Текст книги "Жизнь и мечты Ивана Моторихина"
Автор книги: Александр Крестинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
А что – не каждый день в фалалеевской школе стихи сочиняют и читают их вслух со сцены. Старшие еще помнили третьегодняшнего выпускника Сергея Богомазова, который в седьмом начал вдруг стихи писать про природу, а в девятом сник почему-то. Теперь на врача учится. И вот после такого перерыва снова поэт в Фалалееве объявился. Как же его не поддержать, как не похлопать ему! И хлопали. Так, что ладони жгло.
Иван Моторихин под эти аплодисменты вспорхнул над залом, одаряя всех щедрой улыбкой, и сел среди своих, стараясь ни на кого не глядеть и чувствуя на своем лице приятную тяжесть сотен любопытных взглядов.
Под этой сладкой тяжестью и заснул в тот вечер в деревне Ступино фалалеевский школьник Иван Моторихин, не вспомнив больше про заданное сочинение.
* * *
Утром проснулся с тягостным чувством. Сразу ёкнуло: "Сочинение-то!" И тут же равнодушно решил: "А, пускай!" Оделся и пошел в школу.
На следующий день Полина Савельевна – так звали воспитательницу принесла сочинения. Стала читать вслух, попутно высказываясь в таком духе: это правильно, а вот это – нет... Эта профессия нужна, а эта – не очень... Иван заметил: кто написал про городские профессии, тех Полина Савельевна журила, поучала – село, дескать, покидать негоже, потому что село – наша родина.
– У нас весь Советский Союз родина, – сказал Федоров, и Иван с ним согласился.
– Я не о том, Федоров! – прикрикнула Полина Савельевна, но, кажется, никто не понял, что она хотела этим сказать.
Особенно долго Полина Савельевна журила беленькую девочку, ту самую, что приглашала Ивана на спевку. Девочка написала, что хочет быть киноактрисой.
– Все в киноактрисы хотят, – возмущалась Полина Савельевна, – а в доярки? В доярки – кто?..
Беленькая стояла опустив глаза и выдергивала нитки из передника. А Федоров веселился: "Актриса – ха!" Сам он, между прочим, был похвален. Написал: "Хочу быть летчиком-перехватчиком". Правда, в классе зашел спор: перехватчик по радио управляется или все-таки летчик там сидит? "Сидит!" кричал Федоров. Спор быстро прекратился – укричать Федорова никто не мог.
– Моторихин, – сказала Полина Савельевна, – а ты почему сочинение не сдал?
Соврать, что дома забыл? А толку-то – все равно заставит принести...
– А ты кем хочешь быть, Ваня? – Голос у Полины Савельевны был сейчас тихий, ласковый, и обижать ее Ивану не хотелось. Вообще ему лень было врать.
– Директором школы, – сказал Иван спокойно.
– Директором? Именно директором? – Такое искреннее удивление выразилось на лице Полины Савельевны, что класс сразу откликнулся послышались смешки, все задвигались, обернулись к Ивану.
"Зачем она так? Насмешничает?" – подумал он и уже с вызовом повторил:
– Ну, директором.
Полина Савельевна даже встала из-за стола, подошла к его парте, положила руку ему на плечо и с большим внутренним любопытством задала следующий вопрос:
– А почему? Откуда у тебя эта мечта? Объясни.
– Отдельный кабинетик захотел! – крикнул Федоров.
– Прекрати, Федоров, паясничать! Ну, Ваня, расскажи...
Еще чего, рассказывать. Нет, хватит. И – чтоб не приставала больше громко:
– Нет.
– Директор не желает, – сказал Федоров, повернувшись к классу, слово директора – закон.
Так Иван Моторихин по собственной воле стал Директором. Каких только прозвищ не было у него прежде! И Мотор, и Моторка, и Моториха, и даже Трактор. Но чтобы Директор!..
В этом прозвище было что-то очень обидное. В исполнении Федорова, а за ним и других слово "директор" звучало как "начальничек".
Бабушка спрашивала:
– Вань, не тебя ль директором кличут?
– Нет. Не меня.
– Как не тебя? А вроде тебя...
Мать говорила, весело щурясь:
– Быстро выдвинулся. Я все уборщицей, а он директор!
Иван – такой добрый всегда – начинал молча злиться.
* * *
В тот знаменательный день он хотел сразу, как только кончится последний урок, ускользнуть домой, но не удалось: в дверях класса, растопырив руки, встала Клава Липова, председатель совета дружины.
– Куда, Моторихин! Актив будет!
– Я не актив, – сказал Иван и попробовал отодвинуть Клаву плечом.
– Ну-ну, садись, – добродушно сказала Клава и легонько толкнула Ивана к парте. Рука у нее была тяжелая.
Пришла Полина Савельевна, села в сторонке.
– Так вот, ребята, – сказала Клава, когда все уселись и притихли. От совета дружины вам задание: составить агитбригаду. Концерт подготовите, поедем на ферму, в Егорушкино. Предлагайте кандидатуры.
– Федорова! Борьку!
– Борьку! Борьку давай!
Федоров встал, раскланялся на все стороны, сделал руками жест, словно мехи гармони раздвинул – и-эх!
– Галю! Галю впиши!
Встала беленькая.
– Сестер Черняевых! Они частушки поют!
– Куликов пляшет! Куликова запиши!
Клава, стуча мелом, размашисто писала на доске фамилии.
– Мне слова! Слова прошу! – крикнул Федоров.
Все притихли, повернулись к нему. Многие заранее улыбались. Федоров оглядел всех и строго сказал:
– Нельзя так.
– Как нельзя? – спросила Клава.
– Это не бригада, а цыганский табор получается.
– Почему?! – крикнули с последней парты.
– Потому что директора нет. Без директора бригада – что? – Федоров развел руками, цокнул языком. – Предлагаю включить. – И Федоров указал пальцем на Моторихина.
Класс грохнул.
Иван медленно краснел, не зная, как поступить. Полина Савельевна беспомощно подымала руки, призывая к тишине.
И тут – внезапно – Клава – кулаком по столу!
– Повеселились – и хватит! – сказала Клава. – Федоров шут гороховый, а вы гогочете. Ты это брось, Борис! – Клава обернулась к Федорову, а тот, изобразив на своей подвижной физиономии притворный ужас, полез под парту. – Да-да, брось! – повторила Клава. – А то, смотри.
Клава подошла к доске и в конце списка крупно, бегло отстучала: "Моторихин". В классе возник удивленный шумок. Клава подняла руку.
– Новенького включаем. Петь умеешь, Моторихин?
Иван, не вставая, покачал головой.
– Ну, стихи читать будешь. Доволен, Федоров?
– Да, – сдавленным голосом из-под парты ответил тот.
– А бригадиром – Галю.
Беленькая вскочила, порозовела вся:
– Нет! нет!
Но Клава ее и не слушала.
– Справишься, чего там.
Иван все порывался встать и сказать, что он не может быть в бригаде, лихорадочно придумывал повод, да так и не решился поднять руку.
Клава сказала:
– Актив закончен! – И все загремели крышками парт.
* * *
На следующий день, на большой перемене, Галя подошла к нему и, опустив глаза, тихо сказала:
– Ваня, прочитай вот эти стихи. Современного поэта Бокова. – И протянула Ивану журнал "Юность".
Вначале Иван хотел отбиться, да как-нибудь погрубее, но, глянув на Галю, увидел вдруг, что уши и щеки ее медленно краснеют и что она, чувствуя это, с каждой секундой все больше теряется и ругает себя, что подошла к нему... И, увидев и поняв это, он невольно поспешил к ней на выручку:
– А ты чего читать будешь?
– Я?.. Я – Некрасова. Из поэмы "Саша". Выучишь Бокова, ладно?
Иван кивнул.
* * *
Всю неделю шли репетиции. Вечерами, по хрусткому снегу, сбегались к школе, отряхали валенки лохматым веником, торопились в класс. Там, отодвинув парты, пели, плясали, читали стихи. Вечерами голоса необычно гулко звучали в школе.
Федоров бойко играл на гармони. Его, как самого веселого человека, назначили объявлять номера – вести конферанс, значит.
Круглощекий Куликов плясал на репетициях так, что стекла звенели, а один раз с его топа даже лампа перегорела.
И вот наступила суббота, день концерта.
Иван проснулся с предчувствием праздника, легко поднялся, как давно уже не подымался. Радовался всему: и горячему чаю, что пил, обжигаясь. И легкому морозцу, который влетел в комнату вместе с бабушкой. Бабушка поставила на скамью ведро с водой, и когда опустила ковшик, тусклые льдинки зазвенели о его края. И еще чему-то Иван радовался, чему – и сам толком не понимал. Предстоящей поездке? Концерту?
Напевая стихи поэта Бокова, он выбежал из дому.
В лилово-дымчатых сумерках дышалось бодро и широко. Витые столбики ползли из труб к тяжелому литому небу, на котором еще виднелся бледный рисунок звезд. Из дома выскакивали ребятишки, спешили в школу. Звонко перекликаясь, собирались посреди улицы верные дружки – компанией идти веселей.
Иван вдохнул поглубже морозного воздуха и побежал, закинув за плечо сумку с книгами.
* * *
После пятого урока в классе появилась Клава.
– Агитбригада! – закричала она. – По коням!
Выбежали на школьный двор. У крыльца, переступая с ноги на ногу, стояла запряженная в широкие розвальни мохнатая лошаденка.
– Сударка! – обрадовался Федоров. – Сударушка, голубушка. – И прыгнул в сани.
Сударка повернула к нему голову, повела лиловым мерцающим глазом, приветливо фыркнула.
Клава похлопала Сударку по крупу. Та ответила нетерпеливой дрожью и ласковым ржанием.
Агитбригада шумно размещалась в розвальнях. С хохотом тащили друг из-под друга солому. Иван сел сзади, рядом с Галей.
– Федоров, бери вожжи, – распорядилась Клава, – трогай. Пора.
– Клава, а ты? – испугалась Галя. – Как же без тебя? Я и не знаю ничего!..
– У меня комитет сегодня. – Клава засмеялась. – Да ты не бойсь! Федоров, трогай!
Федоров лихо свистнул, перехватил вожжи поудобней, зачмокал.
– Нн-о-о! Нн-о-о, Сударушка! Дорогая, золотая, па-ашла!
Повизгивали полозья, летели из-под них яркие снежные брызги. Сударка ходко несла сани вдоль главной улицы села. Что-то позванивало под дугой не колокольчики, нет, их не было – но тонкий чистый звон сопровождал бег лошади.
Федоров покрикивал, развалясь на передке саней, сдвинув на затылок мохнатую шапку. Остальные шумели, хохотали, пели – один громче другого.
Из домов выходили люди, прищурясь, провожали глазами лихие агитбригадские сани. И от этого молчаливого провожанья предчувствие радости еще сильней охватывало Ивана.
Галя сидела рядом с ним, глухо закутанная в свой пушистый платок, и тоже смеялась, как все, беспричинно и громко.
Выехали за околицу, спустились к реке. Река была вся в поперечных лиловых полосах: тени от деревьев легли на лед. Повернули вдоль берега, и вскоре перед ними открылся редкий лесок и тихая лесная дорога заструилась меж деревьев, а скрип полозьев стал глуше. Зимний лес, не терпевший громких голосов, заставил всех притихнуть. Молчали, глядя на причудливые наряды деревьев.
– Вань, – тихо спросила Галя, – ты стихи не забыл?
– Нет. А ты?
– Я боюсь, выйду выступать и забуду. Раз уж было так: вышла на сцену – ничего не помню.
– Не забудешь, – успокоил ее Иван. Ему было приятно слышать свой спокойный голос. – Не забудешь!
Галя вздохнула и вполголоса стала повторять: "Плакала Саша, как лес вырубали..."
Иван слушал и глядел на убегающую из-под саней дорогу. Голова у него легонько и приятно кружилась.
Когда Галя кончила, он спросил:
– Галя, а можно я еще стихи прочту?
– Конечно, можно. Чьи?
– Да так, одного там... – Иван замялся. Думал, скажет смело и просто, а на поверку – не вышло.
– Кто написал-то? – допытывалась Галя.
– Не помню, – соврал Иван.
– А ты прочти "сейчас.
Иван стал читать, не глядя на нее и вполголоса, испытывая смущение от того, что стихи, которые он читал, вдруг показались ему неловкими и какими-то стыдными... Но остановиться он уже не мог и только торопился закончить полупонятной скороговоркой:
...Пускай нам ветер бьет в лицо,
пускай пурга пути заносит,
но мы идем дорогою отцов,
они нас обо всем когда-то спросят!..
После мучительной паузы Галя спросила:
– Ты... сам сочинил?
Иван кивнул.
– Хорошо, – тихо сказала Галя.
– Правда? – Он повернулся к ней. – Правда?
– Да-да, – кивала она, – правда хорошо! Честное слово! – А глаза у нее были испуганные. Шутка ли – рядом сидит человек – сам стихи сочиняет!!
* * *
Егорушкино встретило артистов радушно. Повели в столовую, усадили за длинный, чисто вымытый и выскобленный стол, накормили – сначала борщом, потом картошку тушеную подали со свининой, а на третье – компот. Пока агитбригада уписывала за обе щеки обед, дверь то и дело приоткрывалась и вместе с клубами морозного пара в проеме мелькали любопытные, смешливые лица доярок. Чей-то озорной голос громко сказал:
– Ой, девчата! Я думала, заслуженные приехали, а там ползунки одни.
Артисты поперхнулись от смеха.
Кончился обед – с помощью хозяев быстро отделили занавеской часть столовой – получилась сцена. Зрители заполнили остальную часть помещения. Многим не хватило стульев, стояли вдоль стены.
Доярки внесли с собой в дом крепкий, дразнящий запах хлеба, молока, овчины. Сидели, скинув платки на плечи, сложив на коленях руки, ждали.
Галя застенчиво объявила концерт.
Федоров сыграл польку.
Куликов с одной из сестер Черняевых сплясал русского.
Галя прочла отрывок из поэмы Некрасова.
Сестры Черняевы спели частушки...
Это кто такой играет,
Это что за человек?
Да и кому такая ягодка
Достанется навек?
Я не знаю, кто играет,
Незнакомая игра.
Разрешите познакомиться
Знакома буду я.
Ой, гармошечка, гармошечка,
Звонкой твой голосок.
Не дала ночёсь гармошечка
Уснуть на волосок.
В этом месте сестры Черняевы – обе рослые, худые обе, в одинаковых зеленых платьицах по новой моде – выше коленок – смутились, приумолкли. Однако зрители захлопали, приглашая продолжать.
Федоров подмигнул сестрам, и те, подняв острые подбородки, завели:
Полюбила гармониста,
Думала, гармошка – дом.
Посидела день голодна
Стали волосы дыбом!..
Сильно хлопали сестрам – в ушах звенело. Иван напрягся весь – знал: ему после сестер выходить.
Федоров широким жестом откинул занавеску, плюнул себе на ладонь, притер чубок (в зале прыснули), а Иван в это время ступил ближе и оказался за спиной Федорова, на самой, можно сказать, середине. Федоров громко, раздельно провозгласил:
– А сейчас, дорогие зрители, перед вами выступит главный директор нашей бригады Иван Моторихин! – И отступил в сторону.
В столовой раздался дружный смех. И чем дольше молчал Иван, растерянно стоя посреди столовой, тем громче смеялись доярки. И где ему было разобрать, что смех этот не злой, добродушный, если в ту же минуту над ухом раздался ехидный голос Федорова:
– Товарищ директор, прошу!
Иван круто повернулся и вышел из столовой. Когда захлопывал дверь, зацепился пиджаком за ручку. Он невольно обернулся – и перед ним мелькнуло размытым влажным пятном Галино лицо.
В сенях он схватил свое пальтишко, выбежал во двор и, увидев возле крыльца Сударку, не раздумывая прыгнул в сани, крутанул вожжами над головой, крикнул и... застоявшаяся Сударка бодро взяла с места.
– Ваня!.. Вань!.. Ты куда?! Вернись!!!
Он не обернулся ни разу, знай погонял лошадь.
Голоса затихли, мелькнули длинные приземистые коровники, и сани покатились по наезженной лесной дороге. Сударка, удивляясь неожиданно легким саням, бежала резво и неутомимо.
"Ничего, – мстительно думал Иван, – ничего, пешочком пройдетесь... Полезно... Будете знать!.." Его обида была так сильна, что он сейчас не отделял Федорова от остальных, он всех их в эту минуту ненавидел.
И еще сильнее стала его обида, когда он вспомнил утро, радостное свое пробуждение, веселое ожидание отъезда, Галин голос в санях: "Ты... Сам сочинил?.." И как летела назад снежная дорога.
Такой день был! Такой день...
– Нн-о-о!
Когда он покрикивал на Сударку, она косила глазом вбок, как бы желая разглядеть, что за незнакомый голос понукает ее, но бежала послушно, и вскоре в синеющем вечернем воздухе показались первые, ранние огоньки Ступина.
* * *
На следующий день собрался совет дружины.
Клава сидела за столом сердитая, поджав губы. Федорова все дружно осудили, а ему что – только одно и твердит: "Виноват, исправлюсь! Ей-богу, исправлюсь!"
Ивану тоже досталось. Ему – как и Федорову – вынесли выговор. Формулировка такая: "Не подумал о товарищах". Вся бригада, значит, топала по его вине пять километров.
Галя сидела в уголке и не подымала на него глаз.
Под конец Клава сказала:
– Ну вот что, а теперь наладим мирное сосуществование. Подавайте друг другу руки и миритесь. Хватит бодаться. Не бычки.
Федоров, конечно, нате-пожалуйста. Растопырил пальцы и поет: "Давай пожмем друг другу руки!".
– Федоров, опять шута корчишь! – нахмурилась Клава.
Иван видит – снова цирк. Отвернулся от Федорова. И руку на всякий случай спрятал в карман.
– Ну, знаешь, Федоров, – сказала Клава, – с тобой надо еще работу проводить. А ты, Моторихин, тоже фрукт. Гордец какой! Печорин!
Все же руки Федорову он не подал. На том и разошлись.
* * *
Останавливать Федорова – все равно что на ходу останавливать рукой поезд.
На уроке математики Иван получил записку. Развернул и прочел: "Директору всего мира Моторихину. Докладная. Прошу выключить меня из агитбригады по причине вашего безобразия. Вы ездите, а мы ходим? Фиг! Включусь обратно, если товарищ директор прокотит меня на закорушках от школы до сельпо. С подлинным верно: Федоров Борис Иванович".
И так совпало, что в эту минуту Григорий Ильич – математик – вызвал Ивана отвечать.
Иван молча стоял за партой и мял в руке дурацкую записку.
– Что, Моторихин, не идешь к доске, – спросил Григорий Ильич, – время дорогое у нас.
Неожиданно для себя Иван сказал:
– Я не знаю.
Это была неправда. Урок он учил и знал хорошо. "Я не знаю", вырвалось у него само, от неожиданного и спокойного безразличия, что охватило его в эту минуту. Идти к доске, отвечать – зачем? Ему ничего не хотелось. "А-а, вались оно все..."
– Придется двойку ставить, – с вопросительной интонацией сказал Григорий Ильич.
"А мне-то что, ставьте", – равнодушно подумал Иван и сел на место.
Он долго искал способ – как сопротивляться прозвищу. Опять драться бесполезно. Просить – смешно и стыдно. Не замечать? Попробуй-ка!..
И вот злость, которая появилась в нем здесь, в Ступине, стала копиться и, накопившись, привела его к неожиданному решению.
После того урока Иван Моторихин стал плохо учиться.
Может быть, для кого-нибудь это и легко (что тут особенного, скажет, плохо учиться?), но для Ивана Моторихина это было не просто. Он п р и в ы к хорошо учиться, а главное – память у него такая: сама схватывает и держит!
И вот теперь, когда Иван Моторихин принял свое жестокое и гордое решение – никогда не учить уроков, память его золотая ставила ему подножки. Он не хотел запоминать – она запоминала. Он выкидывал из головы – она держала.
И тут в конце концов Иван Моторихин выход нашел: стал другим подсказывать, чем вызвал примерно такую реакцию учителей: "Безобразие! Сам не учится, другим подсказывает!" Любопытно, что ни у кого из взрослых долго не возникал простой вопрос: и почему это вечно отказывающийся отвечать Моторихин так точно другим подсказывает? Без ошибок!
Наконец математик Григорий Ильич первым заметил это вопиющее противоречие. Как-то в конце учебного дня Григорий Ильич поймал Ивана за лацкан пиджака, завел в пустой класс и, приперев к доске, стал вести дознание.
При этом Григорий Ильич сильно переживал и так размахивал указкой перед лицом Ивана, что тот испуганно моргал и отворачивался.
– Нет, ты мне скажи! Думаешь, не вижу? "Не знаю, не учил", а Куликову подсказываешь? Я все вижу! Ты что затеял? Три двойки! Единица!
Вдруг он перестал махать указкой, устало согнул плечи и сказал:
– Ваня, у тебя же голова. Понимаешь, голова! Куликову ты подсказываешь, а у него нет головы, вот в чем разница. Я твое личное дело смотрел, по математике четверки... Что с тобой, Ваня?
Это "что с тобой, Ваня?" было таким растерянным, беззащитным, что Иван даже заколебался, но тут же ожесточился еще сильней: "Не уступлю!"
Зато Григорий Ильич не выдержал, закричал: "Чего молчишь?!" Он ударил указкой по столу, указка треснула. Григорий Ильич бормотнул что-то и выскочил из класса, оставив Ивана одного.
* * *
Стал Иван притчей во языцех. То на совет отряда вызовут, то на совет дружины. То на родительский комитет. И всюду спрашивают одно и то же: почему? Почему раньше хорошо учился, а теперь – худо? П о ч е м у?
И всюду Иван молчит. Только об одном жалеет: зачем вначале хорошо учился! Скорей бы выгнали! Почему не выгоняют?
Не выгоняли. Воспитывали. Мать вызывали. Не раз.
Возвращаясь домой, мать реагировала по-разному. То за веник хваталась, то кричала, то плакала.
Все Иван терпел – и боль, и крики, и плач, и причитания. Он и тут молчал, как в школе. Стиснув зубы, молчал. Вспоминал Гильома Каля и от внутреннего торжества своего над всем этим треклятым Ступином даже холодел. "Мучайте, – думал, – мучайте, все равно не поддамся!"
Бабушку тоже один раз вызвали. На педсовет. Она там прикинулась дурочкой. Сидит, носок вяжет, всем кивает, всем улыбается и твердит: да-да, мол, улучшим, исправим, добьемся. Это про Ванину учебу, значит.
Не рады были учителя, что и вызвали ее.
Бабушка собралась было уходить, как ее остановил Григорий Ильич:
– Постой-ка, Прасковья Васильевна!
Бабушка повернулась к нему. Он улыбнулся ей.
– Партизанщину-то помнишь?
– Как не помнить, Гриша, – приветливо сказала бабушка. – Из памяти не выкинешь.
– Эх, времена были! – Григорий Ильич молодо крутанул головой, сквозь суховатые его черты проступило вдруг свежее, юное... – А ведь ученики наши ни черта не знают про те времена! Книжки про героев читают, а своих не знают! Прасковья Васильевна, расскажи ребятам!
– Что ты, что ты, Гриша, где мне, я двух слов связать не умею! отмахивалась бабушка.
– Умеешь, Прасковья Васильевна! Умеешь! – закричал на весь педсовет Григорий Ильич. – Помню, как ты мне рану-то заговаривала. От ласковых слов сразу полегчало!
– Да ну, – сказала бабушка, – чего уж там, дело прошлое.
Григорий Ильич не отставал. Обращаясь к учителям, он взволнованно говорил:
– И как мне, дураку, раньше в голову не пришло! Прасковья Васильевна замечательный человек! Конечно, перед всей школой ей тяжело будет выступать, а с одним классом она вполне справится. Правда, Прасковья Васильевна? Ну, хотя бы с вашим, Полина Савельевна! У вас и внук ее учится. Прасковья Васильевна, уважь старого партизана!
– Разве ты старый, Гриша. Я вот старая. И не проси. Сказала нет всё. Пойду. Корова у меня не доена.
– Прасковья Васильевна! – жалобно крикнул ей вслед Григорий Ильич. Ну что ты скажешь...
* * *
Испробовав все пути и подходы, вплоть до обещания купить велосипед, если исправится, мать в отчаянии всплеснула руками:
– Чего тебе надо-то?
И тут Иван, не выдержав, открылся:
– В Фалалеево хочу. Домой.
– Души в тебе нет! – заголосила мать. – Жалости нет! Вылитый отец!..
"И чего они все про жалость, – тоскливо думал Иван, – как чуть что, так про жалость... Даже Андрей Григорьич и тот: "Пожалей мать..." А меня пожалел кто? Только про свои дела и думают!.."
И с прежним холодным торжеством он ощутил на голове обжигающую корону Гильома Каля...
* * *
Петр Иваныч Моторихин загостился в городе не зря. К ноябрьским праздникам прислал письмо, в котором сообщал, что устроился на курсы шоферов городского автобуса, а живет пока у дяди Егора. День в день с письмом пришел перевод – полсотни рублей.
Надежда Егоровна сильно ругалась и плакала над этим письмом, называла Петра Иваныча "предательским человеком". Но денежный перевод все же сыграл свою роль амортизатора, и она вскоре успокоилась, потому что если человек прислал перевод, значит, он твердо стоит на ногах и семья продолжается.
В следующем письме Петр Иванович написал, что надеяться на городское жилье в скором времени трудно, зато в пригороде – куда из центра ходит трамвай – задешево продаются частные домишки, и денег, вырученных от продажи фалалеевского дома, вполне на покупку хватит. Дело это, по словам Петра Иваныча, сулило большую выгоду: в перспективе пригород превратится в город, а значит, всем частникам в первый черед дадут городские квартиры.
Кроме того, Петр Иваныч сообщил, что в городе строится новый ресторан "Космос" на тысячу посадочных мест, так что работа для Надежды Егоровны обеспечена.
Так – доходчиво и убедительно – излагал свои мысли Петр Иваныч Моторихин, сопровождая их новым переводом. На этот раз меньшим – тридцать прислал. По письмам его было видно, что роль городского жителя ему нравится и он уже привык считать себя таковым.
"Надежда, – писал он, – начнем жить по-новому. Хватит навоз месить!"
Наблюдая за матерью, Иван заметил, что второе письмо она встретила более мягко. Она тихо вздыхала, качала головой и говорила про отца: "Ох, дурная головушка ногам спокою не дает..." Иван понимал, что вздохи эти больше от страха перед новой незнаемой жизнью, а не от боли за то, что придется оставить.
* * *
Под Новый год Петр Иваныч приехал сам. Стриженный под польку, непривычно пахнущий одеколоном из городской парикмахерской, в новом пиджаке с блеском. "Лавсан", – непонятно объяснил Петр Иваныч.
Он был настроен бодро, говорил нажимисто, никаких сомнений в правоте своей не допускал, ни о чем, кроме города и городских своих дел, говорить не мог, а когда мать стала жаловаться на Ивана, – мол, учится плохо, Петр Иваныч махнул рукой:
– Ничего, скоро в городскую пойдет. Там выучат!
Иван ловил себя на мысли, что раздражение, злость его на отца неустойчивы, потому что отец то и дело поворачивается к нему каким-то несерьезным боком, и тогда остается только пожимать плечами: ребенок да и только...
Обиды отца, его внезапные решения, его любовь к цирку и неунывающий бойкий нрав – все это граничило с детством, вытекало из него и в него же возвращалось.
Но при всем при этом одно было безусловно: отец гнул свою линию с завидной настойчивостью и упрямством, не знающим никаких препон. Не успели привыкнуть к Ступину – его в город несет. Бабушка была права. Ой, права!
Перед отъездом отец вызвал к сельсоветовскому телефону дружка своего фалалеевского – Гусева по прозвищу Дутый Гусь – и приказал ему как можно скорее расплатиться за дом, на что тот отвечал невнятно и уклончиво. Тогда разговор принял такой характер, что даже телефонистка вмешалась.
Беседа эта несколько омрачила настроение Петра Иваныча, да и Надежда Егоровна, терпевшая все праздники, под конец расплакалась, так что уезжал Петр Иваныч обратно в город с досадой в душе. Вдобавок – пятно на новом пиджаке. Пятно не сводилось. В его появлении Петр Иваныч обвинил бабушку, у которой, дескать, в доме грязища непролазная. Это была заведомая неправда, но бабушка – умница! – промолчала и ушла по своим делам, подальше от греха, так что заключительный концерт в избе давали отец с матерью, потому что Иван в знак своего несогласия с проектами отца заранее ускользнул из дому и отсиделся в школьной библиотеке, пока не прогудел три раза рейсовый автобус, отбывая в город.
То, что не простился он с отцом, угнетало Ивана и в то же время укрепляло решимость вести себя по-прежнему: чем хуже – тем лучше!
– Ну, дочка, – спросила бабушка вечером, после отъезда отца, значит, в город?
– Куда иголка, туда и нитка, – сказала Надежда Егоровна. – Да ты, мама, не думай, мы и тебя заберем...
– Ну, нет, – сказала бабушка, – моего согласия на то не будет. Где родилась, там и помру. – И, покачав головой, добавила: – Э-хе-хе, птицы вы перелетные...
Эти бабушкины слова окончательно освободили Ивана. Его ожесточенное безразличие к Ступину и ступинской школе обрело теперь оправдание: "Что нам! Мы – птицы перелетные..."
* * *
Иван Моторихин получил из Фалалеева письмо. От Таньки Лапиной.
"В а н я, з д р а в с т в у й! Мне на совете отряда поручили написать тебе письмо, потому что мы с тобой сидели на одной парте. А теперь я сижу с Екимовым. Он ничего, только толкается. Ваня, ты извини, что я тебе долго не писала. Я была ответственная за бал-карнавал третьих классов, а на каникулах ездила с мамой в город. Я была на концерте польской эстрады. Про это опишу в другой раз.
Ваня, что у нас на елке было! Химика нарядили дедом-морозом, он хоровод водил и пел "В лесу родилась елочка". А потом все как закричат: "Медведь! Медведь!" Смотрим, медведь в зал ввалился и ревет! Схватил мешок с подарками – и на улицу. Мы за ним! Он от нас, по сугробам! Мы его снежками! Все Фалалеево подняли! А медведь знаешь кто был? Андрей Григорьич...
Ваня, опиши, как ты учишься и какую ведешь общественную работу. Я веду работу вожатой в третьих классах, ребята меня слушаются.
С пионерским приветом.
Т а н я.
Жду ответа, как соловей лета.
А мы думали, ты на Новый год приедешь".
Иван перечитал письмо еще раз, и обида, поднявшаяся в нем еще при первом чтении, стала больнее и так сильно сжала грудь, что он нарочно сердито закашлял, чтобы прогнать эту обиду.
Видишь, "поручили" ей... А если б не поручили?..
Он сложил письмо вчетверо, убрал в портфель, но какое-то беспокойство, какая-то неясность заставили его еще раз внимательно прочесть Танькино послание.
Ага, вот что: "А мы думали, ты на Новый год приедешь".
Эта последняя фраза своей недоговоренностью и туманным смыслом так растравила Ивана, что он в тот день впервые подумал, как о чем-то реальном: "Съездить бы..."
...Снег чернел, тончал, дымился на солнце. Прозрачная, будто слюдяная, пластиночка льда на глазах становилась водой, стоило ее положить на ладонь. А Ивану казалось, что и снег в Ступине тает медленней, чем надо. То ли дело в Фалалееве! Сидишь в классе, бывало. Идет контрольная, и вдруг за окном – грохот, скрежет, обвал! А потом – звонкая россыпь или мягкий выхлоп, смотря куда упадет с крыши подтаявшая глыба – в сугроб или на ледяную корку... И все вскидывают головы от парт, и у всех задание вышибло из головы, а учитель смотрит не сердито, ласково: это весна шумит!.. Нет, в Ступине так не бывает. И снег, и лед тут другие.
* * *
После злополучного концерта Галя беленькая сторонилась Ивана. Иногда во время урока он ловил на себе ее странный, растерянный, даже боязливый взгляд и долго раздумывал над его значением: "Чего она так смотрит? Боится? Почему?.."
Весной на совете отряда Гале поручили взять над Иваном шефство. "Смотри, чтоб уроки учил". – "Не буду", – отказалась Галя. "Как не буду? удивилась Полина Савельевна. – Коллектив поручает, а ты – не буду?" – "Не буду, – уже сердито повторила Галя, – он... дикий". – "Дикий? – удивленно переспросила учительница. – Как это – дикий?.." Галя молчала, глядя в пол, молчанием своим подтверждая: дикий, дикий! "Странно", – проговорила Полина Савельевна и внимательно поглядела на Моторихина. Он стоял тут же, перед всеми, в позе Гильома Каля, посреди яркой солнечной полосы, разделившей класс на две неравные части. Было ему душно в суконной форме, за шиворот стекала едкая капля. Хотелось прикрыть от солнца глаза, хотелось на улицу, на реку, на Чагу, которая далеко-далеко...
Иван тоскливо глядел в окно, залитое нестерпимо синим солнцем. Он гадал: что теперь в Фалалееве – большой разлив или малый?.. И до каких пор расплескалась рыжая пенистая Чага... до картофельного поля или до самых огородов? А может, как в позапрошлом году, погреба подмочила у зареченских?..