Текст книги "Две жизни"
Автор книги: Александр Самойло
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
По оказываемому ему почтению первое место между учителями 3-й гимназии занимал законоучитель, протоиерей Языков. Плотный седой старик, одетый обычно в шелковую фиолетового цвета рясу, он важно шествовал на занятия, не обращая внимания на почтительные поклоны учеников. Входя в класс, он после молитвы садился за кафедру и, уставясь в стол, читал проповедь или слушал вызываемого «господина такого-то», ни разу не взглянув на нас. Будучи хорошо знаком с моей тетушкой Екатериной Васильевной, он не раз говорил ей, что я, верно, такой же еретик, как и мой отец, который в церковь не ходит и постов не соблюдает. Исходя из этих соображений, он не находил возможным ставить за мои ответы выше тройки. Так эта тройка сопровождала меня до самого выпуска, когда Языков просто изменил ее на четверку, найдя неприличным даже для себя как законоучителя и духовного наставника выпускать с тройкой нераскаявшегося грешника. Все же я не мог простить ему осуждающих слов об отце, человеке, готовом всем помогать, никогда не говорившем неправды, лечившем безвозмездно бедных, часто помогая им не только советами, но лекарствами и деньгами. Ведь сказал же Лессинг в своем «Натане Мудром», что «сила религии в любви человека к человеку, а не в догматах и обрядах».
Плохую память о себе оставил у меня и учитель математики Назаров, несмотря на его давнюю дружбу с отцом. Языкова я быстро забыл, выйдя из гимназии, Назарова же вспоминал всю свою жизнь. По дружбе к отцу он мне потворствовал на уроках, снисходил к слабому знанию заданного, не проверял, как я усвоил тот или иной раздел арифметики, алгебры, геометрии, тригонометрии. В результате у меня создались серьезные пробелы в этих предметах, а затем появилась на их основе нелюбовь к точным наукам. Помню, как трудно мне было справляться с механикой в военном училище и геодезией и астрономией в военной академии.
Несмотря на мою склонность к литературе, я не сохранил приятного воспоминания о преподавании этого предмета. Учителем русского языка у нас был Владимир Иванович Шенрок. Стол учителя ставился обычно вровень с двумя передними ученическими партами. Ученик, вызванный к столу, мог при желании засматривать в лежащие на парте учебники, особенно когда последние услужливо клались вверх ногами. Естественно, я не был из числа очень щепетильных на этот счет и спокойно все считывал, отвечая урок. Только для Гоголя, которого не знать основательно я не считал для себя приличным, я делал достойное исключение. Очень подозреваю, что деликатный Владимир Иванович замечал наши проделки, но не имел духа положить им конец.
Учителя древних языков, особенно главного – латинского, Ходобай и Черный, были тупыми чешскими немцами, очень плохо знавшими русский язык. На грамматику языка оба они смотрели, как на катехизис.
За переводом учениками текстов они следили по своим подлинникам с надписанными заранее русским подстрочником и зло критиковали всякую неточность, допускаемую нами. Применить надлежащим образом грамматику к тексту они были не в состоянии. От этой мертвечины в преподавании жестоко страдали ученики, выгонявшиеся без сожаления десятками за неуспехи по древним языкам. Особенные строгости практиковались в конце 80-х годов, когда за одну – две грубые этимологические ошибки гимназисты, экзаменовавшиеся на аттестат зрелости по латыни, беспощадно выбрасывались из гимназии, несмотря ни на какие успехи по другим предметам. С особым злорадством Ходобай заставлял нас учить вокабулы (отдельные латинские слова с переводом их на русский). За дурное поведение в классе или за каждую допущенную ошибку он заставлял переписывать данное слово десятки раз. Обладая достаточным лингвистическим опытом по новым языкам, я не встречал особых трудностей и в изучении древних, но последних не любил и учился по ним лишь посредственно.
В такой постановке классического образования царское правительство видело одно из средств уберечь учащихся от свободомыслия. «Oculos habent et non videbunt».[5]5
«Имеют глаза, но не увидят».
[Закрыть]
С учителями новых языков – немецкого и французского (обязателен был один, но я изучал оба) – у меня была большая дружба. Особенно хорошо я помню француза Делароша, сына известного живописца. Изучение языка он интересно соединял с рассказом о том или ином авторе. Так, от него я впервые узнал о Монтескье, великом французском просветителе XVIII века, осмеивавшем феодально-монархический строй, «строй неестественный», подлежавший упразднению вместе с властью церкви. При выпуске из гимназии Деларош подарил мне копию с известного портрета Наполеона работы своего отца.
Учитель немецкого языка Бахман был ревностным пропагандистом «Нибелунгов» как выдающегося создания германского народного творчества, но заметного интереса к успехам учеников не проявлял.
Особым типом учителя был историк-географ Смирнов. Маленький, худой брюнет с густой черной бородой и усами, он обладал какой-то магической властью над учениками. Медленно войдя в класс, он садился за стол и почти неподвижно просиживал свой час, все время поводя глазами, замечая каждое движение любого из нас. Он никогда не делал замечаний, ни разу не повышал голоса, и лишь в конце учебного дня, когда классный надзиратель Дельсаль приходил на последний урок выписать фамилии провинившихся или получивших единицу учеников (таких оставляли после уроков в гимназии), тот или другой из нас неожиданно узнавал, что записан Смирновым.
Он редко что-либо объяснял, обычно лишь пересказывал «знаменитый» учебник Иловайского, задавал «отсюда и досюда», вызывал для ответа к столу, держал подолгу, заставляя излагать не только очередное задание, но и ранее пройденное. Иногда с целью общей проверки он спрашивал с места, задавая по два – три отдельных вопроса, в том числе и недавно отвечавшим. Мы называли это «облавой». Я всегда попадался на «удочку»; поэтому у меня по истории были только две отметки: пятерки за очередные ответы и единицы за «облавы».
Историю я любил и многое прочитывал помимо учебника Иловайского. Кстати, к этому учебнику подходит ироническое замечание Мериме, сказавшего, что «в истории он любит только анекдоты». Ничего другого вынести из этой книги было нельзя. О существовании классов и о борьбе их как движущей силе истории мне пришлось услышать только от отца, а позднее в военном училище и в университете.
Как-то раз, поспорив с товарищами, я вызвался на пари простоять целый урок за спиной у Смирнова и остаться не замеченным им. Я выбрал место в дверной нише, сзади и несколько сбоку от учительского стола… В следующий урок истории перед приходом Смирнова я занял свою позицию и, не подавая признаков жизни, простоял целый час позади Смирнова. Удивительно, что класс ни одним неосторожным движением или чьим-либо взглядом не выдал меня – «Unsere Wunsche sind Vorgefuhle der Fahigkeiten, die in uns liegen, Vorboten desjenigen, was wir zu leis-ten imstande sein werden».[6]6
«Наши желания являются предчувствием заложенных в нас способностей; они предвозвещают то, что мы сможем осуществить». – Гете.
[Закрыть]
* * *
Будучи в 7 классе гимназии, я стал настойчиво просить отца перевести меня в корпус или военное училище. Оказалось, что программа по математике кадетского корпуса шире гимназической, а я, как уже сказано, был с математикой не в ладах. Отец отвез меня к генералу Анчутину, тогдашнему начальнику Александровского военного училища, своему хорошему знакомому. К моему огорчению, Анчутин, выслушав нас, объяснил полную неосуществимость моего желания. В старшие классы корпуса меня не могли принять не только из-за математики, но и потому, что я вовсе не имел предварительной строевой подготовки, необходимой для кадета. Что же касалось военного училища, то сюда доступ был только через корпус, а в юнкерские училища принимали лишь вольноопределяющихся первого разряда, предварительно поступивших в полк, для чего опять-таки требовался аттестат зрелости.
Волей-неволей приходилось мириться с гимназией. Отец обещал устроить меня по военной линии, когда я получу среднее образование. В этом со своей стороны я дал отцу слово.
Начальником 1-й гренадерской дивизии и непосредственным начальником отца в то время был генерал Эллис, англичанин по происхождению. Жена генерала, Александра Ивановна, державшая целый штат иностранных гувернанток для своих детей, рекомендовала отцу для занятий со мной свою француженку m-lle Габриель. Это была пожилая и очень образованная особа. Отец охотно согласился, и вскоре я начал брать уроки. Они проходили по большей части в здании французской церкви на Малой Лубянке, позади 3-й гимназии, в семье знакомых, m-lle Габриель. Часто уроки эти выливались в обычные разговоры, участие в которых охотно принимала Анжель, дочка хозяйки дома, моя ровесница. Так прошло несколько месяцев. Наступило рождество. M-lle Габриель предложила мне и Анжель пойти с ней во французскую церковь на ночную службу. Однако ей что-то помешало, и мы с Анжель были отпущены одни. Усевшись в больших с высокими спинками креслах, уединенно стоявших у стены, мы, как обычно, принялись болтать, мало интересуясь самой службой. Музыка и вся обстановка чрезвычайно располагали к интимности. Анжель весело высказала готовность просидеть так хоть до утра. Шутя же, мы обменивались соображениями pro и contra такой возможности, притом так увлеклись, что не заметили, как церковь опустела и свет внезапно погас. В испуге мы бросились к выходу. Дверь оказалась уже запертой. Мы принялись стучать. Это продолжалось минут 20–30, пока мать Анжель, обеспокоенная отсутствием дочери, не вышла к церкви и не услышала наш стук. Вскоре она нашла церковника, и мы были освобождены. Я очень поразился присутствию духа у Анжель, видя, как она, истая католичка, выходя из церкви, не забыла опустить свои пальцы в сосуд со святой водой и перекреститься, очевидно, в знак своего чудесного спасения из плена.
Последствия этого случая были самые разнообразные. Наиболее неприятным для меня был упрек отца за то, что я поставил его в неловкое положение перед начальником – генералом Эллис. M-lle Габриель высказала сожаление о необходимости прекратить мои уроки за отсутствием для этого помещения. Церковник рассказал кюре, последний передал моему учителю французского языка Деларошу, который счел нужным доложить директору. И вот на меня наложили небывалое в истории гимназии наказание: посадили в «строгий карцер», то есть заперли на целый день в пустой класс (на этот раз в одиночестве).
Умнее всех поступила Александра Ивановна Эллис. Она много смеялась и выпросила у отца позволение подарить мне за такую любовь к французскому языку библиочку из французских классиков. В ближайший день, когда я пришел к ней поблагодарить за внимание, мне был вынесен и затем погружен на извозчика большой мешок, вероятно, из-под картофеля, наполненный отлично изданными книгами французских классиков. Отец в этом видел замаскированное желание Эллис отблагодарить его за безвозмездное лечение семьи. Так своеобразно кончился мой роман с Анжель.
В гимназии появился новый и необычный учитель латинского языка – датский консул в Москве Тор Иванович Ланге, человек действительно необыкновенный и необыкновенных лингвистических способностей. Он говорил на всех основных европейских языках, не исключая и столь своеобразного венгерского. Приехав в Россию и еще не знал русского языка, он женился на русской (донской казачке), а затем в самый короткий срок так овладел русской речью, что с успехом переводил на русский язык стихи скандинавских поэтов.
Каждому из нас, гимназистов, Ланге в отличие от других учителей отвечал на поклоны, причем делал это с самой ласковой улыбкой. Это особенно нас поражало, так как почти все преподаватели, начиная с директора, считали ниже своего достоинства следовать правилам вежливости, обязательным для учеников. В классе Ланге был своего рода виртуоз. Никогда не присаживаясь, он непрерывно следил за физиономией каждого из нас. В ответе вызванного ученика обычно принимал участие весь класс, так как Ланге все время задавал то одному, то другому дополнительные вопросы дабы держать на высоком уровне внимание всего класса Больше всех, не знаю уж почему, доставалось мне: я должен был тщательно следить за ответами товарищей, быть готовым по первому требованию Ланге указывать на ошибки, если их допускал отвечающий. Латинская грамматика как учебник даже не открывалась: все изучалось на самих текстах. Ланге умел затронуть все струны в наших гимназических душах, чтобы вложить в нас нужные сведения. Ко мне он был особенно внимателен. Однажды я даже был приглашен к нему на квартиру и оставлен завтракать. При этом он взял с меня обещание так подготовиться по латыни, чтобы на выпускных экзаменах переводить экспромтом любое место из Горация. Должно быть, Ланге считал вопросом своей профессиональной чести, как педагога максимальное развитие моих лингвистических задатков. Результаты были разительные. Через два года, в 1890 году, на выпускном экзамене в присутствии окружного попечителя я блестяще сдержал обещание, данное Ланге. Знание латинского языка и любовь к древним авторам сохранились у меня на всю жизнь.
Однако, оставляя гимназию, я сожалел, что более необходимые знания по математике, механике, химии мне не удалось получить с такой же полнотой. Спад увлечения древними языками начался в гимназиях уже после того, как я закончил гимназический курс. Однако слабое соответствие учебных программ требованиям жизни оставалось прежним. Характерно для тогдашних гимназических порядков и то, что в гимназиях не уживались свыше года – двух такие дельные преподаватели, как географ Макаров, увлекавший нас рассказами о виденных им странах света; как грек Медведев, открывавший нам мировое значение эллинской культуры; как француз Бертран, который не знал ни слова по-русски, но через несколько месяцев уже вел разговор со всем классом на французском языке.
Наоборот, в гимназии оставались на всю свою жизнь тусклые языковы, смирновы, ходобаи, просиживавшие до дыр на преподавательских стульях свои шелковые рясы или синие фраки.
Прощаясь со мной официально (не официально я еще по временам заходил к нему повидаться), Ланге с сожалением сообщил мне, что ему не удалось выхлопотать для меня медаль за успехи по древним и новым языкам. Как я затем узнал, на педагогическом совете по вопросу о награждении меня медалью преподаватели резко разделились на две группы: Ланге, Деларош, Бахман и даже Смирнов стояли за медаль, все же остальные во главе с директором Лавровским горячо оспаривали мое право на награду. Наконец, директор закончил этот спор, упрекнув Ланге в намерении провести «свой устав в чужом монастыре».
Итак, медалью я награжден не был. Сознание же того, как далеко отстояло классическое образование с его формальным изучением древних языков от жизни, осталось у меня навсегда.
Это не мешает мне вспомнить Тора Ивановича Ланге самым добрым словом благодарного ученика!
Глава 2-я
В ВОЕННОМ УЧИЛИЩЕ
Поздравляя меня с получением аттестата зрелости и зная, что я не изменил своего решения идти на военную службу, отец сказал: «Поступай, как хочешь; мое же мнение таково, что правильные взгляды на жизнь можно выработать только через университет. Желаю, чтобы ты не раскаялся потом в своем решении. Военная служба от тебя и так не уйдет».
Мне было очень больно огорчать отца, особенно ввиду его сильно подорванного здоровья, но я не мог расстаться с давней своей мечтой и отнес аттестат в канцелярию Ростовского полка на предмет поступления вольноопределяющимся и последующего командирования в Московское юнкерское училище.
К этому времени в нашей семейной жизни произошли некоторые изменения. Екатерина Васильевна еще года два до этого отдала имевшиеся у нее восемь тысяч рублей моему отцу, попросив его принять на себя хлопоты по постройке небольшого деревянного домика на Казанской (ныне Сущевской) улице. Отец долго возился с этой постройкой. Наконец, к окончанию мной гимназии мы переехали в новый дом.
Кстати говоря, в строительном искусстве отец мой, по-видимому, был менее сведущ, чем в медицине, так как новый дом, несмотря на несколько печей, оказался чрезвычайно холодным; да и простоял он лишь до начала 900-х годов, когда, уже после смерти отца, треснула опорная кирпичная стена, и дом был продан на слом.
Кроме исполнения своей основной должности дивизионного врача 1-й гренадерской дивизии, отец работал по медицинской химии в университете у профессора Гулевича; здесь он познакомился и близко сошелся с профессором Склифосовским, а затем с приехавшим из-за границы профессором Эрисманом. Знакомству этому способствовали одинаковые взгляды на научные вопросы и на общественную жизнь в стране.
В моей памяти остался рассказ отца о необыкновенной точности и твердости руки Склифосовского как хирурга: будто бы своим ланцетом он мог прорезать совершенно точно заданное число листов бумаги, сложенных в стопку.
Окончив срок обязательной службы, ушел от нас наш дорогой Егор. Тетушка, пользуясь своим знакомством среди московского духовенства, устроила Егора церковным старостой.
Кроме двух рано умерших братьев, у меня были еще два брата – Владимир и Павел – и две сестры. Владимир поступил в ту же 3-ю гимназию и учился у того же Ланге латыни, но уже по сильно сокращенной программе; Павел был еще дома, он готовился к поступлению в кадетский корпус.
В августе 1890 года я был зачислен юнкером в Московское юнкерское училище, находившееся в Лефортове, на берегу Яузы, на нынешней Красноармейской улице.
Подготовка офицеров вообще велась тогда по трем основным линиям.
В военных училищах Петербурга и Москвы готовились офицеры всех родов войск. Сюда принимались только лица, окончившие кадетские корпуса. Училища и корпуса находились в ведении Главного управления военно-учебными заведениями.
Юнкерские пехотные училища комплектовались лицами со стороны, имеющими высшее и полное среднее образование. Курс обучения для первых был одногодичныи, для вторых – двухгодичный, как и в военных училищах.
В окружные пехотные и кавалерийские юнкерские училища принимались лица, не получившие полного среднего образования.
Те и другие юнкерские училища были в ведении строевого командования, причем из окружных училищ выпускались «подпрапорщики», обязанные до производства в офицеры отбыть продолжительный стаж в полках.
Значительная разница была и между военными и юнкерскими училищами. Первые отличались менее суровым режимом, состояли на лучшем довольствии, лучше были обставлены материально (помещения, обмундирование, преимущество в выборе офицерских вакансий и т. д.). Зато юнкерские училища давали более основательное образование своим питомцам, славились крепкой дисциплиной. Суровый режим юнкерских училищ особенно давал себя чувствовать молодым людям, привыкшим в гражданских гимназиях и училищах к свободной, а иногда распущенной, ничем не стесняемой жизни. Для них привыкать к твердому военному порядку было очень полезно, но действительно тяжело. В полной мере это пришлось испытать и мне.
Когда я в первый отпускной день после месячного безвыходного пребывания в училище явился домой и рассказал отцу о тяжелом впечатлении, которое произвел на меня новый режим, он необычайно резко прервал меня словами: «Ну, братец, об этом поздно говорить, да и стыдно! Не забывай, что ты на обязательной действительной службе. Теперь ты обязан кончить училище и кончить отлично, а потом иди хоть в дворники!» В тоне отца я почувствовал огорчение и дал себе слово успехами в занятиях исправить невыгодное впечатление от своей малодушной жалобы.
В память об этом разговоре с отцом я надписал на своем дневнике девиз «Терпи и не жалуйся» на трех языках:
«Anchu caj apehu»
«Lerne zu dulden, ohne zu klagen»
и
«Softre ё taci».
Юнкера, съезжавшиеся в училище со всех концов России, были каждый в форме полка, в который поступали вольноопределяющимися. Тут были и армейцы, и гренадеры, и гвардейцы, и даже пластуны из казачьих частей. Общей однородной спайки не было. Юнкеров обычно сближала между собой простая принадлежность к одному и тому же отделению, взводу или роте. Как ни странно, сближались между собой преимущественно курильщики; они сходились в «курилках» и уборных, пели песни, вели длительные беседы на всевозможные темы, спорили, делились впечатлениями. Я, как некурящий, относился к их философским беседам в уборных иронически.
Лишь когда собирались пластуны и пели старинные песни, я любил слушать их, оставаясь в этих мало уютных помещениях. Мне особенно нравилась лермонтовская:
Много красавиц в аулах у нас.
Звезды сияют во мраке их глаз.
Сладко любить их, завидная доля;
Но веселей молодецкая воля.
Золото купит четыре жены,
Конь же лихой не имеет цены:
Он и от вихря в степи не отстанет,
Он не изменит, он не обманет.
Занятия в училище начинались рано утром и продолжались до четырех часов дня, причем последние два часа были посвящены строевой подготовке. Потом мы обедали и после часового отдыха были предоставлены самим себе. Обычно все расходились по классам и готовились к очередным репетициям. В отпускные дни москвичи имели право на увольнение до 11 часов вечера, иногородним такое позднее возвращение разрешалось лишь по особому ходатайству. Обычным видом наказания за маловажные проступки было оставление без отпуска. Для меня это было самым большим наказанием, так как я сильно скучал по дому, особенно по отцу. Он в последнее время очень хворал и бывал особенно рад меня видеть. Оставление без отпуска практиковалось не только за собственные упущения, но и за вину других, например за шум в классе или за плохое поведение подчиненных, а также за скверные отметки на репетициях. Репетиции производились по всем предметам по мере того, как заканчивалось объяснение того или иного раздела. Преподаватели были штатные, но частью приглашались и со стороны, как правило, из числа офицеров Генерального штаба или окончивших другие военные академии. Общеобразовательные предметы и языки преподавали лица гражданские.
Памятное влияние на мои общественные взгляды оказал в ту пору молодой преподаватель законоведения, частный юрист (фамилию его я, к сожалению, забыл). В беседах с нами он смело говорил о политической жизни страны, иллюстрируя свои мысли ссылками на романы Тургенева, а то и на статьи Герцена. От него нам стало известно о появившихся тогда марксистских кружках. Вместе с проповедью точного исполнения законов он разъяснял их классовый смысл, осторожно упоминал об эксплуатации рабочего класса и крестьянства. Когда я рассказал об этом отцу, он посоветовал мне молчать, чтобы не подвести преподавателя, особенно когда я добавил, что он русских самодержцев, начиная с Екатерины I, называет узурпаторами.
Однако этот преподаватель не продержался у нас долго. Однажды он высказал мысль, что «военное дело» в том виде, как оно у нас ведется, вряд ли стоит называть «делом». Эти слова стали известны начальству, и он был исключен из числа преподавателей как «непригодный для воспитания офицеров». Среди философов-курильщиков вопрос об исключении законоведа обсуждался очень горячо, причем называли и фамилию юнкера-доносчика.
В общем порядке несения службы в училище мы были подчинены строевым командирам: взводным, ротным и батальонному; они же руководили нашими строевыми занятиями.
Не могу сказать, чтобы мы чувствовали особое расположение к этому строевому начальству, державшемуся с нами всегда официально и сухо. Лучше мы относились к преподавателям. Но тут отношения складывались у всех по-разному.
Мне больше других запомнились инспектор классов, военный инженер полковник Прудников и его помощник артиллерист Лобачевский. Несмотря на свою внешнюю грубость и какую-то непонятную потребность «подтянуть» попавшегося им на глаза юнкера, выругать его, а иногда и оставить без отпуска, оба пользовались нашими симпатиями. Идеалом офицера нам представлялся тогда молодой красивый преподаватель, только что окончивший Академию Генерального штаба, капитан конногвардейской артиллерии Ванновский, племянник военного министра. Он держался очень уверенно, однако свои лекции всегда читал по конспекту, или по «шпаргалке», как выражались юнкера. Впоследствии, в империалистическую войну, он командовал казачьей дивизией и, как говорят, сильно преследовал казнокрадство, бывшее в армии в том или другом виде нередким явлением, а в казачьих войсках в особенности.
По военным наукам я учился отлично; меньшими моими симпатиями, естественно, пользовались механика и химия, особенно первая. Механик Лебедев был длинный, худой человек, говоривший каким-то замогильным голосом. Во время чтения лекций он закатывал глаза, как бы упиваясь выводимыми на доске формулами, и постоянно хвастался тем, что на математическом небосклоне представлял если не звезду, то звездочку не последней величины. «Некоторые меня, правда, не ценят», – сетовал он, причем, как мне казалось, глядел очень пристально на меня. Девятка, реже десятка были обычной моей отметкой по механике и химии при высших баллах по всем остальным предметам.
Готовясь к репетициям за целые отделы по механике и химии, я часто обращался за помощью к своему соседу по койке Кудленко, с которым потом мы вместе поступили в академию. От занятий по языкам я был освобожден, по ним мне были выставлены высшие отметки, в чем в свою очередь сильно завидовал мне Кудленко.
Со многими другими товарищами судьба сводила меня впоследствии на военном поприще; многие из них играли видную, хотя не всегда положительную роль в общественной жизни страны.
Получая от отца в дни отпусков по 5 рублей в месяц, я почти ежедневно после обеда покупал одно или пару пирожных у пирожника, ютившегося в темном углу длинного коридора, ведущего в наши роты. Со своей покупкой я садился обычно тут же, на окне у бака с водой. «Угощаешь?» – коротко спрашивал небольшой ростом смуглый, монгольского типа юнкер, проходя мимо меня в соседнюю роту. Получив в ответ любимое юнкерское словцо «валяй» и часть пирожного, он, не останавливаясь даже, следовал дальше. Это был будущий верховный главнокомандующий при правительстве Керенского генерал Корнилов. Я не берусь сказать, что он нарочно искал встреч со мной в эти послеобеденные минуты, скорей всего они происходили случайно. Но так или иначе это близкое «общение» с Корниловым заставляло меня невольно обращать на него внимание во время оживленных юнкерских дебатов в курилке, где Корнилов любил поораторствовать на темы об училищах и общественных порядках.
Воспоминание о встречах с Корниловым в училище я мог бы этим и ограничить, но, чтобы не возвращаться еще раз к его личности, поднятой контрреволюционными силами на пьедестал «героя», считаю не лишним дополнить свои записки еще несколькими замечаниями.
Собственное показание Корнилова, что он сын простого казака, по-видимому, неправильно и навеяно желанием демократизировать свое происхождение. Большего доверия заслуживает утверждение, что отец Корнилова был чиновником. Мнения о Корнилове как о командире тоже были разные. В 1914 году, командуя 48-й пехотной дивизией, он потерял на австрийском фронте, под Львовом, 8 тысяч человек пленными, 22 орудия и был взят в плен, откуда бежал посредством подкупа. Получение за это высокой награды – георгиевского креста – может свидетельствовать больше о его определенного рода ловкости, чем о других, более достойных качествах. С другой стороны, командуя 10-й армией летом 1917 года на Юго-Западном фронте, он проявил себя неплохо как военный специалист. Назначенный затем командовать фронтом, Корнилов ознаменовал свою деятельность позорным отступлением в районе Тарнополя, обратившимся в паническое бегство войск. Причем он не мог предотвратить грабежей города и населения, несмотря на введенную для поднятия дисциплины смертную казнь.
Говорили про личную храбрость Корнилова, но, по моему мнению, это было проявлением его крайнего честолюбия, а также склонности к авантюризму, чем объясняются и его связи с такими авантюристами, как Керенский и Савинков. Он окружил себя пестро разодетой личной охраной и «батальонами смерти» с нарукавными надписями «корниловцы»; широко использовал для своих военно-политических «подвигов» поддержку английского посла Бьюкенена, отзывавшегося, однако, о нем как о «способном солдате, но капризном государственном деятеле».
Одновременно со мной находился в училище М. Д. Бонч-Бруевич. Во время империалистической войны он был начальником штаба при генерал-адъютанте Рузском. В училище он, как имевший уже высшее образование (окончил Межевой институт[8]8
В своих воспоминаниях, опубликованных в 1957 г., М. Д. Бонч-Бруевич пишет, что я, как и он, кончил Межевой институт. Это не соответствует действительности.
[Закрыть]), состоял в одногодичном отделении. Бонч-Бруевич опередил меня и в академии и по службе (как гвардеец) на несколько лет. Перед войной мы вместе служили в штабе Киевского военного округа. Затем, в начале 1918 года, уже при Советской власти, я встречался с ним в его бытность военным руководителем и начальником штаба Высшего Военного совета.
Фельдфебелем в одной из рот училища был симпатичный юнкер Болховитинов, ставший в империалистическую войну начальником штаба Кавказской армии. Своим помощником по этой должности он имел Томилова, также воспитанника нашего училища.
Вспоминаю и многих других товарищей по училищу, но углубляться в рассказы о них не имею возможности.
Кормили нас в училище просто и не всегда сытно. За утренним чаем давали трехкопеечную булку; на завтрак – чай и котлету с каким-нибудь гарниром или пару жареных пирожков; обед состоял из супа с мясной «порцией» и обычно такой же, как и за завтраком, котлетой; наконец, вечером – чай с булкой. По праздникам к обеду добавлялось третье блюдо – небольшое сдобное печенье или что-нибудь в этом роде.
Никаких развлечений юнкерам не устраивалось, хотя в училище и была так называемая танцевальная зала с роялем. Среди юнкеров, конечно, находились любители что-либо спеть или сыграть, но художественной самодеятельности, как это распространено сейчас, тогда не существовало.
Строевые офицеры и начальствующие лица жили в отдельном здании через улицу. Мы мало знали о их быте, но однажды все были поражены известием о самоубийстве одного из наиболее симпатичных молодых офицеров.
На лето училище в полном составе выходило в лагерь в Серебряный Бор – в большую сосновую рощу, где в настоящее время раскинулся район Ново-Песчаных улиц.
Такова была система подготовки офицеров в дореволюционной армии. Лучшими военно-учебными заведениями были кадетские корпуса и военные училища. Здесь, была, пожалуй, какая-то единая продуманная система воспитания, существовали единые учебные планы. Юнкерские училища, разбросанные по военным округам, были в худшем положении, а главное – очень терпели от произвола окружных штабов. Положение их можно сравнить только с положением существовавших в первую мировую войну различных школ прапорщиков.