355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Косоруков » Художественный символ в «Слове о полку игореве» » Текст книги (страница 8)
Художественный символ в «Слове о полку игореве»
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:19

Текст книги "Художественный символ в «Слове о полку игореве»"


Автор книги: Александр Косоруков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

Весьма необычно рассказывает Поэт о занятиях Всеслава, великого князя Киевского. Мельком, в стереотипных выражениях упомянув о его административно–судебной деятельности, он переносит все внимание на ночные «рыскания» Всеслава. Это похоже на краткий пересказ преданий о нём: сказочная, красивая гипербола и несвойственная Поэту малосодержательность. На мысль о чудесной быстроте передвижения Всеслава израсходовано 35 слов. В предельной резкости контраста мне видится скептическая улыбка Поэта: беглец, еле унёсший ноги с берегов Немиги – и вдруг соперник самого великого Хорса! Конечно, вольному воля, кто хочет верить – пусть верит, но во времена Поэта было хорошо известно, сколько дней и ночей надо затратить на тысячекилометровый путь до Тмутаракани. Я ощущаю иронию и в следующем стихе: «В Полоцке к заутрене ему звонили колокола святой Софии, – а он в Киеве звон слышал». Всеслав был язычником, испытывал свой жребий под знаком Трояна, и естественно, что христианские богослужения не посещал, а бегал от них, причём быстрее звука, спасаясь, словно нечистая сила, от колокольного звона «святой Софии».

Вера в оборотничество, конечно, ещё была во времена Поэта присуща многим людям. Но сам он, как показывает «Слово», не верил в это. История о Всеславе – тому доказательство. Поэт говорит: пусть Всеслав обладает исключительным даром перевоплощения, пусть он колдун, если кому‑то так видится его образ, пусть в его теле «вещая душа», но всё равно это ему ничего в итоге не дало, и он «часто беды страдаше». Во вред Руси и ему самому были его якобы нечеловеческие способности и вся его мятежная борьба.

Сквозь таинственно–волшебный ореол вокруг пятилетних кружений Всеслава просвечивает ясная интерпретация Поэта. Невероятная скорость перемещений? Секрет в том, что люди не видели, как и когда он пускался в путь и как он передвигался, потому что Всеслав ночью, тайно уезжал, ночью, тайно ехал, и лишь только у цели, по утрам, обнаруживалось его войско и он сам. Он был полуночный человек, а с ночью древний русич склонен был и в XI‑XII веках сплетать самые фантастические представления. Невероятное овладение Киевским престолом? Поэт пишет: Всеслав добился этого хитростью, и ниоткуда не следует, что колдовской, а также в силу сложившейся помимо его воли критической ситуации.

Все чары Всеслава оказались ему ни к чему в двух решающих поворотах судьбы: в сражении на Немиге и в сохранении Киевского престола. В последнем случае он, видимо, попросту струсил вступить в бой с тем самым Изяславом, который победил его на Немиге. Но ночь, помноженная на суеверие русичей, прикрыла чародейной вуалью и эту трусость.

Из рассказа Поэта о Всеславе (как и из повествования об Олеге Гориславиче) следует, что распри меж русскими князьями начались давным–давно и что действительно «на розни ведь взросло насилие от земли Половецкой». И не только внуки, но многие деды и прадеды виноваты в усобицах. Виноват и Всеслав. Но может показаться, что Поэт зовёт внуков Всеслава беречь и умножать как раз ту славу, которую он добывал, «расшибая» славу другого русского князя, Ярослава. Однако такое предположение кажется мне абсурдным. Поэт призывает князей навсегда прекратить усобицы, а не всаживать мечи в русские тела и головы, как это делал Всеслав в мятежные годы. Поэт объединяет славу Ярослава Мудрого и Всеслава в одном понятии «дедней славы», чтобы подчеркнуть её основное содержание. Это была (в итоге) слава победителей. И эту славу Поэт считает «достоянием» и призывает внуков её умножать.

Вместе с тем он снова резко осуждает междоусобицы. Композиция рассказа о Всеславе чётко делится на три части: на лаконичнейшую «реляцию» о его победах, яркое описание битвы на реке Немиге и на размышления о княжении в Киеве. Сражение на Немиге поставлено в центр повествования, изображено в ключе реалистического художественного символа. От восприятия этого массового побоища исходит бескомпромиссный идейный свет как на первую, так и на последнюю части рассказа. Это свет осуждения пути к высшей власти через междоусобные войны, пути к золотому Киевскому престолу по трупам русских людей. Даже князь исключительного, почти волшебного дарования потерпел крушение на этом пути. Жребий военного счастья оказался столь кровавым и переменчивым, что Всеслав, вернувшись через пять лет неистовой борьбы в родной Полоцк, видимо, не пожелал более испытывать судьбу и пускаться в авантюры. Он не смог подчинить себе других князей и единолично править Русью от Новгорода до Киева. Двигаясь по порочному кругу междоусобной вражды, он не смог разорвать его. И он похоронил свои надежды на «девицю любу» – на «самовластьца» всей Руси.

Повесть о Всеславе с новой стороны оттеняет главную идею «Слова». Она показывает иллюзорность упования на то, что Русь может спасти от Большой Беды один князь, без союза с другими, даже если он обладает выдающимися способностями. Чародей Всеслав, князь–легенда, очень быстро терпит сокрушительное поражение, все его планы рушатся. Причина, по мысли Поэта, в том, что Всеслав борется один против всех – и против Новгорода, и против Киева, и против половцев.

Заключительное суждение Поэта о мятежном пятилетии Всеслава не вполне ясно: «Аще и веща душа в дръзе геле, нъ часто беды страдаше». Кто страдал – душа или Всеслав? Построение стиха склоняет к тому, что речь идёт о страданиях души: подлежащее одно (душа) и сказуемое одно (страдаше), и они вполне согласуются, так как по–древнерусски окончание глагола в 3–м лице ед. числа имперфекта одинаково для мужского и женского рода: «Всеславъ страдаше» и «душа страдаше». Такому прочтению соответствует следующий перевод на современный русский язык: «Хоть и вещая душа в дерзком теле, но она часто страдала от несчастий». Но почти все переводчики делают из одного предложения два, добавляя ещё одно подлежащее и одно сказуемое. В итоге получается – разумеется, со многими вариантами по форме – такой перевод: «Хотя и вещая душа была у него в дерзком теле, но часто (он) от бед страдал».

Тут второе подлежащее «он» само собою разумеется, но нередко и пишется. Понятно, что стремление добавить за автора проистекает от намерения не править его, а лишь прояснить текст, который по правилам грамматики будто бы требовал в оригинале ещё одно сказуемое в имперфекте (напр., была, жила и т. п.) при существительном «душа». Сделаем это добавление, и для нас текст становится вполне ясным: «Хоть и вещая душа в дерзком теле была, но она часто страдала от несчастий».

Мне же думается, что для Поэта и древнерусского читателя предложение было вполне понятным без какого‑либо дополнения. Ведь здесь подводится итог пятилетних военных походов и приключений Всеслава, а не его посмертный итог. Следовательно, Поэт вполне мог в имперфекте сказать о душе Всеслава, что она страдала все эти годы, но не мог ни в одном прошедшем времени сказать, что душа была или жила в дерзком теле, так как в корне менялся бы смысл предложения. Так он мог бы написать только о Всеславе, который умер в его повествовании, т. е. в «Слове». У живого душа всегда есть в теле. А ведь в рассказе Поэта Всеслав не умирает.

Переводчики «Слова» часто разъединяют тело и душу Всеслава, хотя Поэт и не думал его хоронить. А вот кто‑то из переписчиков «Слова», понимая, что Поэт оставил Всеслава в живых, истолковал это по–своему, на христианский лад. Ему почудилось, будто Поэт дарует чародею бессмертие, чего православная церковь допустить, конечно, не могла. И переписчик – бог весть из каких, может, и из добрых побуждений – дописывает: «Тому вещей Боянъ и пръвое припевку, смысленыи, рече: «ни хытру, ни горазду, ни птицю горазду суда божиа не минута». («И недаром славный Боян о нём придумал припевку: ни хитрому, ни удачливому суда божия не минуть».)

Но что даёт мне право считать это место «Слова» чужой вставкой, а не оригинальным текстом? Главный довод в том, что христианская дидактика чужда Поэту. Во вставке же она прочитывается двояко: как неотвратимое возмездие Всеславу–чародею, которое, согласно христианскому учению, настигает всех грешников в час Страшного Суда; и как обычная смерть, которая ведь тоже никого не минует. Однако первое значение явно доминирует. Да и зачем было бы привлекать христианскую догматику, чтобы просто сказать, что Всеслав умер? Если бы Поэт верил в догмат о Страшном Суде, который является одной из философских опор христианства, можно было бы не сомневаться, что «Слово» было бы пронизано духом христианской религии не менее, чем летописные повести о походе Игоря. Мы должны быть и благодарны неизвестному автору вставки: сколько было в «Слове» ситуаций, гораздо более подходящих для прославления христианства, а он ни одной не воспользовался. Жаль только, что худшую половину неуклюжей вставки дописчик «отдал» такому мастеру слова, как Боян. Читая вставку, никак нельзя вспомнить о «соловье старого времени». Потомкам пришлось смириться с вялым текстом вставки, в котором два слова («и пръвое») явно не нужны. Для лаконичного стиля Поэта «и пръвое» – это слова–паразиты, не выполняющие никакой целесообразной семантической функции. Ва всем «Слове», исключая концовку, не найти фразы с таким громоздким синтаксисом. Нет, невозможно уразуметь, в чём состоит хотя бы относительная близость вставки к стилю Поэта. Впрочем, четыре слова можно было бы, пожалуй, признать его: «Тому вещей Боянъ… рече…» Только вот вопрос по существу: зачем привлекать Бояна в качестве высшего судии, каковым Поэт его не считает? Тем более, что в якобы бояновском резюме возникает самоирония: вещий Боян, сам язычник, выносит христианский приговор чародею с вещей душой, и якобы придумал это все Поэт, знающий истинную (и очень разную) цену и тому и другому.

Вставка о Бояне чуждым Поэту языком излагает чуждые ему мысли. «Слова» она не только не украшает, но искажает в христианском духе. Чужда она и логике композиционного развития. От мысли о неизбежном возмездии каждому чародею на Божьем Суде вдруг делается бессвязный скачок в сторону – к мысли о предстоящих Руси тяжёлых бедах как следствии междоусобных войн. И в «Слове» нет ни звука о том, что князья, ведущие эти войны, – великие грешники и что их ждёт кара господня и т. д. Войны в этой плоскости Поэтом не изображаются и не осмысливаются.

Без вставки о Бояне дальнейшее композиционное развитие идёт в русле рассказа о Всеславе: мысль о его несчастиях и усобицах непосредственно стыкуется с мыслью о бедах Руси и завершается новым обобщённым выводом Поэта о междоусобных войнах.

Сопоставляя (мысленно) время «первых князей» Руси с «нынешним», синхронным событиям «Слова», Поэт с огромным драматизмом восклицает: «О стонати Руской земли, помянувше пръвую годину и пръвыхъ князей!». Пророчество о Русской земле, которая стонет от усобиц сейчас и будет ещё стонать в будущем, подытоживает рассказы о междоусобных войнах, Сон Святослава и его толкования, «Золотое Слово Святослава, Смешанное со Слезами», обращения Поэта к князьям и к внукам Ярослава и Всеслава, то есть почти все идейно–образное содержание «Слова». Из «первых» князей Поэт выбирает самое достойное, по его мнению, имя Владимира I и ставит его в пример своим современникам. На мой взгляд, Д. С. Лихачев толкует выражение «пръвыхъ князей» несколько расширительно, относя к ним также Олега, Игоря и Святослава. Конечно, само по себе это выражение не имеет точных хронологических рамок, но дело все в том, что Поэт в начале «Слова» сам поставил себе эти рамки («от старого Владимера до нынешнего Игоря»), и вот теперь в полном соответствии с замыслом возвращается к «старому Владимиру».

…Прилагательное «старый» имело в древнерусском языке различные значения – «достигший преклонного возраста: старший по возрасту; разумный, опытный; почтенный; прежний; старинный, древний; первый; прежний, брошенный, оставленный». В «Слове» оно употреблено четыре раза – «…Не лепо ли ны бяшетъ, братие, начяти старыми словесы трудныхъ повестий…», «…та преди песнь пояше старому Ярославу…», «Почнемъ же, братие, повесть сию отъ стараго Владимера…» и «Того стараго Владимира нельзе бе пригвоздити…»

Хотя «ратные повести» были сочинены современниками Поэта, но по творческому методу («старым словесам») он относит их ко времени Бояна, т. е. к «первым временам». Следовательно, «старый» означает здесь «прежний, древний» и «первый». Однако в трёх остальных случаях это значение оказывается слишком узким, не охватывающим содержание эпитета «старый». В стихе «…старому Ярославу, храброму Мстиславу…» понятие «старый» выражает двоякое отношение. Во–первых, оно соотносится с «первыми временами» и имеет тут для Поэта значение «прежний, древний»; во–вторых – с определениями других князей, современников Ярослава («храбрый Мстислав», «прекрасный Роман Святославич…»), и тут оно получает значение «разумный, мудрый, опытный». В предложении «Того стараго Владимира…» сделан семантический акцент на сопоставлении «первых времён» и «первых князей» с временами и князьями нынешними (они имеются в виду), и в силу этого на первый план выступает значение «прежний, древний» Вместе с тем при сравнении военной политики «старого Владимира» (мудрой политики) с военной политикой Рюрика и Давыда (не мудрой) ясно ощущается и значение «разумный, опытный». Таким образом, в обоих случаях эпитет «старый» употреблён в двояком значении – «прежний» и «мудрый». Кроме того, эпитет «старый» снова синхронно соотносится с эпитетом «первый». Это склоняет меня к мысли, что Поэт под «старым Владимиром» всюду имел в виду Владимира I, а не его правнука Владимира Мономаха. В пользу этого говорит также и значение выражения «первые князья», применимое к Владимиру I и его сыновьям, но бессмысленное на хронологическом уровне Владимира Мономаха, когда Русью управляли многие десятки князей четвёртого колена от Владимира I. Предложение «Почнемъ же, братие, повеет сию отъ стараго Владимера…» даёт ещё один аргумент за Владимира I. Никто не спорит с тем, что за начало отсчёта в подобных случаях принимается не дата рождения князя, а дата получения им княжеского престола. Следовательно, те, кто считает, что здесь имеется в виду Владимир Мономах, должны вопреки тексту вывести за обозначенные Поэтом хронологические рамки «Слова» Ярослава Мудрого и Мстислава, закончивших жизненный путь до вокняжения Мономаха.

Поэт, думается, оставил своим далёким «внукам» уникальный ключ к спору о двух Владимирах. Он назвал «старым» Ярослава Мудрого (ум. 1054), но его внука, Владимира Мономаха, назвал «давным». Для Поэта, отличающегося строгой логикой мышления и изложения, было бы, по–моему, недопустимым называть того же самого Владимира «старым»: ведь тогда в «Слове» уничтожалось бы чёткое хронологическое значение эпитета «старый» и его соотнесённость с «первыми временами».

Итак, войны в «первые времена», и войны, которые вели «старые» князья, – это войны одного и того же исторического периода, примерно в сто лет, охватываемого княжением Владимира I, его сына Ярослава Мудрого и внука Романа Святославича.

В итоговом поучении Поэт настойчиво напоминает князьям, чрезмерно и опасно обособившимся в своих гнёздах–княжествах, о многочисленных инициативных походах собирателя Руси Владимира I. В напоминании есть привкус упрёка, чем и объясняется сильный акцент на предложении «нельзе бе пригвоздите къ горамъ Киевскимъ!». Увы, многих нынешних его потомков, плотно, как гвозди в стене, засевших в своих уделах, никак не удаётся выдернуть оттуда даже ради защиты Руси. За примерами не надо далеко ходить – Всеволод Суздальский, Ярослав Черниговский… Иной, более горький упрёк адресуется князьям «буйного» нрава, таким, как соправитель Киевской земли Рюрик и его брат Давыд. Их боевые знамёна развёрнуты, и они часто водят свои полки в походы, но, к сожалению, порознь друг от друга. Два типа князей, два типа обособления (сепаратизм и нейтрализм), но их итоговое влияние на судьбу Руси однопланово: распыление, разъединение сил, самоослабление русского государства. В этом корень зла. Но откликнутся ли князья на призыв Поэта? Он надеется, но без уверенности. Он надеется, что не зря прозвучит его страстное слово. Надеется и печалится одновременно: ведь великие примеры прошлого почти совсем не влияют на образ жизни и действий князей. Забыт даже Владимир I. Тревога не покидает Поэта.

Он ищет себе союзников. Ищет Большую Надежду для народа русского. Союзников Поэт находит в русском народе и лучших князьях, а Большую Надежду – в союзе Разума и Солнца, Разума и Природы.

На этом сцеплении творческих силовых полей рождаются знаменитый «Плач Ярославны» и прекрасные сцены побега Игоря из плена.

13. Светлое и Тресветлое Солнце

На Дунае – на берегу ли, над рекой ли или близ неё – «слышится голос Ярославны», но её самой не видно. Плачет–кричит речная чайка, – кто узнает в ней княгиню? Над просторами Дуная кто‑то причитает человеческим голосом: «Полечу я чайкой по Дунаю…» – это как в волшебной сказке, это хорошо знакомо. Но тут же возникает странный образ чайки: «Омочу шёлковый рукав во Каяле реке». Чайка с шёлковым рукавом? – так в сказках не бывает: там либо образ человека, либо существа, в которое он оборотился.

Ярославна думает, что князь, её «лада», лежит в Каяле, т. е. пребывает в загробном царстве. Там находится «его окостеневшее тело». Она хочет туда перенестись, чтобы омыть его кровавые раны, т. е. воздать погребальную почесть, которой он был лишён. Но как живой Ярославне попасть в загробный мир, к тому же чужой? По волшебным сказкам мы знаем, что вход в царство мёртвых охраняется свирепыми стражами. Вероятно, подобное представление было свойственно и Ярославне, так как она решает лететь к Каяле «незнаема», т. е. не узнанной. Потому‑то, думается, она принимает образ речной чайки – их тысячи летают над реками – и устремляется к Каяле.

Но тут встаёт вопрос: как понять, что Ярославна в одно и то же время летит чайкой по Дунаю и плачет, оставаясь самою собою, на стене Путивля? Такого синхронного параллелизма в сказках или мифах не бывает. Но перед нами не сказка и не миф. И не сон. Живая, бодрствующая, но удручённая горем Ярославна, в сильнейшем эмоциональном потрясении, мысленно представляет себе, как она в образе чайки летит к «милому ладе». Такой полет – это всего лишь её страстное желание, образное воплощение которого основано на языческой вере в оборотничество. Конечно, Ярославна понимает, что только отдельным людям, волшебникам, дана способность превращаться в птиц, животных, словом, во что они захотят. Но если бы она могла стать птицей, то немедля полетела бы к «милому ладе». Ярославна – в Путивле, но её душа–чайка летит в Половецкое поле, к любимому. При этом Ярославна, на мой взгляд, так представляет себе свой образ: она полетит чайкой, но где‑то у цели снова обернётся княгиней, «омочит шёлковый рукав в реке Каяле» и т. д. В плаче пропущен – ввиду очевидности для читателей (слушателей) – момент, когда чайка оборачивается княгиней. Образ Ярославны, созданный Поэтом на мифологической основе, – тревожно кричащая Речная Чайка, – становится художественным символом души Ярославны, выражающим преданную любовь Ярославны к «милому ладе».

«Омыть князю кровавые раны» – это и есть все благо, которое Ярославна–Чайка мечтает воздать князю. В её мыслях нет ничего, что подтверждало бы предположения некоторых исследователей, полагающих, будто Чайка плачет о живом, хотя и раненом князе. Да, речь идёт о ранах, но, увы, о смертельных, о ранах «на окостеневшем теле».

Оба известных науке толкования слова «Каяла» совпадают в главном: Каяла – место гибели русских и половецких воинов. Там пленных нет: победители захватили их как военные трофеи и увезли с собой. Там только убитые – русские и половцы. Следовательно, когда Ярославна–Чайка мысленно летит к реке смерти, Каяле, то она думает, что её «лада» погиб в бою. Таков литературный факт. Поэтому эпитет «жестокыи» необходимо переводить «отвердевший» или его синонимами. Для Поэта в известном смысле было безразлично, знала или не знала Ярославна–Чайка, что её «лада» убит, ибо он создавал обобщённо–символический образ Ярославны – русской женщины, оплакивающей своих «милых» – отцов, мужей, братьев, сыновей, погибших в Половецкой степи.

Один из первых переводчиков «Слова», В. А. Жуковский, перевёл выражение на «жестоцемъ его теле» так: «на его отвердевшем теле». Следовательно, он полагал, что Ярославна–кукушка (слово «зегзице» он переводил не «чайка», а «кукушка») летит к мёртвому князю. В дальнейшем возобладало мнение, что она летит к живому, и потому эпитет «жестоцемъ» стали переводить либо как «горячем», «израненном», либо, проскальзывая мимо проблемы, – «могучем», «крепком» и т. п.

Я не нашёл в работах о «Слове» объяснения, почему устарел перевод В. А. Жуковского и почему позднейшие переводы точнее. Возможно, это случилось под влиянием отождествления образа Ярославны с образом Ефросиньи, жены Игоря, дочери Ярослава Осмомысла Галицкого. В таком упрощении Поэт не повинен. Он не называет по имени ни Ярославну, ни её отца, оставляя простор для художественного обобщения.

Конечно, есть довод считать княгиню Ефросинью прообразом Ярославны. Из пяти князей, участников битвы, у жены Игоря было отчество «Ярославна». Но одного этого факта «маловато» даже для утверждения, что именно Ефросинья – прообраз Ярославны, а тем более для их отождествления. Образ Ярославны не портрет Ефросиньи. Он написан эпически масштабно, без подробностей, так что невозможно даже поставить вопрос о внешнем или внутреннем сходстве между Ярославной и Ефросиньей.

Указание на реку Каялу связывает плач в контексте «Слова» с разгромом войск Игоря в Половецком поле. Это ограничивает масштаб обобщения, но не так значительно, как может показаться. Поэт позаботился о художественных средствах, почти отменяющих ограничение. Каяла – река не географическая, а мифологическая, «во дне» которой были и будут погребены тьмы и тьмы воинов. Достаточно отвлечься от известных из истории (не из «Слова»!) сведений о жене Игоря, и станет очевидным, что в самом плаче Ярославны ничто не мешает отнести его к любому из князей, погибших в Половецком поле. Этим во многом объясняется, на мой взгляд, предельно обобщённый смысловой ключ многочисленных переводов плача Ярославны.

Ниоткуда не видно, что она знала заранее о походе Игоря. Это снова говорит за то, что Поэт намеренно избегал отождествления Ярославны с женой, матерью, сестрой кого‑либо из князей – участников похода. Плач–причитание свидетельствует, что к Ярославне пришла весть о смерти князя, а название мифологической половецкой реки (Каяла), – что бой был в Половецком поле. Слово «Каяла» выполняет двойную иносказательную функцию: констатирует смерть князя и указывает на страну, где он погиб. Этого, конечно, мало, чтобы отвергнуть сомнения некоторых исследователей в принадлежности Плача перу Поэта. Но есть и другие доказательства.

Тема скорби о погибших, начатая с типично фольклорного причета женщин, развивается в плаче Ярославны. Тут трагедия стала личной, а плач – проникновенно–взволнованным. Лирическое начало ещё более усиливается, когда Ярославна выступает в своём человеческом образе. Место действия меняется. Теперь она «плачет» за многие сотни километров от Дуная, на городской стене Путивля. Почему Путивля, а не Новгорода–Северского, где княжил Игорь? Если бы Поэт видел в Ярославне только жену Игоря, то он, наверное, выбрал бы местом плача Новгород–Северский. Но Поэт, видно, стремился создать художественный тип русской княгини, а жёсткая связь места действия с Новгородом-Северским неминуемо привела бы к сужению замысла. Однако выбор Путивля не случаен. Замысел, как и время, ограничивает волю художника, даже если он не до конца осознает это. Русский поэт XII века не мог, не отступая от замысла «Слова», выбирать для плача Ярославны любой город Руси. Если б он решил, к примеру, вознести её на крепостную стену города, который принадлежал князю, враждовавшему с Игорем или с Ольговичами вообще, читатель не поверил бы Поэту. Возникли бы недоумения: как и зачем попала она к врагам погибших князей? Творческая фантазия Поэта, решившего «петь по былям своего времени», вынуждена была искать город в пределах владений «Ольгова хороброго гнезда». Путивль, возможно, подходил более других, так как там княжил один из участников похода Игоря, его племянник, и так как в звучании слова «Путивль» явственно слышится «путь», а эта эстетическая, «звукопишущая» подробность могла показаться Поэту работающей на замысел: ведь Ярославна мысленно всё время в пути к любимому. Именно преданную, любящую душу Ярославны, устремлённую на встречу с князем, даже с мёртвым, и символизирует беспокойно–тревожная чайка.

Ярославна на Путивльской стене – женщина, княгиня, а не затерявшаяся в небе, никому не ведомая чайка. Это резко повышает меру участия разума Ярославны в осмыслении событий. Если чайка–душа была преисполнена эмоций скорби и сострадания, то Ярославна хочет понять, почему произошла трагедия, и хочет помочь спасению Руси и «милого лады».

С высоты заборола, крытого хода по гребню крепостной стены, княгиня произносит три монолога – к Ветру, Днепру и к Солнцу.

Из обращения к Ветру видно, что Ярославна знает, какую ужасную роль сыграл он в битве русичей с восточными врагами. Это знание – ещё одна нить, связывающая «Плач Ярославны» со «Словом». В этом можно убедиться путём сопоставления текстов: «Вот ветры, внуки Стрибога, веют с моря стрелами на храбрые полки Игоря» и «О! Ветер–Ветрило! Зачем, повелитель, ты веешь недобро? Зачем хиновские стрелы несёшь на мирных крыльях своих против воинов милого лады?» Ярославна потому и начинает монолог с упрёка, что знает о злосчастной помощи ветра степным врагам Руси в их битве с русичами.

Но суть упрёка не только в этом. Более глубокое его значение обнаружится, если ответить на вопрос: в каком смысле употреблено здесь настоящее время?

Ярославна, разумеется, не думает, что в тот момент, когда она причитает, Ветер все ещё «веет стрелами» на русских воинов. Обратное допущение противоречит смыслу Плача, а грамматически – употреблению аориста («развея»). Ясно, однако, что настоящее время не дано здесь в значении прошедшего, как это часто делается в исторических рассказах для сообщения им большей изобразительности и живости. Глаголы «вееши» и «мычеши» Г по–моему, характеризуют действие–состояние, осуществляющееся обычно, постоянно. Но разве за это можно упрекать Ветер?

Ярославна исходит из убеждения в мирном, невоенном назначении Ветра. Это выразилось в эпитете «нетрудною» (мирных, невоенных), которым она определила его крылья, то есть сам Ветер. Тот же смысл содержится и в адъективном наречии «насильно» (вееши), и в предложении «Аль мало тебе под облаками веять, корабли качая в синем море?!» Ярославна определённо утверждает, что для Ветра–Ветрила вполне достаточно попутного, подоблачного, благоприятного веяния. Но, увы, таким он бывает не всегда. В этот раз Ветер причинил людям большое зло. И не только тем, которые навеки уснули в ковыльной степи, но и их близким, оставшимся в живых, однако обездоленным, лишённым радости, как сама Ярославна. Следовательно, Ярославна укоряет Ветер за то, что он вопреки своему естественному предназначению, своему миролюбивому «характеру» взялся за чуждое дело – помогать насилию одних над другими.

В Плаче Ярославны Ветер персонифицирован. Она обращается к нему, словно беседуя с разумным существом. Ярославна почтительно величает его «господине», а потому её сетования, идущие от чистого сердца и от убеждения в добром назначении Ветра–Ветрила, лишь подтверждают уважение к нему. Ветер наделён противоречивым «характером», что нашло, по–моему, выражение в двойном обращении к нему. «Ветрило» по–древнерусски означало «парус». В приложении к Ветру это слово определяло его полезный людям труд, подчёркивало его благоприятные, мирные свойства. Следовательно, обращение «Ветер, Ветрило» выразительно само по себе, так как в нём содержится призыв к доброму началу в природе Ветра. Злое начало, возможно, было когда‑то мифологизировано в Стрибоге, агрессивные потомки которого действовали на стороне половцев. Не исключено, что у доброго ветра было и другое имя (не только Ветрило), но оно не дошло до нас.

Ярославна не призывает Ветер дуть против чужих воинов. У неё не возникает желания склонить его работать только на стороне своих. Она печётся о другом, чтобы Ветер с поля боя переместился «подъ облакы», помогал бы движению кораблей по морю, а не полёту боевых стрел. Чтобы Ветер–Ветрило был общим благом для всех людей, и своих и чужих. Всечеловеческим достоянием. «Сине море» в таком контексте утратило символическое значение «чужая, враждебная страна», «страна смерти и болезней», которое оно имеет в «Слове». Здесь «сине море» – действительное море, по которому плавают корабли. А «синий» – цветообозначающий эпитет, а не иносказательный синоним прилагательного «враждебный».

Поразительно, что княгиня сокрушается о воинах или, как сказали бы мы теперь, о солдатах. Разгром русского войска она воспринимает как личное горе. Это даёт ей моральное право словно бы от имени всех женщин обратиться к Ветру с новым упрёком: «Чему, господине, моё веселие по ковылию развея?» Горе уравняло и объединило княгиню с простыми русскими женщинами, оплакивающими «милых лад». И не только с ними. Ведь погибших оплакивали и их отцы, и их сыновья. О них скорбела Русь в целом. И даже Природа. Вот почему вполне оправдан вывод, что Ярославна не только высокохудожественный символ любви, верности русской женщины, но и символ самой Руси, Родины погибших. Ярославна не только лирический, но и эпический художественный образ.

Демократизмом и гуманизмом мировоззрение Ярославны коренным образом отличается от мировоззрения бояр и Святослава III.

С высокой путивльской стены Ярославна обращается к Днепру, могучей реке, «пробившей каменные горы сквозь Половецкую землю». Днепр – не Ветер, общий для всех. Днепр – русская река. Русская сила. И естественно, что Днепр Словутиц оказал помощь Святославу в войне с Кобяком. Тут связь «Плача Ярославны» со «Словом» обнаруживается наиболее отчётливо и, пожалуй, бесспорно. В памяти читателя живо воскресает образ победоносного похода Святослава, завершившегося пленением Кобяка. Ярославна, как к могучему союзнику, обращается к Днепру с просьбой: «Принеси ж, повелитель, ко мне милого ладу, чтоб я не слала слез на Море утром!» Не Ветер, а Днепр в состоянии совершить чудо и вернуть «милого ладу» на Родину. Ярославна в глубине души надеется также и на чудо оживления князя. Ее слова «Възлелей…» и т. д. можно понимать двояко: 1) «чтобы я не слала к нему слез на Море», а оплакивала его тут, на Родине; 2) «чтобы я не слала к нему слез на Море», а получила бы его живого и перестала плакать совсем. Эта двойственность находит выражение и при переводах «Слова»: «Чтоб забыла слезы я. отныне, чтобы жив вернулся он ко мне» (Н. Заболоцкий), «Чтобы слез я не слала к нему ранним утром на синее море» (С. В. Шервинский), «Чтоб мне слез не слать к нему с тобою по сырым зорям на сине море» (А. Н. Майков). Большинство переводчиков, подобно А. Н. Майкову, избегают ясности (убит или не убит Игорь), оставляя текст открытым для обоих толкований. Надежда Ярославны, пусть слабая и даже противоречащая здравому смыслу, увидеть князя живым тянет толкование текста в одну сторону, а символическое значение Моря (здесь снова «страна смерти» и пр.) – в другую, противоположную.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю