355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Генис » Потерянный рай. Эмиграция: попытка автопортрета » Текст книги (страница 7)
Потерянный рай. Эмиграция: попытка автопортрета
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:50

Текст книги "Потерянный рай. Эмиграция: попытка автопортрета"


Автор книги: Александр Генис


Соавторы: Петр Вайль

Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

ЗДЕСЬ
Вещи

Существует один загадочный феномен. На первый взгляд легкомысленный, но все же весьма знаменательный психологический кунштюк. Суть его заключается в том, что достаточно наблюдательный человек всегда отличит в западной толпе русского эмигранта.

Причем в толпе любой. Не велика хитрость вычленить русского в благотворительной конторе, на барахолке или во время вечерней службы в местной синагоге. Тут бывают только новички, еще не сменившие кремплиновые пиджаки малинового цвета на соответствующую западной жизни униформу. Но проходит два-три года, и русский эмигрант приобретает вполне адекватный облик. Он осваивает новый стандарт, который требует от одежды ощущения максимального пренебрежения. Неглаженные парусиновые штаны, сникерсы и армейская панама защитной окраски – вот тот идеал, к которому приходит эмигрант, прошедший искус пуэрториканских смокингов за 19 долларов. Он уже знает, что хорошо, то есть строго, одеваются только безнадежные безработные и банковские клерки. С экономическим благополучием приходит либеральная ориентация сугубое безразличие к внешнему виду – в Росии это называлось "лишь бы не жало в паху"

Мы, например, на свою первую в Америке работу пришли наниматься не только в костюмах-тройках, но и в торжественных бабочках.

Поскольку наш будущий хозяин представлял себе грузчиков несколько иначе, нас чуть не спустили с лестницы, приняв за страховых агентов. Зато за прошедшие годы никто уже не надевал галстука даже на похороны.

Так что для эмигранта, который искусственные шубы покупает только для оставшейся в России нелюбимой тети, одежда никак не может служить лакмусовой бумажкой. И все же что-то остаемся – крохотная деталька, штришок, мелочь, каинова печать.

Скажем, называя адрес таксисту, эмигрант обязательно поклонится переднему сидению – этим он выражает уважение не столько шоферу, сколько проклятому английскому языку.

Русского человека в американской компании легко узнать по тому, что он беспрестанно хихикает. Это признак постоянного нервного напряжения и близости к обмороку. Даже разговаривая с квартирным агентом по телефону, наш эмигрант заискивающе и мучительно улыбается в трубку. Он привык, что его не понимают, а ему страстно хочется, чтобы поняли – вот он и старается понравиться.

В метро эмигрант часто смотрит на часы и иногда уступает место.

В супермаркете нюхает консервные банки. В банке здоровается со служащими. И всегда и всюду говорит о погоде, прибегая в описаниях ее исключительно к превосходной степени.

Как ни странно, другие иностранцы ведут себя в Америке иначе. Даже располагая восемью словами, они врезаются в полемику в баре, успешно кокетничают с девушками и, говоря о погоде, употребляют нейтральную лексику. Различия между нами и всеми остальными кроются в глубинных основах психики, в образе жизни, в способах ее познания. Когда эмигрант, наконец, докопается до этих основ, он перестанет быть эмигрантом. У него, наверное, даже изменится походка. И тогда начнется уже другая история. Но путь в нее долог, часто на него не хватает жизни.

Первый, самый сильный, а часто и непреходящий шок поражает русского человека в заграничном магазине. Изобилие – абсолютно ощутимое состояние. Свобода эфемерна, вещь материальна. И профессор, и домохозяйка свой первый опыт западной демократии приобретают не при чтении «Континента», а при покупке джинсов.

Знакомое стадное чувство гнало нас по дороге, сплошь заставленной вожделенными предметами – зажигалка «Ронсон», машина, магнитофон «Грюндиг», резиновый бассейн. При этом растерялись все старые интеллигентные стандарты. Изобилие ударило по самому больному – по образу жизни. В России, где вещи собирались годами и по штуке, интеллектуальная смелость проявлялась в журнальном столике овальной формы и стенах, покрашенных контрастными колерами. В Америке эмигрант на первую получку покупает стандартный гарнитур «колониаль», соблазнись рекламой в вечерней газете. В гарнитуре, естественно, отсутствуют книжные полки, и заветная тысяча книг, та самая, что вытеснила из багажа настоящую пуховую перину и женин каракуль, остается в бейзменте ждать лучших времен.

Изобилие низвело вещь до уровня обыденности. В России она была символом и знаком, здесь вещь есть вещь – удовлетворение матпотребности. Разница между вещами стала определяться вульгарной ценой. Предмет потерял свою метафизическую значимость, неповторимый коллекционный характер.

Если раньше человек страстно желал финский холодильник или набор соломинок для коктейлей, то теперь его страсть поневоле изливается на деньги – всеобщий и неотразимый эквивалент.

Мир прямых и ясных товарно-денежных отношений сорвал с нас покровы бытового нонконформизма. Раз репродукция "Разлагающаяся натурщица", вырезанная из журнала «Польша», больше не зачисляет хозяина в лагерь фронды, то почему не повесить вместо этой мерзости знойную красавицу в три четверти.

С тех пор, как вещи потеряли свою социальную функцию, они стали стандартными и обиходными. Комфорт – малоприспособленный для России способ жизни – в Америке вынужденная, хоть и привлекательная реальность.

Жилье в России было рассчитано на частную жизнь, этакий бастион в войне с общественным сознанием. Но частная жизнь делилась с друзьями-единомышленниками. Для них и ради них собирался весь этот богатый смысловыми оттенками скарб. На Западе частная жизнь сузилась до сугубо частных пределов – рюмки месяцами не достаются.

Мы построили свой быт по мещанскому образцу, растерянно считая его единственно правильным в новой жизни. Вещный нонконформизм в России всегда подспудно питался протестом против государственного вкуса. И опирался он на неведомый западный образец. В Америке этот образец предстал для нас в виде квартиры, супера, универсального магазина и телевизионной рекламы. И мы поверили, что стиль «колониаль» и есть тот идеал, к которому мы жадно стремились во время предотъездной горячки. В конце концов мы приехали в Америку обезоруженными. Привычка к скепсису осталась на таможне. Поэтому мы и восприняли Америку ее самом распространенном, а значит – донельзя опошленном варианте. Утонченный многолетним чтением Пруста, российский эмигрант поспешно скопировал свой быт с первого же окружения. Естественно, что быт этот мало отличался от образцов, осмеянных еще Ильфом и Петровым.

И вот, купив все, что можно, мы оказались среди чужих вещей. Безликих, безразличных, похожих и ненужных. Утомленные борьбой за приобретение, мы махнули рукой, оставив подрастающему поколению бунтовать против кариатид, несущих абажуры времен сестры. Керри, против почти настоящих персидских ковров и трехпудовых кресел в стиле купеческого барокко.

Изобилие убило нашу любовь к несколько истерическому, но все же оригинальному быту. За десятилетия дефицита мы не смогли выработать иммунитета к затоваренным магазинам.

Мы, не справившись с проблемой выбора вещей, отказались от него вообще, удовлетворившись первым попавшимся стандартом.

Мебель, одежда, еда – все эти предметы социально-интеллектуальной стратификации – стали общедоступными. Кому нужна красная икра и сервилат, если их покупают в любом магазине. Даже французский коньяк будет пахнуть клопами, если его присутствие за праздничным столом означает лишь то, что у хозяев оказалось 20 долларов.

В России был целый класс людей, единственная социальная ценность которых заключалась в умении достать номер в гостинице или столик в ресторане. Что делать этим легендарным ловкачам в стране изобилия?

И вот эмигрант, ошалевший от отсутствия дефицита ("если бы не было школы – не было бы и каникул"), пытается скопировать свой прежний быт, собирая его по крохам в неприспособленной для этого Америке.

Однажды, объехав на двух машинах три района Нью-Иорка и потратив изрядную сумму денег, мы, наконец, уселись за накрытый стол, который украшала любительская колбаса – с жиром! – банка килек, черствый черный хлеб и едкая московская горчица. Ностальгический обед больше всего похож на студенческую вечеринку, когда до стипендии еще две недели, а бутылки уже сданы.

Среди эмигрантских ресторанов самые популярные не те, которые копируют позолоту "Славянского базара", а те, что от бедности похожи на пельменную из рабочего предместья. Пыльные окна, разогретые котлеты и сервис с матерком. В таком заведении приятно разливать из-под полы и называть официантку Нюра.

Конечно, тоска по дефициту, блату, грубости выглядит анекдотически. Это напоминает кабаре «Ностальгия», у дверей которого стоит швейцар и говорит посетителям: "Вали отсюда, жидовская морда!" Однако стоит задуматься, что любой запрет, кроме комплекса неполноценности, стимулирует и комплекс противостояния. Цензура рождает эзопову словесность. Дефицит одухотворяет материальный мир.

Ностальгия, как подагра, аристократическая болезнь. О ней иногда можно прочесть в "Русской мысли". Бывшая смолянка с тоской представляет себе рязанскую деревню, где нарядные, в сарафанах, девки кружатся с одетыми в косоворотки парнями в веселом хороводе. Им проще. Для смолянок и кадет Россия навсегда останется такой – страной, оккупированной совдепией.

Наша ностальгия уже никогда не сможет быть нарядной. В крови у нас бродит не шампанское, а «Солнцедар». Но каким бы ужасным ни казался наш образ жизни стороннему, хоть даже и русскому наблюдателю, для нас он значил невероятно много.

Мы чувствовали себя дома лишь тогда, когда могли погрузиться в сплошную паутину социальных связей и идеологически значимых предметов. Наши корни – это наши вещи. В неменьшей степени, чем русский язык и березки, они связывали нас с уродливой, но единственной родиной. Корни нельзя заимствовать, украсть, одолжить. Они могут прорасти только на достаточно унавоженной воспоминаниями почве.

Как бы ни был прекрасен утопический мир американского супермаркета, он остается для нас немым. "Без языка" – это значит не только сложности с фонетической системой, но и отсутствие подтекста, который в прошлой жизни наполнял каждый предмет и ситуацию необходимым смыслом.

На пути к счастью в обетованной Америке стали богатство и роскошь. Вещь в России была, как вода в пустыне. Много бы она стоила, если в пустыню провести водопровод?

Труд

Из всех опасностей эмиграции работа представлялась нам самым непреодолимым препятствием. Язык мы уж как-нибудь выучим – ну не за две недели, так за полгода. Чужие обычаи нам не страшны – еще не то видали. Со свободой свои дела тоже уладим. Но вот как быть с хлебом насущным?

Кем бы ни был эмигрант в своей прежней жизни, кем-то он все-таки был. То есть занимал твердое, уверенное и оплаченное место. Запад был в этом отношении пугающим белым пятном, на котором иногда вспыхивали малопонятные надписи: "безработица, система Тейлора, пауперизм, тред-юнионы".

Теоретически все готовились подметать улицы. Практически все делали нотариальные переводы своих дипломов и трудовых книжек, собирали похвальные грамоты, памятные часы и именные папки с последней партконференции. Мы все-таки надеялись убедить Запад в нашей профпригодности.

Официально мы считались беженцами. Но сами себя мы ощущали командировочными, переезжающими на новое место работы. Это вьетнамцы могут мыть полы – у себя дома они все равно бы умерли с голоду. А мы дома жили неплохо. Должна же Америка уважать наш опыт, образование, нашу готовность начинать со скромного инженерного места.

Надо сказать, что реальность во многом совпала как с явными, так и тайными предвидениями. Мы действительно стали подметать улицы (точнее, продавать орешки). И действительно заняли скромные инженерные должности (точнее, программистские).

В целом русская эмиграция устроилась дай Боже каждой. Советское образование оказалось неожиданно хорошим, наши таланты – выше среднего, а эмигрантские пробивные способности превысили аналогичные показатели техасских ковбоев.

Грубо говоря, «технари» нашли достаток и уверенность, «лавочники» – бизнес и безнаказанность, а «гуманитарии» заняли дно Общества.

Три сословия, на которые мы условно разделили эмиграцию, вышли приблизительно на тот уровень, который они занимали в России. И все три остались им недовольны.

Технические интеллигенты выдержали экзамен на жизнестойкость, пожалуй, лучше всех. Так или иначе они приспособились к новым «Гостам», профессиональному жаргону и американским готовальням. Затем они своевременно произвели инвестиции, купили проперти и научились следить за индексом Доу. Проделан все эти хитрые операции и приобретя заслуженное уважение коллег, технари отчаянно заскучали.

Выяснилось, что советская техническая интеллигенция крайне мало интересовалась своими профессиональными обязанностями. Они привыкли участвовать в КВНе, читать самиздат и устраивать капустники. Инженер в СССР малопрестжная должность. Если он и защищает свою область деятельности, то только в отчаянном споре физиков с лириками, в котором, кстати, основным аргументом служило знание латинских пословиц и чтение стихов наизусть.

Благодаря своей высокой имущественной потенции, технари в Америке оказались в другом классе общества – в среднем. Их нынешним коллегам трудно понять потребность в обсуждении нового фильма Куросавы и горячую дискуссию о природе прекрасного. Труд, который был источником дружбы, ненависти и анекдотов, стал лишь источником дохода.

Деньги – замечательная вещь. По-настоящему мы, их открыли в Америке. Ничто не служит демократическим целям с большей простотой и надежностью, чем деньги. Они уравнивают глупых и умных, злых и добрых, больных и здоровых. Они безлики, универсальны и, в общем, справедливы. Деньги открыли нам, как унизительна нищета, как огромен мир и сколь беспредельны горизонты богатства.

Но деньги опасны, как динамит, если не знаешь, как ими пользоваться. Мы-то как раз не очень знали.

В России постоянная нехватка денег превратила бедность в рыцарское качество. О деньгах было не очень прилично говорить. Как о презервативах, к примеру. Человек со сберкнижкой вызывал некоторое сожаление и неприязнь. Старая русская традиция – быть на стороне неимущих – в советских условиях стала необходимым защитным комплексом. Если презирать богатство, нищета покажется нарядной. Инженер, которому еще ни разу в жизни не удалось дожить до зарплаты без одолженной десятки, стал располагать деньгами. Раньше он, естественно, знал, что с ними делать. Купить «Запорожец» – обмыть «Запорожец», купить диван – обмыть диван… А, сдав бутылки, дожить до зарплаты. Было бы что вспомнить.

Теперь с деньгами он поступает осмотрительно. Тем более что бутылки не принимают. Он покупает «Тойоту», дом с пятачком земли, спиннинг – и за 2–3 года превращается в пенсионера в его дачно-санаторном варианте. Эффект резкого постарения заметнее всего как раз на хорошо устроенном эмигранте. Доброкачественное питание, восемь процентов годовых и обеспеченная старость неожиданным образом прибавили ему лишний десяток лет.

Если в России человек дольше остается незрелым (здесь так выглядят лысые хиппи), то в Америке он как-то незаметно переходит в разряд пожилых – здоровый и счастливый разряд. Возможно, эта разница между американской и советской культурой – их трезвость и наше легкомыслие.

На Западе техническая интеллигенция потеряла присущую ей в СССР гуманитарную ориентацию. Ведь если вспомнить, то стенгазеты на физмате были куда смешнее, чем на филфаке. В любом конструкторском бюро сидело больше порядочных людей, чем в любой редакции газеты. И если престиж литературы в России достиг невиданных размеров, то только благодаря армии инженеров, заведомо считающих писателя полубогом.

В Америке технари занимаются своими непосредственными обязанностями. А обязанности по определению не могут будить в человеке разумное, доброе, вечное. Во всяком случае, в том весьма карикатурном варианте, в котором это разумное, доброе, вечное понимали дома.

Меньше всего изменилась в Америке жизнь дельцов. Конечно, они открыли для себя мир бизнеса. В России этот мир почти всегда с одной стороны ограничивался решеткой. Здесь в тюрьму вообще попасть сложно.

Но в целом бизнес – вещь, на которую идеология действует минимально. "Товар – деньги – товар" – политэкономия, сведенная к этой простейшей формуле, приобретает характер вселенского закона.

Абсурдистская модель жизни в СССР естественно коснулась и этой сферы. Складной зонтик за 45 рублей достоин быть героем драмы Беннета. Но люди, которые торговали этим зонтиком, следовали всего лишь общечеловеческим правилам – цена определяется спросом. Поэтому эмигрантский бизнес немедленно превратился в отрасль общеамериканского. Но при этом сохранил рудименты советского правопорядка: бизнес должен быть но возможности подпольный, обязательно бесконтрольный и с налетом хамского сервиса.

В эмигрантском ресторане из шашлыка клиента повар готовит обед для своей семьи. В эмигрантском магазине цена будет зависеть от отношения продавца к покупателю. Эмигрантский концерт начнется на полтора часа позже назначенного времени. Торговля наркотиками, игральные притоны и русские публичные дома – лишь экзотический довесок к вообще-то знакомой по России картине.

Другой разговор, что делает эмигрантский делец с быстро возобновленным достатком.

Тут его жизнь разительно изменилась. В России мясник из гастронома, приглашая людей на годовщину свадьбы, запросто включал в число гостей наряду с завскладом Шишкиным и артиста Райкина, и хоккеиста Харламова.

Портной, швейцар, администратор гостиницы, банщик, скорняк – относились одновременно и к низшему (самому уязвимому) и к высшему (самому престижному) классу общества.

Драматическое отсутствие дефицита в Америке низвело дельцов от людей, располагающих властью, до людей, располагающих деньгами. Замена явно неадекватная. Тем более, что денег у них и там хватало.

Название статьи одного эмигрантского публициста – "Гуманитарий подобен таракану" – в целом верно отражает реальное положение дел. Гуманитарная интеллигенция – журналисты, словесники, литераторы, искусствоведы, экскурсоводы, выпускники Института культуры имени Надежды Крупской и многие другие представители невнятных профессий принадлежат к классу людей, которым просто не на что надеяться. Их престижное прошлое довлеет над их беспросветным настоящим. Клиенты велфэйра, сторожа, пресловутые торговцы орешками и просто живущие на женину зарплату – все эти люди должны были бы составлять революционную армию возвращенцев. Их несомненная принадлежность к люмпенам тем тягостней, чем значительней был их советский опыт.

Официальное положение гуманитария в СССР представляется отсюда феерическим. Писатель, выпустивший 100-страничную книгу про передовиков производства с поэтическим названием "Караван уходит в небо", не только занимает место рядом с каким-нибудь Гаршиным, но и находит весьма солидный, хоть и несколько мистический, источник литературных доходов.

Люди, не хватающие звезд с небес, удовлетворялись ослепительными синекурами – в некоторых местах даже не требовалось приходить за зарплатой. Но и положение интеллектуала в роли вахтера было не лишено приятности. Подпольный философ-буддолог, получавший 65 рублей в качестве лифтера, занимал весьма высокую ступень сословной лестницы. Отсутствие профессорской кафедры и печатных трудов не мешало его функционированию в интеллигентных кругах. Мрачный комизм официального статуса такого философа лишь придавал ореол мученичества его полупризнанным талантам.

Нормальный и здоровый американец вполне естественно отказывается принимать советские условия игры. Если чикагскому инженеру эмигрант представится, скажем, русским журналистом, то скорее всего в ответ ом услышит: "Вы не должны отчаиваться. У вас все еще будет прекрасно. Вы еще сможете стать программистом".

В Америке – стране логичной – престижна зарплата, а не профессия, тем более полумифическая, вроде гида по пушкинским местам. В этой трагической ситуации гуманитария-эмигранта могло бы утешать то обстоятельство, что американскому интеллектуалу не лучше. Что профессиональный писатель в США зарабатывает в среднем 4000 долларов в год. Что стандартный гонорар поэтам – один коктейль до чтения стихов и один после. Что большинство драматических актеров мост посуду в китайских ресторанах… Но все это его не утешает – ведь если соседа переехало трамваем, то это не значит, что перестанет болеть отдавленная в толчее нога.

И все-таки гуманитарии сумели преодолеть отчаяние. Осуществление творческих потенций оказалось важнее материальных стимулов. Они отказались переучиваться в бухгалтеров, а вместо этого создали собственную микроструктуру, внутри которой восстановили старую иерархию ценностей.

В эмиграции выходит ежегодно 400 книг – большинство напечатаны на деньги авторов. Среди трех десятков периодических изданий вряд ли хотя бы четверть платит гонорар, компенсирующий стоимость перепечатки материала. Автор, опубликовавший в русской газете спортивные заметки, успешно выполняет функцию свадебного генерала на любой эмигрантской вечеринке.

Вся эта культурная жизнь рассчитана исключительно на внутреннее потребление. Она не дает ни денег, ни положения, ни перспектив – эмигрантские эфемериды существуют практически только для удовлетворения авторских амбиций. Однако именно такая противоестественная ситуация порождает иллюзию нормальной интеллигентской жизни. Потребность в социально-престижном функционировании оказалась куда сильнее новых прагматических установок. Идеализм как основной вектор советского образа жизни остался превалирующей ценностью гуманитарной эмиграции. И какие бы уродливые формы этот идеализм ни принимал – от доносов в ЦРУ до мордобоя – он остается главной отличительной чертой, достоинством и проклятием нашей колонии.

Реальность в России всегда была туманной.: в Америке она просто затянулась еще одной, пленкой.

Обмен труда на деньги в целом не понравился русской эмиграции. Здоровая капиталистическая экономика показалась скучной, пресной и слишком незатейливой. Поэтому вряд ли стоит удивляться, что вместо упорного и настойчивого строительства американской карьеры, мы рассказываем знакомый по прошлой жизни анекдот.

Встречаются два эмигранта. Один спрашивает у другого: "Ну как, ты уже устроился?" – Нет, еще работаю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю