Текст книги "Жизнь и мечты Ивана Моторихина"
Автор книги: Александр Крестинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Крестинский Александр Алексеевич
Жизнь и мечты Ивана Моторихина
Александр Алексеевич КРЕСТИНСКИЙ
Жизнь и мечты Ивана Моторихина
Повесть
Родители у Ивана Моторихина – не хуже, чем у других. Отец тракторист, передовик, портрет его на Доске висит около правления. Отец высокий, черночубый, летчицкая фуражка набекрень. Он, правда, не летчиком служил – техником, ну, да это неважно.
Когда Иван Моторихин проходит мимо правления, а там, на крыльце, мужики толкутся и среди них отец, Иван отца сразу отличает. Иван в таких случаях приветствует отца поднятой рукой, а тот в ответ приветствует его.
Когда весной отец работает на дальних полях, мать нередко посылает Ивана к нему с обедом.
Иван идет обочиной шоссе, подымая с влажной земли шумные стаи скворцов. По обе стороны от него темно-бурыми волнами вздымаются поля и ровными шеренгами уходят от дороги лесополосы.
Иван узнает отцовский трактор по флажку, который сам же к нему приладил. Но ему кажется, не будь флажка, узнал бы и по звуку.
Задрав голову, Иван следит за отцовской машиной, которая ползет по холму, оставляя за собой свежий отвал земли. Смелая стайка птиц сопровождает трактор, вьется около. Посверкивают на солнце стекла кабины.
Иван снимает кепку и долго машет ею, пока отец не заметит и не загудит в ответ троекратно. Тогда Иван с нетерпением ждет, как сверху, с холма, ринется к дороге машина с необычной для трактора озорной скоростью.
Мать Ивана Моторихина работает в столовой – на раздаче. Если мать дежурит, Иван после уроков сразу бежит в столовую. Он садится там за любимый стол, около окна, и ждет. Вот мать несет ему щи – жирные, густые. Не подумайте, что ему какие-то особые щи – всем такие!..
Иван дует на щи, а сам вокруг глядит, на людей – и подмечает разное.
Мать у него симпатичная. Белый халат ей идет. Вроде докторши в нем. Когда мать на раздаче, в клубах пара, среди больших белых кастрюль, полные руки ее так и летают – ловко, быстро ставят на прилавок тарелки.
Работа у матери не простая. Только успевай отшучиваться от мужиков. Это мать умеет. Скажет – вся столовая хохочет. Иван, конечно, вслух не смеется – шутки не его ума, взрослые, но про себя отмечает: "Наша взяла!"
* * *
Началась вся история с нового трактора. Прошел слух, что новый трактор прибывает. И Петр Иваныч Моторихин почему-то решил, что трактор этот везут лично ему.
Самое интересное, что никто ни единым словом Петру Иванычу нового трактора не обещал. Ни на собрании, ни в официальной беседе. Это был, так сказать, плод его воображения. А разыгралось воображение у Петра Иваныча под влиянием местного радио и районной газеты, которые наперегонки его хвалили.
Хвалили Петра Иваныча, конечно, за дело, за хорошую работу. Но увлеклись. Забыли меру. Сначала газета похвалила. Потом радио. Потом опять газета. Еще раз газета – помянули в передовице. Снова радио: песня по заявке. Интервью взяли – насчет подготовки к ремонту.
Идет Петр Иваныч по улице, а навстречу газетой машут:
– Петро! Опять пропечатали! С тебя приходится!..
Еще были частные разговоры. Петр Иваныч – широкая натура – угощает. А угощателя хвалят, чтоб не забывал угощать. И говорят ему примерно такие слова: "Слышь, Петро, новый трактор прибывает. Не иначе – тебе дадут. Точно, тебе! Кому еще? Ты достойный, точно..."
Разве можно придавать значение таким разговорам!.. А Петр Иваныч придавал. И увлекался постепенно мыслью, что новый трактор, которого еще не было, – его трактор. И уже прикидывал, что именно со старого снять в смысле запчастей.
В один прекрасный день некто Гусь Дутый, человек неприметный, но всезнающий, верный дружок Петра Иваныча, стукнул Моторихиным в окошко: "Прибыл!"
Петр Иваныч со всех ног – к гаражу. Там, на асфальтовой площадке, среди других машин, стоял новый трактор, сверкал свежей краской. На ярко-желтом его капоте красовалась широкая кумачовая лента с таким текстом: "РУКУ – ТОВАРИЩ ДЕРЕВНЯ!"
– Ах ты! – вскрикнул Петр Иваныч и бросился ветошью оттирать едва заметное пятнышко.
– Чего заботливый такой? – усмехнулся механик Савичев.
– Знакомлюсь, – буркнул Петр Иваныч.
– А с хозяином знаком? – спросил Савичев.
– С хозяином?
– Юрка Егоров.
– Егоров?! Детсад этот!
– Ну-ну, чего уж так, – добродушно сказал Савичев. – Парень после десятилетки, хороший парень. Курсы кончил. С отличием.
Петр Иваныч круто повернулся и пошел прочь.
Войдя в дом, остановился посреди комнаты, постоял угрюмо, а потом как стукнет кулаком по столу. У Ивана в тетради – он уроки делал – все буковки поскакали.
– Ты чего?! – вскинулся Иван.
– Ничего, – сказал отец и ушел в летнюю избу.
К вечеру Иван сам узнал про новый трактор, побежал с ребятишками смотреть его и понял причину отцовской досады. Иван обиделся за отца, пожалел его. "Несправедливо! – решил. – Нечестно!"
* * *
В один из ближайших дней – Иван с отцом были дома, а мать на работе пришел к ним председатель Павел Терентьич. Был он с виду человек мрачный, неразговорчивый, с тяжелым темным лицом.
Павел Терентьич шагнул на середину комнаты, огляделся рассеянно, сел на подставленный стул и сказал жестко:
– Прочитал я твое заявление, Петр Иваныч. Это заявление – результат горячки. Так вопросы не решают.
Иван сразу ушел на кухню. Однако слышал все – замер около плиты.
– У нас государственная политика, – с раздражением продолжал Павел Терентьич, – а ты эту политику нарушаешь. – Отец, видно, порывался что-то возразить, потому что Павел Терентьич сказал: – Помолчи! – выждал для солидности и дальше: – Надо школьную молодежь закрепить на селе. Егоров курсы кончил на отлично – ему и трактор.
– А я? Я что?! – не выдержал отец. – Я, значит, на драндулете ковыляй?
– Пустое, Моторихин. Трактор у тебя еще хороший. Вполне.
– Хороший? Ты на нем работал? А? Работал? Что ты знаешь?!
"Это лишку", – подумал Иван. Ему неловко стало, что отец сорвался на крик.
– Не работал, а знаю, – спокойно ответил Павел Терентьич, – главный инженер говорил.
– Вот главный пусть и работает! На моем, на хорошем! – язвительно выкрикнул Петр Иваныч. – Я колхозу все отдаю, а мне шиш!
– Ну, знаешь, Моторихин, я с мужиком пришел разговаривать, а не с дурной бабой, – сказал Павел Терентьич. – Или зарабатываешь мало? Или в газете не про тебя печатали?
– К черту! – закричал Петр Иваныч. – Отдавай сопляку новый трактор! Расчет беру!
Иван медленно краснел за ситцевой занавеской. "Ну, зачем так... Раскричался, как Ворониха".
Ворониха была известная на селе блажная баба. От ее крика соседи ставни закрывали. Иван оглянулся и тихо закрыл на кухне фортку.
– Я себе место найду! – сдавленно кричал отец. – Россия большая! Уважать будут! Культурно! – Иван увидел в щелочку, как он махнул рукой, чтобы показать, какая она большая, Россия, да так неловко махнул, что задел кружку с молоком, расплескал молоко по скатерти и выругался.
– Это конечно, – сказал председатель, – люди везде нужны.
– То-то, – буркнул отец.
– Люди, я говорю! – повторил председатель с нажимом и пошел прочь. На пороге обернулся: – Легкий вы человек, Петр Иваныч.
Иван видел – отец задохнулся от злости. Шутка ли: председатель "выкнул" его!
Иван стоял не двигаясь. Стыдно было за отца.
Отец подошел, откинул занавеску, увидел Ивана, вспомнил, что тот был свидетелем разговора, на лице его возникла и секунду держалась гримаса неудовольствия, но он тут же упрямо скинул ее и сказал:
– А что думаешь – и уеду! Медом не намазано! Я мастер, на руках носить будут. Культурно!
"Чистый дядя Егор", – с горечью подумал Иван.
* * *
Дядя Егор, брат отца, жил в областном городе, работал мастером по ремонту телефонов, но когда его спрашивали, где он работает, почему-то отвечал неопределенно и не глядя в глаза собеседнику: "Я по связи больше". Загадочное "по связи" производило впечатление. Собеседник делал понимающий вид и кивал: "По связи, говоришь. Дельно. Это дельно".
Дядя Егор редко наезжал в деревню. Ему, как он прямо заявлял, недоставало здесь культуры. Бывал он обычно ранней осенью, когда яблоки собирали, или под зиму, когда резали борова. И долго не задерживался.
Развалившись с ногами на кушетке, не снимая с бритой головы кепи из серебристого каракуля, он лениво хвалился своим городом:
– Горячая вода – культура. Магазин без продавцов, "Дружба", подходи бери. Ванна, кафель – культура! Куда ни пойдешь – асфальт.
Мать сердилась:
– Нехристь! Шапку снял бы! В доме сидишь!
Дядя Егор поворачивал к ней влажный выпуклый глаз:
– Мне медицина предписала, а ты лаешься. Культура!
Но шапку все-таки снимал. Иван, как зачарованный, глазел на его голый череп, который блестел под лампочкой, будто лаком покрыт.
А еще дядя Егор любил, чтобы звали его Георгием.
* * *
Нет, Иван не принял тогда всерьез отцовских разговоров про отъезд. Думал – слова. Однако обернулось делами.
Нрав у отца неукротимый. Заявление не взял обратно.
Партийные люди приходили. Уговаривали. Тихо, по-хорошему.
Куда там! Закусил удила, понесся...
Но мать! Вот что непонятно Ивану – почему мать не против? Почему она со спокойной душой принимает эту перемену в жизни?..
Впрочем, одно разногласие у них было – куда ехать. Отец голосовал за город, ему покою не давал пример дяди Егора: культура!
– Ну, помаемся годик-другой, на стройку пойдем, а там квартиру дадут. Газ, вода горячая.
Но тут мать была непреклонна: "Не поеду в город, и все!" Она звала отца в Ступино, откуда сама была родом.
Вот, наверно, где крылась причина, почему Надежда Егоровна Моторихина с легким сердцем готова была покинуть Фалалеево. Тянуло ее в родные места. Там, в пустом одичавшем доме, одна-одинешенька, жила ее мать, бабушка Ивана, Прасковья Васильевна.
Отец погомонил, поворчал и согласился. "Ладно, – сказал, – все ближе к городу".
Это верно. От Ступина до города рукой подать.
Главное у родителей было решено. Оставались хозяйственные заботы.
* * *
Даже теперь, когда все стало ясней ясного, Иван не мог до конца осознать реальность события, участвовать в котором ему предстояло. Он находился в каком-то полусне, выйти из которого боялся, потому что пробуждение грозило правдой, а правда была горькая. Все, что он слышал вокруг себя, все эти разговоры насчет отъезда, сборы, суета казались ему шуткой, глупой и злой взрослой шуткой, достаточно грубой, чтобы, пошутив, – извиниться. Казалось, вот-вот все кончится громким хохотом, как за столом, когда разыгрывают.
Но этот полусон был просто внутренней защитой: чтобы слабая сторона его души привыкла к правде. Что же касается сильной стороны – та давно все понимала и кипела в бессильном гневе: как, почему он обязан уезжать из Фалалеева? Он не хочет! Не хочет!
А его даже не спросили.
* * *
За обедом отец сказал:
– Ты, мать, насчет дома не переживай. Договорился я с Дутым, он купит. В рассрочку. У ихнего дома нижние венцы подгнили, так он хочет из двух один сладить. Ему хорошо, и нам не худо.
– Пустой он мужик, – сказала мать, – трещит, как горох. Не верю я ему. Пускай деньги разом представит, тогда и ключи отдашь.
Иван смотрел то на отца, то на мать, и деловое выражение их лиц поражало его все больше. Это было так, как если бы, глядя на пожар, люди смеялись.
Отец поймал его взгляд.
– Ты чего это? – удивился. – Смотри-ка, мать. Волчонком глядит!
Губы у Ивана дрожали, в горле стоял ком, мешал заговорить. Сейчас бы на улицу выбежать, да словно прирос к стулу – не подняться.
– Вань, ты что, заболел? – Мать подскочила к нему. – Подавился, может? – И она легонько хлопнула его ладонью по спине.
Этот шлепок внезапно освободил Ивана от какой-то тяжести, будто пробку из горла вытолкнул.
– Я... – начал он тихо. – Почему меня не спросили? Вам что... Уехали – и ладно. А я не хочу. Не могу я ехать!
И мать и отец смотрели на него, как на диковинку. Потом отец усмехнулся и сказал:
– А право голоса у нас, между прочим, с восемнадцати.
– Не поеду! – крикнул Иван и сам себя испугался.
Отец сдвинул брови и стал медленно, тяжело подниматься из-за стола.
Иван пулей выскочил в сени. Оттуда на улицу.
Петр Иванович Моторихин выбежал следом, увидел, что сын уже далеко и, если кричать – сраму не оберешься. С досады пнул ногой кошку и ушел обратно в дом.
* * *
Пробегая мимо конторы, Иван столкнулся с Павлом Терентьичем. Тот шел с обеда.
– Куда несешься! – остановил его Павел Терентьич и, подняв двумя руками, отставил в сторону.
Иван не собирался говорить с председателем, стеснялся его и бежал совсем в другое место, к другому человеку, но неожиданность встречи, а главное, этот добродушный жест – взял, поднял и поставил в сторону – все изменили.
– Павел Терентьич... – начал Иван.
– Что, Ваня?
– Я остаться хочу.
– Как? – не понял Павел Терентьич.
– В Фалалееве остаться хочу.
– Не хочешь с родителями ехать?
– Я остаться хочу. В школе.
– Объясни, Ваня, толком. С родителями жить не хочешь?
– Я в школе остаться хочу, – угрюмо повторил Иван, чувствуя тщетность этого разговора, не находя иных, более убедительных слов и оттого все больше теряясь.
– Вот оно что, – протянул председатель, глядя мимо Ивана. – Ну, знаешь. Я не господь бог, Ваня. И не маршал.
Иван опустил голову. Председатель вздохнули, тяжело ступая, направился в контору.
* * *
Иван через улицу прямо по грязи протопал, обходить некогда. И прямиком – к дому Андрея Григорьича.
А тот, как по заказу, идет навстречу и несет на руках грудного своего Мишку.
Иван запыхался, торопится дух перевести: "Андрей Григорьич, я к вам!" Андрей Григорьич взглянул куда-то поверх Ивановой головы и будто не слышал, что ему говорят.
– Ваня, будь друг, подержи Мишку, я до конторы добегу, а то председатель уедет.
И, сунув Ивану в растопыренные руки тяжелого Мишку, Андрей Григорьич побежал к конторе.
Иван первый раз держал на руках маленького, но приспособился сразу, и, как видно, Мишке на руках у него было не худо, потому что он лежал молча, зыркал на Ивана бессмысленными голубыми глазками и торопил куда-то свою соску. Временами Мишка шумно вздыхал из глубины одеяла. Тогда Иван наклонялся к нему и гукал.
Время шло. Андрей Григорьич не появлялся.
"Не забыл бы про меня, – с тревогой подумал Иван, но тут же разумно решил: – Про Мишку небось не забудет".
Иван покачивал Мишку и готовился сказать Андрею Григорьичу свое дело, сказать коротко, ясно, твердо. Прикидывал слова: "Оставьте меня в интернате, пожалуйста, оставьте".
Уверенности в благополучном исходе у Ивана не было, но, чтобы отогнать от себя худые мысли, он представил, как Андрей Григорьич скажет ему в ответ: "Будем соображать. Непросто, но будем соображать". Так, бывало, он говорил, когда его просили о чем-нибудь трудном.
Между тем мимо шли люди, и каждый норовил зацепить Ивана. Цепляли добродушно, но Иван тоже за словом в карман не лез, знал закон: раз смолчишь – сядут и поедут.
– Люди добрые! – восклицали одни. – Моторихин в няньках ходит! Сколько платят, Ваня?
– Харчи готовые, а деньги новые, – отвечал Иван как можно веселей.
– Рановато семьей обзавелся! – говорили другие.
– Мы передовые, – замечал Иван, не забывая тихонько покачивать Мишку, которому это качанье нравилось.
– Мужик, бабьим делом занялся! – гоготали третьи.
– Теперь баб нет – все женщины, – наставительно говорил Иван.
А вообще-то, приятного мало – стоять на виду у всей улицы с Мишкой на руках.
– Вань, чей это у тебя? Андрея Григорьича, да? Какой халёсенький! верещали девчонки, вытягивая шеи и норовя достать пальцем до Мишкиного носа.
– Но! – угрожающе говорил Иван и отворачивал Мишку от девчонок. Тише галдеть-то. Человек спит.
Из-за этих девчонок он и не заметил, как к конторе подъехал газик. Услышал только – зовут: "Ваня! Моторихин!"
Обернулся. Андрей Григорьич из машины машет ему рукой и кричит:
– Вань, отнеси Мишку домой! Я срочно, по делу!
И уехал с председателем.
Ну вот, вся подготовка даром.
Обида прощекотала по самому сердцу: всем на него наплевать. Даже Андрею Григорьичу.
Иван отнес Мишку в дом, сдал с рук на руки, получил спасибо и, когда вышел за калитку, увидел мать. Она быстрыми шагами шла по улице – прямо к нему.
Иван бросился к Андрею Григорьичу в огород, перелез через изгородь и задами побежал вдоль реки.
Бежал, куда ноги вели. А вели они в школу.
– Да что ты, Моторихин, нет никого, куда ты?!
Техничка тетя Ганя и глазом не успела моргнуть, как был он уже на втором этаже. Вбежал в свой класс, сел, тупо уставился на доску, где дежурный забыл стереть число – "пятнадцатое октября", – и так сидел, сам не зная сколько, ни о чем не думая, иногда лишь вспыхивая: "Не поеду! Пускай силком тащат!"
Сколько так просидел – полчаса, час – неизвестно. Потом услышал шаги. Понял – сюда. В класс вошел Андрей Григорьич. За ним – мать.
– Вот ты где, издеватель! Марш домой!
Андрей Григорьич зорко глянул на Ивана, увидел, как тот набычился весь, как ухватился за край парты, даже пальцы побелели.
Андрей Григорьич сказал:
– Вы, Надежда Егоровна, идите домой, а я с Ваней поговорю.
– Не поеду! – сказал Иван.
– Не слушайте его! – закричала мать. – Ему слово не дано! Несовершенный еще! Мал выступать! Поедет куда надо! Школы везде одинаковые!
– Идите, идите Надежда Егоровна, – спокойно, будто ничего не случилось, повторил Андрей Григорьич.
Как только мать вышла, Иван поднял голову:
– Не поеду!
Андрей Григорьич не ответил, грузно сел за парту. Иван искоса, выжидающе смотрел на директора школы, видел его широкоскулое загорелое лицо, растрепанную кудрявую голову, где поблескивали седые волоски; голубые глаза, которые умели вспыхивать таким неожиданным мальчишеским блеском, когда директор хватал подвернувшийся ему мяч и посылал его в поле. Сейчас эти глаза были усталые и вроде даже не голубые.
– Послушай, Ваня, чего я тебе расскажу... Сразу после войны отец мой – ты его знаешь – фуражиром работал, вернее, конюхом у фуражира. Фуражир тот проворовался. Дошло дело до суда. Фуражир все на отца свалил. А отец неграмотный, беззлобный человек. Ему говорят: "Докажи, что не брал!" А он только на нас показывает: шесть ртов и все голодные. Разве б мы так жили, если б отец воровал? Только представь – у вора дети в тряпье ходят. Сомнительно, вор ли! А фуражир мордастый, и семья у него мордастая. Казалось бы, подумай так и восстанови справедливость – нет, фуражир, видно, потряс кошельком где надо. Отца осудили, отправили. Фуражира оправдали. Он, чтоб глаз не мозолить, уехал из наших краев. Остались мы без кормильца, да еще мать больная. Хуже того, Ваня: некоторые люди поверили в виновность отца и презирали нас, как детей вора. А другие, наоборот, помогали. Как умели, как могли, так и помогали.
Тяжко было, непонятно. Ночами не спал – всё думал: почему такое? Письмо в газету написал, да, видно, не дошло мое письмо до города застряло в чьих-то недобрых руках. Ну, а дальше что – лежать и плакать? Или побираться идти?
Я старший был, и я матери так сказал: "Не ходи ни к кому, и мы не пойдем!" Собрал братьев, сестер и речь держал: так, мол, и так, семья моя! Сеять будем то-то, в пастухи пойдет тот-то, за дом отвечает тот-то.
Ты вот думаешь про себя: несправедливо со мной поступают! А с нами справедливо было? Пойми, Ваня, каждый человек должен свое пережить, если так сложилось. И пережить с честью. Никто за тебя не переживет. Сам, только сам. Твоя семья? Значит, и беды ее – твои. Надо понять, как складывается жизнь... У тебя сейчас складывается: ехать. Думаешь, не жалко? Но у тебя так складывается. Ты несовершеннолетний. Родители палкой тебя не бьют, лишать родительских прав не за что, значит, быть тебе с семьей. Понимаешь? Надо ехать. И пережить с честью. Там тебе трудно будет. Предвижу...
Иван слушал Андрея Григорьича и машинально колол парту шилом от перочинного ножа. Андрей Григорьич видел – и ни слова. Поерошил кудри, вздохнул.
– Мы с учителями, Ваня, иной раз перебираем прежних ребят – кто где, чего кончил, каких пределов достиг. Иные так судят, честное слово: если генералом стал или, на худой конец, директором завода, – значит, оправдал надежды. Я как-то спрашиваю: а такой-то как живет? Рукой махнули: э, мол, бедолага! А я потом узнал про этого человека – хорошо живет! Не в смысле денег, понимаешь? В главном смысле. Семья дружная, детей полон дом, весело, работу любит, не рвач, люди уважают. И я радуюсь. Этого не зря учили. А другой... Стыдно признаться, что твою школу кончил.
"Я-то тут при чем... – с тоской подумал Иван и тут же кольнуло: – На батю намекает".
– Насчет Фалалеева, Ваня, утешать тебя не стану, – строго сказал Андрей Григорьич, – с отцом твоим я говорил, у него все решено, поворачивать не собирается. Может, еще вернешься сюда, а может... – Он помолчал, словно прикидывая в уме все "за" и "против" этого "вернешься". И повторил: – Может, и вернешься. Не скоро, конечно. – Встал, подал Ивану руку. – До свиданья.
Когда Иван спускался по лестнице вслед за Андреем Григорьичем, он отстал: якобы ботинок развязался. Спустившись, оказался один в вестибюле. Подошел к Доске почета, где висели хорошисты и отличники, и с мясом выдрал свою фотографию из шеренги хорошистов. Не глядя, сунул в карман и вышел.
* * *
Эх, фалалеевская школа, какого человека ты лишилась! Завтра проснешься – а его и след простыл. Уехал.
Восемьсот четырнадцать на месте, а одного нет. И какого! Ты это почувствуешь. Не сразу, быть может, но почувствуешь.
Этот мальчик, помнишь... У него тоненькая шея и выпуклый затылок, а на шее, когда кричит или хохочет, надувается прямая голубая жила. Он ходит с гордо откинутой головой, у него мягкие, рассыпчатые волосы, и собирать их вместе – безнадежное дело. А на макушке хохолок. Не поддается никаким расческам. На лице у него в любое время года полно веснушек, а иные из них сбежались вместе, в толпешку, и образовали на носу смуглое пятно. Острые скулы торчат круто, а глаза так и брызжут сметкой, радостью, готовностью видеть.
Он летает по школе, как ветер, и галстук у него вечно сбивается на сторону. Он тянет руку на уроке часто и весело, он вскакивает, а не встает, а когда начинает говорить, невольно поворачиваешь голову – столько в нем кипит жизни.
* * *
На новом месте все было не так, все плохо. Даже бабушка, которая прежде всегда с радостью ждала их в гости и готовила к их приезду самую большую и жирную курицу, даже бабушка встретила их не так.
Они прошли через грязный, заваленный снегом и навозом двор, прохлюпали через лужу, которую обойти было невозможно, разве что перелететь; пропихнулись со своими чемоданами сквозь узкие темные сени и наконец очутились в горнице.
Бабушка сидела на низкой табуретке спиной к печному щиту, широко поставив ноги в стоптанных кирзовых сапогах и по-мужски опустив меж колен корявые коричневые руки. Смотрела она из-под платка неприветливо. Смуглое лицо ее на фоне белого щита казалось высеченным из красновато-серого камня.
– Ноги-то! Ноги оботрите! – сказала она первым делом.
– Что это вы, мама, так встречаете? – укоризненно спросила Надежда Егоровна.
– А как беглецов-то встречать, баламутов.
Иван с радостью отметил в бабушке неожиданного союзника, и самые тонкие дипломатические планы зароились в его голове. У него мелькнула надежда обратить бабушкино недовольство в свою пользу.
– Вы что, мама. – И Надежда Егоровна тихо заплакала. – Я же домой вернулась.
– А я и рада, – сказала бабушка не вставая. – Думаешь, не рада. Одной вековать не сладко.
– Так что же вы тогда! – сквозь слезы выкрикнула мать.
– А то, что мужик твой взбрыкнул, вот и приехали. А ну как опять взбрыкнет? – И бабушка повела плечом в сторону отца.
– Так, – сказал Петр Иваныч Моторихин, словно припечатал. – Так. Значит, мне Прасковья Васильевна не рада. Ладно, я здесь долго не задержусь. Скоро пересадка.
Иван взглянул на отца с удивлением: это еще что?
Бабушка молча развела руками и медленно кивнула матери: дескать, ну что я сказала? Видишь!
– Не болтай пустое-то! – обернулась к мужу Надежда Егоровна. – Жить приехали!
– Ну-ну, поживем – увидим, – пробормотал отец, закуривая.
– Петр! – угрожающе сказала мать. – Ты обещал мне. Смотри! Я не потерплю.
– Дочка, дочка, не надо так, – попросила бабушка, – ты терпи. Терпи, милая. Он терпел и нам велел. – Бабушка оглянулась на тускло поблескивающий иконный угол.
Иван вздохнул. Бабушкин совет плохо увязывался с его чувствами. Он как раз меньше всего настроен был терпеть и с горечью подумал, что со своими религиозными пережитками бабушка вряд ли будет ему надежным сообщником.
– А Ваня-то что ж? – спросила бабушка, впервые улыбнувшись. Нашумели у порога, напугали паренька.
– Его напугаешь, как же, – подал реплику отец.
Бабушка внимательно поглядела на Петра Иваныча, потом на Ивана, который, как вошел, так и с места не двинулся, – стоял в тени, у притолоки. Бабушка легко поднялась и пошла навстречу внуку.
– Ну, молчун, давай поздоровкаемся!
* * *
Надежда Егоровна Моторихина зря времени не теряла. Сбросив чемоданы, она помчалась в правление колхоза и буквально за полчаса оформилась в столовую – пока уборщицей, а там видно будет. В следующие полчаса она отвела Ивана в школу, и пошла-покатилась нехорошая ступинская жизнь.
Когда Иван оставался наедине с бабушкой, она поругивала отца, который с работой не спешил, знай себе приглядывался.
Все неприятности семьи Моторихиных бабушка выводила из механизмов.
– Моторихины и есть Моторихины. У вас в дому одни механизмы живут, говорила бабушка с сарказмом и начинала перечислять с выражением глубочайшего презрения: – Приемник этот – раз, холодильник этот – два, пылесос этот, тьфу! Они хозяева, они командуют, а вы гости.
Ивану эта идея казалась не лишенной смысла, хотя он и не разделял бабушкиного отношения к вышеперечисленным полезным предметам. Правда, из чувства семейного патриотизма, которого не смог разрушить даже переезд и вызванные им ссоры, Иван возражал:
– А у тебя вон – тоже механизм. – И кивал на старинную швейную машину, которую бабушка качала, как помпу, когда шила.
– Это не механизм, – говорила бабушка убежденно, – это швейная машина.
* * *
Для себя, внутренне, все, что предстояло ему здесь, в Ступине, он сразу определил как ч у ж о е.
Вот сидит он в чужой школе, в чужом классе, на чужой парте, рядом с чужими ребятами, а за столом – чужая учительница: тихий голос, волосы седоватые на пробор, платок на острых плечиках, платьице старое на локтях блестит... В с в о е й бы школе увидел учительницу в таком платьице обязательно пожалел бы. Он всегда остро жалел учителей, у которых непорядок с одеждой или бедность какая-нибудь. Его бы воля – всем учителям новую одежду купил. Но эта – ч у ж а я, так хоть дыры на локтях!
И вот начинается ч у ж о й классный час. И учительница говорит:
– Ребята, у нас новенький в классе, Ваня Моторихин, давайте-ка сегодня послушаем, что у них интересного в фалалеевской школе, как там пионерская работа поставлена.
– Валяй, Ваня!
Это, конечно, самый веселый человек в классе. Вон сидит, у окна, красноголовый – голова круглая, как футбольный мяч. И веснушки у него красные. А уши просвечивают насквозь. Так и кажется: еще немного вспыхнут розовым огнем! Этому много не надо – палец только покажи!
– Ну, Ваня, валяй!
– Федоров! Борис! Помолчи!
Вот именно, помолчи-ка, Боря, слова тебе не давали.
Чего этим, ч у ж и м, рассказывать? Видишь, как встрепенулись, когда Федоров голос поднял! Цирк будет!
Вообще-то, Иван говорить не хотел, стеснялся – чужие кругом, минное поле кругом, не знаешь, где взорвется, кроме разве что Федорова – тот еще слова не услыхал, а уже смехом давится.
– Рассказывай, Моторихин, не стесняйся, – говорит учительница.
– Да не знаю я, про что...
– Про что хочешь. Про свою школу.
– Ну, звезды в честь лучших отрядов зажигаем, – скучно начал Иван, и Федоров откликнулся:
– У нас тоже!
– Фе-до-ров! – отчеканила учительница.
...Все у Ивана перед глазами сейчас – и как знамя школьное выносят, и как рапорты сдают, а знамя хлопает на ветру, и он тоже подходит с рапортом: "Отряд на линейку построен! Председатель Иван Моторихин!" И с в о и, добрые лица смотрят на него: Тоня – вожатая, Андрей Григорьич, Саша Клопов – из райкома. Он фалалеевский родом, Саша Кнопов, даже сосед Ивану. А ветер такой сильный, что у всех волосы на сторону отлетели и бьются, как живые. У Тони – светлым пламенем, у Андрея Григорьича – кудри спутались и кипят, точно смола, а у Саши райкомовского – тоненькие, белые, чуть не отрываются!
Потом звезду зажигали... Как все это рассказать? Не расскажешь.
– Ваня, ты не молчи, рассказывай, – говорит чужая учительница.
– Давай, давай, Моторкин, а то скучно, – вторит ей Федоров.
– А мы сами зал построили, – со злостью сказал вдруг Иван. Спортивный.
– Ай, врешь! – откликнулся Федоров.
– Не вру, – сказал Иван и тут же осекся: "Вот она, мина".
– Ай, врешь, – повторил Федоров, и девчонка, сидевшая позади него, прыснула в кулак.
– Федоров! – укоризненно сказала учительница.
– У нас факельное шествие в День Победы, эстафета по селу бежит, сказал Иван сердито и громко, чтоб Федоров не успел встрять, но уже знал: Федоров свое возьмет.
– Ай, врешь.
– Не вру, – угрюмо сказал Иван и поглядел на Федорова в упор. – Чего мне врать-то?
– Ай, врешь.
– Федоров, да перестань же! – взмолилась учительница. – Рассказывай, Ваня, все очень интересно.
Замолчать бы Ивану и сесть, да что-то нашло на него: ступил на минное поле и – напролом! – была не была.
– А у нас бал-маскарад под Новый год, тридцать первого декабря, все костюмы шьют...
– И ты? – Это Федоров. Вроде бы даже удивленно, с завистью.
– И я, – ответил Иван.
– А какой у тебя костюм?
– У меня? Космонавта, – сказал Иван, и сердце его вздрогнуло, когда он произнес это слово. Что-то прекрасное, оранжево-белое, марлевое вспыхнуло в памяти, а над оранжевым – красное, круглое – мотоциклетный шлем, Васьки Белова шлем, отцовского ученика.
– А врешь? – Новая, удивленная интонация сбила Ивана с толку.
– Правда! Сам шил, красил сам!
– Ай, врешь! – разочарованно. И взрыв смеха.
Так. Опять мина взорвалась. Иван огляделся. На него отовсюду смотрели глаза, полные веселого ожидания.
– Федоров! Еще одна реплика – и выйдешь вон!
Ну, что ж ты, Моторихин? Совсем бдительность потерял. Кругом мины рвутся, а ты... Замолчать надо. Немедленно. И сесть.
– А у нас классного руководителя нет! Сами...
Тут уж все, не дожидаясь федоровского "ай, врешь", прыснули и выразительно поглядели в сторону своей учительницы – что скажет? Поддел новенький, здорово поддел!
А Ивану и невдомек, что он кого-то поддел. Он правду сказал.
– Правду говорю! Валентина Сергеевна заболела, в город увезли, Андрей Григорьич приходит и говорит: свободных учителей нет, как хотите. Сами управитесь? А я, говорит, вам помогу.