Мать даже языка лишилась от удивления, только кивнула.
Хозяева были пожилые. Пожилой за рулем сидел молча, а пожилая все головой крутила: "Ах, какие березы! Чудо! А вороны, какие вороны! Былина..."
"Москвичи", – снисходительно подумал тогда Иван и задремал на мягком сиденье. Проснулся перед самым городом и, взглянув в окошко, увидел маленький урчащий самолетик, который на глазах отставал от их машины. Иван обернулся: в прямоугольнике заднего стекла один за другим вспыхнули четыре парашюта. Он подумал: "Хорошо проснулся – вовремя!"
Иван рисовал парашютики над школьным стадионом – восемь, десять, двенадцать...
В ту поездку, помнится, мать ходила с ним в универмаг – выбирать отцу рубашку. Все вздыхала, откладывала в сторону, просила еще показать. Не из-за денег откладывала, нет! Говорила: "Эта не пойдет... И эта... А ты, Ваня, как думаешь?" Что он думал? Пойдет, не пойдет... Ничего он не думал.
В универмаге ему не понравилось – душно, толчея. Зато понравилось на крепостном валу.
Он долго сидел там, ожидая мать, смотрел вниз и по сторонам. Глазам открывался просторный горизонт, вдоль которого, чередуясь, торчали трубы заводов и небольшие темно-зеленые рощи. Параллельно горизонту, хищно выпустив шасси, шли на посадку самолеты.
Рядом высился собор, окруженный церковками, словно мать празднично одетыми детьми. Вечерело, и собор все время менялся, потому что менялось освещение. Иван с удивлением наблюдал, как собор багровел, коричневел, и тогда проступала вдруг брусничная кладка с белыми черточками спайки между кирпичами. Синие купола спорили с синим же – но по-другому синим – небом. А главный медный купол, как только солнце скатилось за город, потемнел, потускнел, и сам собор тотчас стал черноватеть...
На валу ветер гулял со свистом, а через парк, по дороге к Кремлю, медленно, будто устало, бежали парни в тренировочных костюмах. Они долго разминались у белокаменных палат. Один выжимался на руках, положив ноги на чугунную пушку, что стояла у входа в собор.
И наконец, последний, нижний ярус, где особенно быстро сгущался вечер. Это было городское предместье – низина с небрежно разбросанными по ней разноэтажными деревянными домишками.
Там, под земляным валом, шла терпеливая тихая жизнь. Затейливые лесенки спускались в низину. Мелко расчерченная сеть огородов походила на лоскутное одеяло. Горели костры. Дымилась прошлогодняя ботва. Мужчины и женщины отдыхали, опершись на лопаты. Картошка на зеленой траве... Транзистор рядом...
Иван смотрел и дивился: "Надо же – город, а тоже картошку сажают". Оттуда, снизу, достигал до него почти бесцветный дым, запах которого и тревожил и успокаивал одновременно.
Таким увидел он прошлой весной этот город, в котором предстояло ему скоро поселиться.
...А рубашку-то отцу купили все же. Красивую – в голубую и серую клетку. Отец был доволен. Носил, похваливал. Потом залил мазутом. Мать ругалась.
А м о ж е т, у н и х л ю б о в ь п р о п а л а...
Как же тогда жениться? Заженишься, дети пойдут, и вдруг – любовь пропала...
Иван подумал: а на ком бы он хотел жениться? И вышло – ни на ком, кроме что Таньки Лапиной, да и то любовь к ней у Ивана уже пропала. А ведь было... Было!
...Однажды в фалалеевскую школу приехал фотокорреспондент из города заснять для газеты лучший класс. Ему назвали Иванов класс. Он вывел всех на стадион и велел построиться в одну шеренгу, а сам отошел в сторону перезарядить аппарат. Зарядил, повернулся к рябятам – рыжий, веснушчатый, толстый – да как закричит: "Вы что в самом деле! Как построились?!" Никто ничего не понимает – построились в шеренгу, как просил: сначала, конечно, девочки, потом, конечно, мальчики. Чего кричит? Рыжий командует: "Разойдись! Построиться по росту! Вперемежку! Девочка – мальчик! Девочка мальчик!.." Ребята стоят, мнутся. Он спрашивает тогда тихо, как у больных: "Вы что, никогда так не строились?" Надька Баринова отвечает за всех: "У нас и в заводе этого нет!" – "Ну, так будет в заводе!" – кричит Рыжий и хохочет.
Иван Моторихин, стоя в мальчишеской шеренге, уже прикидывал, как бы ему исхитриться и стать рядом с Танькой Лапиной, чтоб на фотокарточке выйти рядом... И когда все топтались, не решаясь первыми занять места в непривычной шеренге, он поглядывал на Таньку, ожидая от нее – не взгляда, нет! – какого-нибудь – не знака, нет! – движения чуточного... А Танька топталась среди девчонок, хохотала с ними заодно и даже не думала глядеть в его сторону.
Корреспондент рассердился, начал сам ставить в шеренгу. Возьмет мальчишку за плечи – поставит. Возьмет девчонку – поставит. Опять мальчишку...
Что тут Иван пережил! Как быть? Сказать Таньке: "Станем рядом?" Стыдно. Самому стать рядом с ней? Засмеют! Ждать, когда за плечи возьмут?
Пока переживал, и до него очередь дошла. Корреспондент своими железными клещами схватил его за плечи и вставил между Надькой Бариновой и Веркой Пашиной. Да еще отступил на шаг, да еще прищурился: "Как в аптеке!"
Иван вытянул шею и осторожно глянул в Танькину сторону. И вдруг поймал ее взгляд, такой же, как у него – робкий, прячущийся, такой же растерянный. И хотя взгляды их тут же отстранились друг от друга, словно испугавшись своей нечаянной откровенности, он целый день берег в себе это мгновение и ходил удивленный, даже дурной какой-то.
...Парашютики летят над стадионом – синие – красные... синие красные... синие – красные... Опускаются, покачиваясь, на траву. Освобождаются от своих пут парашютисты. Мягко ступая по траве, шагают по школьному саду между яблонь. Плечи их задевают за яблони – и осыпается с яблонь цвет. Иван Моторихин тоже шагает. Высокий, широкоплечий. На голове гладкий кожаный шлем, на плечах – скрипучая кожанка. Яблони доцветают, на грядках зеленеют какие-то всходы, и Танька Лапина в своей танцевальной юбочке поливает их из лейки. Вода дрожит в воздухе, и Танька открыто улыбается ему, а он ей, и ничего не пропало у них, наоборот – все еще впереди. Они берутся за руки и, медленно, очень медленно ступая, идут по саду, мимо теплицы, за окнами которой много добрых, улыбающихся лиц – не разобрать, кто да кто, – и выходят на главную колхозную улицу, а навстречу им бегут собаки – много собак. Они прыгают, лают, играют друг с другом, ласково виляют хвостами...
Иван оборачивается к Таньке и вдруг видит, что это не Танька совсем, а Галя беленькая! Он хочет выдернуть свою руку из ее руки, но не может, она держит крепко. Он дергает, дергает руку, ему больно – и он... просыпается.
Потер затекшую руку, тупо глядя на школьный план, по которому летели парашюты. Синие, красные...