355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Генис » Потерянный рай. Эмиграция: попытка автопортрета » Текст книги (страница 3)
Потерянный рай. Эмиграция: попытка автопортрета
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:50

Текст книги "Потерянный рай. Эмиграция: попытка автопортрета"


Автор книги: Александр Генис


Соавторы: Петр Вайль

Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)

Похождения советского разведчика Штирлица в тылу врага оказались самым популярным в России приключением с момента зарождения авантюрного жанра. Штирлиц – элегантный, умный и непобедимый оберштурмбаннфюрер СС – стал национальным героем.

Досуг в России отнюдь не отличается разнообразием форм. Российский человек за этим разнообразием и не гонится. Он просто превратил свои развлечения в универсальный способ жизни, крайнюю цель, последний рубеж. В постоянной войне частной жизни и общественного бытия досуг – тот полигон, на котором схватка ни на минуту не прекращается. И, конечно, все попытки общества навязать личности извращенные представления об увеселениях (вроде планетария или комсомольских крестин) обречены на провал. Слишком прочны и всеобщи исторические традиции безделья, создающего иллюзию комфорта, достатка и свободы при помощи самых патриархальных средств – водки, бани и похабного анекдота.

Любовь

Чтобы правдоподобно рассказать о любви, необходимо временное и пространственное допущение: «В некотором царстве, в некотором государстве жили-были…». И еще: допущение качественное. Люди должны быть иными, не такими, как мы: принцами или, наоборот, пастухами.

Иначе – не верится. Дафнису и Хлое веришь, а соседям по лестничной площадке – ни за что. Медея, зарезавшая детей, вызывает сочувствие, а мать-одиночка, оставившая дома ребенка ради свидания – ненависть. И всегда нелепы классические любовные сюжеты, перенесенные в наши дни: вместо стремительных красавцев – слабоумные монстры.

Такие допущения необходимы и по отношению к собственному опыту. Пусть прошло всего несколько лет, но ты живешь уже не то что в другой стране, но даже и в другом мире. Так или иначе, ты другой, и тем, прежним, не будешь уже никогда.

И вот кажется, что и твой любовный опыт и, опыт тех, кого ты хорошо знал – уникален. Что он точно характеризует тот слой общества, из которого мы все вышли. И, может быть, особенно потому, что наше вторжение в мир глобальной интимности приходится на рассветный конец 50-х, утверждение в этом мире – на радужные 60-е, и закрепление в нем – на пасмурное начало 70-х.

Первые опыты сексуального воспитания – не в пресловутом дворе, где подростки из полуподвальных помещений, цинично осклабясь, рассказывают тебе, чем занимаются папа и мама, оставшись одни. Такое тоже случалось, но следа не оставляло: видимо, сказывался эффект, изложенный выше. То, что совсем рядом, неправдоподобно.

Первое знание давали книги, обладавшие всеми видами нужного допущения. Санктпетербургское издание 1908 года "Домашний врач" с детально выписанной картинкой родов. 3-й том "Атласа анатомии" с потрясающим разворотом, где на левой странице изображались "Половые органы девицы", а на правой – "Половые органы женщины". Позже, когда были изучены дроби и настигнута идея масштаба, пришло новое знание, дополняющее дошкольное: органы слева перерисованы в пропорции 1:1, а органы справа – 5:6. Процесс полового созревания был перед глазами.

Такая глубина знаний была еще, пожалуй, элитарной. Наша приятельница рассказывала, что когда ее, первую из одноклассниц, осенил менструальный цикл, вся девичья половина класса объявила ей бойкот. И понадобилось вмешательство прогрессивной учительницы, которая объяснила, что не стоит так ненавидеть человека за это неприличие. Хотя бы потому, что оно постигнет каждую из них. Многие девочки не хотели верить и плакали.

Урок полового воспитания в школе. Учительница говорит: "О любви между мужчиной и женщиной вы узнаете сами. О любви между мужчиной и мужчиной вам знать не следует. Сегодня мы поговорим о любви к партии".

Это анекдот. А Сеню Гринева из 6-го «А», утверждавшего, что Ленин и Крупская были мужем и женой, избил старшеклассник Мосин Сергей. При этом Мосин не отрицал и не подвергал сомнению положения Гринева, просто сочетание имени Ленина с идеей брака вызывало у него протест.

Саша Козлинский перестал посещать школу, потому что мимо окон ходила в парк его мать с коляской, в которой лежал новорожденный Сашин брат.

Городской отдел образования рекомендовал учительницам уходить в декретный отпуск уже на четвертом месяце беременности.

Почти все мальчики в классе лет до 15 краснели при слове «женщина». Слово «женщина» было так же неприлично, как слово «еврей». Но, что поделаешь, кое-кто становился евреем, многие – женщинами. Короче, жизнь в самых общих своих чертах все-таки шла, как во Франции или Финляндии. Но, конечно, со своими характерными чертами.

Платон утверждал, что Эрот – сын Бедности и Богатства, получивший в наследство жажду обладания, стойкость, отвагу и бездомность. Великий грек явно прозревал нашего русского Эрота. Жажда обладания была у нас безмерной иначе откуда было взяться стойкости часовых сидений на обледеневшей скамейке, отваге полного самозабвения на родительском диване между уходом на дежурство матери и приходом с работы отца. А главное – откуда брались стойкость и отвага перед лицом фантастической бездомности, самой специфической черты советского любовного быта, которую непонятно как разглядел в своей теплой Греции Платон.

Зимними вечерами все отапливаемые парадные были забиты мальчиками и девочками от 15 и старше. Скомканные перчатки на батарее, шарахание при звуке отворяемых дверей и шепот, потому что полный голос пугающе гулко ухолил куда-то далеко в лестничный пролет. И – бесчисленные поцелуи. А что же еще, когда уже четвертый раз выходила дворничиха, когда все словно сговорились выносить мусор, а под пальто кофта, а под кофтой – другая. После выходных половина старшеклассниц приходила в школу с повязками на шее, покашливая в кулачок. Тогда считалось особой доблестью оставлять ожерелье из «засосов», как бы компенсируя этой разновидностью садизма сексуальную недостаточность в других областях.

Уход родителей в театр или гости воспринимался как праздник, хотя могла быть еще и бабушка. Могли быть соседи за картонными стенами. Иногда приятель давал ключ от дачи, и тогда: электричка, «бомба» портвейна, завернутый в газету калорифер. Пока мерцает в полумраке (полный свет включать нельзя, увидят местные жители) розовая спираль, к кровати стискиваются все веши, способные укрывать: матрац с соседней койки, клеенки, носовые платки. Один знакомый хвастался, что вступил в половую связь, будучи в валенках с галошами и в двух пальто.

Летом все происходило в парках и за городом. Казалось бы, какая разница: чулки или колготки? При наличии квартиры – в Нью-Йорке, Москве или Тамбове – никакой. А в парке… Народ-языкотворец называл колготки "ни дать, ни взять".

Стойкость и отвага необходимы были не только из-за бездомности фактической, но и моральной. Из-за полной беззащитности частной жизни. Две девушки влюбились в своего сокурсника и были заклеймены на комсомольском собрании за разврат. Хотя самого наказуемого деяния не произошло, но ведь могло иметь место преступное намерение. Одна из них после собрания выпила уксус. Вторая, узнав об этом – тоже. Парень, которому сообщили, что он стал причиной двух этих страшных актов, решил не отставать. Правда, трагедии не произошло: не сговариваясь, все трое пили не эссенцию, а столовый уксус, отчего у них ненадолго осипли голоса. В этом, представляется, тоже проявление стойкости и отваги. Как писал Маяковский: "В этой жизни помереть нетрудно. Сделать жизнь – значительно, трудней"…

Сейчас, глядя на себя, как на французских пастухов XV века, впервые осознаешь, сколько прелести хранила в себе бездомность. Речь не о романтике в духе Павки Корчагина и студенческих строительных отрядов: сквозь тернии к звездам., Главное в том, что наша любовная, романная, ухажерская жизнь подвергалась насильственной интеллектуализации. Если вам некуда пойти (денег нет, дома родители), в кафе не попасть, театры битком, кино видели), то, шляясь по улицам и паркам с 7 до 12, вы волей-неволей должны о чем-то говорить. А о чем говорили в 60-е? О Солженицыне, о Фолкнере, о процессе Синявского и Даниэля, о Театре на Таганке, о хатха-йоге… А что делали по вечерам? Неумеренно много курили, пили (раньше сухое, потом водку), пели – Окуджаву, Высоцкого, Клячкина. И говорили – все о том же: Солженицын, Фолкнер, хатха-йога…

И вот – смешались критерии. Вдруг стал цениться кавалер не богатый, а общительный. Не красивый, а умный. Образ жизни "мы в театр ходим" уверенно противопоставлялся варианту "по ресторанам шатаются". В моду вошли евреи.

Шкала престижности не то что бы сильно изменилась, но значительно расширилась. К обычной иерархии – от шрама на виске к шашлыкам в «Арагви» – прибавилось новое. Фотокопия "Ракового корпуса" на ночь. Разовый доступ в квартиру Галича. Чтение наизусть Гумилева. Прослушивание Вивальди. Рукопожатие Андрея Миронова. Демонстрация места жительства диссидента Гинзбурга. Рассматривание картинок в журнале «Плейбой». Да, собственно сексуально-техническая жизнь тоже интеллектуализировалась. Сведения черпались уже не из картинок девицы один к одному и женщины в пять шестых. Вместе с политическим, мистическим, религиозным самиздатом возник и самиздат сексуальный. "Тропик Рака" Генри Миллера, американский «Пентхауз», допотопные сочинения доктора Вандервельде, современные переводы с немецкого, "Кама Сутра". Истосковавшиеся по теоретической подготовке любовники радостно глотали все подряд. Один наш знакомый, известный бабник, стал импотентом после психической травмы, полученной при исполнении позы "увядший лотос".

Все эти достижения Востока и Запада соседствовали с прежними образцами порнолитературы, издавна известными на Руси, почти не расслаиваясь по классам и сословиям. Миллер лежал рядом с "Маркизой Гамиани" (якобы Альфреда де Мюссе), книга Нойберта – с «Возмездием» (якобы Алексея Толстого), "Кама у Сутра" – с «Катькой-целкой» (любители этой поэмы не сомневались, что ее написал Пушкин)… Это, чудовищное смешение содержаний и форм было, конечно, не случайным. Даже в пору полного цветения гражданских надежд на социальный, а тем более политический протест решались единицы. Как, собственно, было, всегда и везде. А сексуальная свобода, в отличие от социальной, не требовала выхода на улицу или в парламент. Она вполне удовлетворялась закрытыми дверями, не вызывая репрессий и нареканий, но в то же время потрафляя идее протеста против атмосферы общей несвободы в стране.

Чувство любви всегда глубоко индивидуально. Сексуальное же чувство носит характер филогенетический, родовой, всеобщий. Любовь – интеллектуальна. Секс – стихиен. Сейчас "не нормальная" любовь может только слегка взбаламутить воду, но не пошатнуть основы (принц и дочь лесоруба, фотограф Сноудон и принцесса Маргарет, Аллилуева и Каплер). Сексуальная же стихия, принятая как идея освобождения, может стать некой альтернативой господствующей идеологии.

Это хорошо видно на примере начала века. Курсистки пили нашатырь, чтобы выказать порочную бледность от разгульных ночей, легко ложились с товарищами по партии. Ленин огорчался: "Вы, конечно, знаете знаменитую теорию о том, что будто бы в коммунистическом обществе удовлетворить половые стремления и любовную потребность так просто и незначительно, как выпить стакан воды… От этой теории "стакана воды" наша молодежь взбесилась, прямо взбесилась".

Наша молодежь тоже взбесилась. И вообще, все похоже. Там – протест против патриархально-буржуазного уклада. Здесь – против ханжеской морали и всеобщей лжи. Но все же сходство – только внешнее.

Те курсистки, отказываясь от обязательств перед мужем и семьей, брали на себя другие – сейчас неважно, насколько они были истинны. Они – шли в революцию. Идею свободы они воспринимали комплексно и широко. Другое дело, что из этого вышло…

У наших, нынешних, цель поуже. В кино давно уже показывают Бог знает что, у подруги – любовник-иностранец…

Те, революционерки начала века, бросали мужей, чтобы выбрать свободу любовных отношений. Нынешние выбирают свободу любовных отношений, чтобы выйти замуж. Тут снова надо вернуться к идее престижности. За кого выйти замуж? Всегда вне конкуренции – иностранцы. Похоже, так было – в России издавна.

 
Иной имел мою Аглаю
За свой мундир и черный ус,
Другой за деньги – понимаю,
Другой за то, что был француз…
 

Уже Пушкин все знал про фирму. Связь с иностранцем – не только шанс выйти замуж и уехать в Швейцарию или Италию. Не только хорошие шмотки. Это тоже – протест, даже если иностранец из Польши или ГДР. Если спросить о самом сильном любовном переживании девушку среднего круга, почти всегда окажется, что у нес был любовником венгр.

Высоко котируются дипломаты и вообще все, кто связан с поездками за границу – это тоже шанс. Что касается «внутренних» кандидатов в любовники, то главное изменение по шкале престижности произошло от денег и власти – к богеме и фронде. Стендаль сетовал по поводу любви-тщеславия: "В глазах буржуа герцогине никогда не бывает больше тридцати лет". В идеальном смысле любовь-тщеславие, конечно, чувство достаточно низменное. Но так ли уж плохо, если в иерархии ценностей опальный художник выше секретаря райкома, а стихотворное посвящение – доступа к спецраспрелелителю?..

Настоящая женщина в России никогда не была равна мужчине. Она была лучше. Ладно бы там работа, дети, очереди. Это само собой. Но ведь женщине еще полагалось: а) презирать мещанские удобства, б) коньяк пить из пивных кружек, в) про Солженицына говорить до утра, г) по первому требованию ехать за запахом тайги. Называли мы наших женщин «старик». И жену, и мать, и тещу…

Мы воевали с жизнью сообща. И поэтому брачные союзы были схожи с окопным братством. Общность вкусов достигалась суровой муштрой, долгими очередями и необходимостью. Иначе любовь превращалась из цели в средство – машина, дача, русская, а впоследствии еврейская фамилия. Суровый естественный отбор наделял супругов иммунитетом к кошмарному быту и человеческой подлости. Но приобрести такой иммунитет было непросто. Знакомый поэт развелся с женой на второй неделе медового месяца, потому что она каждый день хотела есть и медленно ходила.

Неприятно говорить красивыми словами, но понятия женщина и товарищ были синонимами для многих из нас.

Эрот – сын Бедности и Богатства – получил в наследство жажду обладания, стойкость, отвагу и бездомность. Может, великий идеалист Платон остался бы доволен, глядя на нас?

Массовая культура

Почему так нестерпимо скучно (и даже непонятно) читать сочинения историков советской школы? Ведь образованные и толковые авторы добросовестно излагают причины и суть явлении, тенденции, событий – чтобы из-за деревьев был виден лес, старательно вырубают деревья. А когда они, наконец, вырублены, становится ясно, что деревья и были лесом. Что несущественные детали, загромождавшие дорогу к истине, и были истиной – сложной, комплексной, противоречивой, но единственно возможной. Фердинанд и Изабелла запрещали испанским дворянам ездить на мулах – только на лошадях. И в этой мелочи все то, что на чудовищном псевдонаучном языке именуется: «в своих попытках создании централизованного государства абсолютные монархи опирались, главным образом, на класс помещиков-землевладельцев, укрепляя его преимущественное положение различными льготами и привилегиями…». Можно сказать так, а можно рассказать об указе, остроумно обязывающем испанских идальго волей-неволей быть приличными людьми, об этой характернейшей для средних веков изящно извращенной логике, которая в наши дни отдает абсурдом. (У Андрея Платонова: «Плохих людей убивать надо, потому что хороших очень мало»).

Этикет, к счастью, не зависит от наблюдателя и исследователя – его можно только пересказать. И потому этикет больше говорит об обществе, чем политическая история, которая допускает любую – абсолютно любую! – трактовку.

Это относится не обязательно к истории. Как раз приближение во времени и пространстве дает больше примеров хотя бы потому, что мало кто из летописцев и историков понимал важность детали. Мы узнаем, что в таком-то году была война. А перерыв на обед по обоюдному согласию войска делали? Ведь это куда важнее для понимания духа и смысла эпохи. А война – в какой же год не было войны?

Будущий читатель выяснит, что в 60-е годы в СССР была либерализация. А мы-то все помним, что стоит за этим неуклюжим словом. Если новый в компании человек переспрашивал: "Кто это – Исаич?", больше его не приглашали. Нельзя было не знать стихотворения Евтушенко "Бабий Яр".

Микелиса Лапиньша ударил по лицу Сергей Карташев, когда Лапиньш сказал, что неизвестно – может быть, Латвии пошло на благо присоединение к России.

Знакомого студента-математика, не слыхавшего об Окуджаве, бросила невеста. Некурящую девушку не уважали. И несомненно, что московскому славянофильствующему интеллектуалу ленинградский (и даже парижский) интеллектуал-западник ближе, чем свой подмосковный колхозник. Потому что с идейным врагом еще можно поговорить о Бердяева, Марксе и Гароди, а крестьянин-богоносец наверняка не ведает – кого Гароди. И хоть в нем сосредоточена идея соборности, сам он об этом не знает, но последний раз водку пил в день Советской Армии, а с тех пор – только лиловый самогон из кормовой свеклы.

Этикет уверенно расслаивает общество на классы, сословия и касты. Он стихиен, независим и плюет на идеологию. Более того, этикет в обычной жизни уверенно побеждает экономику и идеологию, объединяя людей: не по имущественному цензу или общественным интересам, а, например, по тому, умеют ли они есть левой рукой.

Но ничто – ни вера в идеалы революции, ни плач по прежней России, ни предпочтение «Динамо» "Спартаку", ни гордость за Александра Матросова, ни стыд за штрафные батальоны, ни мечта о Париже, ни тяга к Орловщине, ни уважение к Ленину, ни ненависть к Сталину, ни ношение кепки-восьмиклинки, ни ношение брюк-дудочек, ни чтение Солженицына, ни подписка на "Блокнот агитатора" – ничто не разделяло так страну на группы непримиримых врагов или преданнейших друзей, как музыка.

Как-то мы случайно оказались в кабинете инструктора райкома. Он распахнул шкаф и достал огромную разбухшую папку, перевязанную тесемкой. На ней было крупно написано: «Музыка». "Это жалобы, – пояснил инструктор. – Остальные мы складываем по алфавиту, а музыку – отдельно. Ее в три раза больше, чем всех остальных". Естественно было предположить, что главная причина – шум, мол, спать мешают. Инструктор отмахнулся: таких жалоб было, оказывается, штук десять. Все прочие – чисто идеологические: народ не хотел западной отравы. К отраве, правда, причислялись Эдита Пьеха, Вадим Мулерман и даже почему-то Татьяна Доронина. С другой стороны, Пьеха вроде бы полька, Муллерман очевидный еврей, а Доронина попала в дурную компанию, скорее всего, за придыхания.

Куда до нас худосочным меломанам прошлого! Они тоже ломали копья, поносили друг друга лично, публично и печатно. Они не жалели язвительных доводов и гневных филиппик: разве сравнится Корелли с Телеманом?! как можно ставить этого Моцарта рядом с великим Глюком?! кто же назовет сочинения Мусоргского музыкой?!

А как насчет трех зубов кастетом за «Битлов» по транзистору? А исключение из школы твист? А Постановление ЦК КПСС "Об опере В. Мурадели "Великая дружба"?

Не всякое произведение искусства становится знаком общественного этикета. Любовная лирика или другое сектантское творчество имеет шанс избежать и государственной премии, и кастета. Но становясь массовой, культура выходит на широкие просторы социального бесчинства, которое выражается то овациях, то в побоях. Распространяясь вширь массовая культура все более утрачивает свое самоценное эстетическое значение. Все отчетливее становится ее утилитарная функция: обрядово-магическая, или практически-познавательная, или знаково-коммуникативная.

Вертясь в полутемной комнате под звуки «Битле», вы вовсе не просто танцевали или слушали музыку – вы участвовали в исполненном высшего значения действе, вы заклинали черные силы окружающего убожества аккордами полумифических ливерпульских музыкантов.

Слушая радио, вы попутно с биографиями Джона Леннона и Ринго Старра узнавали о диковинных реалиях туманного Запада: о нищих гитаристах, вышедших в миллионеры, о переполненных стадионах на их концертах, о городах и странах, о любовницах и поклонниках, об истории поп-музыки, о Вьетнамской войне, к которой они имели какое-то отношение.

И если ваш случайный знакомый вдруг напевал "Ши лаве ю, е-е-е…", это была не просто музыкальная фраза, но пароль. Вы знали, что с ним можно заговорить и об Окуджаве, и даже о Галиче, а может быть, и о Светлане Аллилуевой и Анатолии Кузнецове. Удивительным образом самое абстрактное и ненагруженное из всех искусств вдруг стало чуть ли не основным определителем этикета. Народные песни и Муслим Магомаев, "Роллинг Стоунс" и "Ярославские ребята", Пахмутова и Вивальди, Диззи Гиллеспи и Давид Ойстрах. Всё это были знаки и пароли. Не зря ходил анекдот: "Человек, который говорит, что любит худых брюнеток, сухое вино и Хиндемита, на самом деле предпочитает полных блондинок, пиво и Дунаевского". В самом имени Хиндемит было нечто изысканное, не сравнить же с лауреатом Ленинской и Государственной премий Хренниковым.

Музыка в качестве массовой культуры, всячески освобождаясь от влияния идеологии и отрицая ее, сама стала квазиидеологией. Это и уберегло ее от кризиса.

При первых же признаках либерализации в 60-е годы измученная всепроникающим официозом страна породила естественные идеологические заменители: самиздат, песни бардов, анекдот. Идеология пошла на идеологию. Мы читали едкие послания властям Владимира Войновича, мы пели "Товарищи-ученые, доценты с кандидатами…", мы рассказывали: "Выходит Ленин из Мавзолея…".

Прошел десяток лет, и оказалось, что снова стало душно в общественной атмосфере страны. И начался кризис главных видов культурного протеста. И вовсе не из-за преследований, нет: в конце концов, по домам просто так с обысками не ходят, за анекдоты не сажают давно, бардов на пластинки записывают. Дело в том, что идеологические заменители продолжали говорить с противостоящей господствующей идеологией ее же языком. Ущербность антикоммунистической идеологии – в самом ее определении: в слове «анти», несущем вторичность, неполноценность. Эта неполноценность, вызванная непосредственными, сиюминутными задачами гражданского служения, и обусловила кризис. Непреходящая ценность «Чонкина» очевидна, но блеск «Иванькиады» заметно тускнеет с годами, а письма-протесты вызывают даже недоумение и непонимание.

Светлая и наивная вера в хороших людей, которые обеспечат хорошие перемены, стала со временем смешной и даже не трогательной – в песнях бардов. Только образцы истинной песенной поэзии остаются от этого некогда ведущего жанра. А "Товарищи ученые…" уже сейчас волнуют не больше, чем газетный фельетон – да и язык у них схож.

И даже анекдот – отрада советского человека – преобразовался. Ушел от сатиры в сторону юмора, да еще какого. Пока жили надежды, ни черных, ни абстрактных анекдотов что-то не было слышно.

Анекдот – как и его античный аналог, басня – является своего рода инструкцией. Всегда перед человеком стоят два вопроса: теоретический и практический. Что представляет собой окружающий меня мир? И: как мне в нем жить? На первый вопрос отвечают философские трактаты и эпопеи. На второй – сатира и анекдот.

Анекдот в гротескной форме фиксирует кодекс бытовой морали и повседневного поведения. И если "вобла – это кит, доживший до коммунизма", то это не просто шутка, но и указание на то, что коммунистический режим – ужасен, и любить его не надо.

"Приходит человек в магазин канцелярских товаров и говорит: "Мне, пожалуйста, тетради в горошек, чернила для пятого класса и глобус «Украина». Это смешно, но в 60-е такого не рассказывали – потому что такой анекдот начисто лишен идеологической нагрузки. Как и такой вот черный: "Мчится Вася на машине, весь размазанный по шине". Отчаявшись говорить с господствующей идеологией на ее языке, анекдот испытал период тяжелейшей депрессии, потому что все эти тетради в горошек – слишком жидкая питательная среда. Кроме того, и абстрактный, и черный жанры – принципиально эзотеричны, элитарны и потому бесперспективны в качестве устной массовой культуры.

Музыка же противопоставила официальной идеологии не идеологию, а язык. Тот самый: до-ре-ми-фа-соль… И только так избежала кризиса, и более того, в нашем чудовищном обществе превратилась сама в нечто, способное противостоять нажиму официоза.

Это началось еще в 50-е, когда самое антиидеологическое искусство – песня на незнакомом языке – обосновалась в стране на костях. Это так и называлось – на костях. Тогда вошли в моду медсестры и санитарки, которые приносили с работы использованные рентгеновские снимки, а умельцы-надомники записывали на них буги-вуги и рок-н-ролы. Сколько радостей и трагедий несли эти гибкие диски с тазобедренными суставами и шейными позвонками. Митька Лейбович отдал велосипед за две пластинки с записями "Рок вокруг часов" и «Рок-спутник». Володя Сирота принес домой «ребро», которое выменял на удочку, благоговейно поставил поверх пластинки Клавдии Шульженко и после долгого шипения услышал: "Все еще ждешь, мудак? Ну, жди, жди". Здоровенного второгодника Фирсова отец выпорол на коммунальной кухне за пластинку с берцовой костью. Затраты его не беспокоили, тем более, что Фирсов пластинку украл. Сек сына Фирсов-старший исключительно по идейным соображениям. Потом выяснилось, что на «ребре» чей-то нежный девичий голосок напитал стихи Эдуарда Асадова.

Все началось в 50-е и длится по сей день: буги-вуги, твист, мэдисон, шейк, Лев Лещенко, "Криленс клиэр уотер ривайвел", Джонни Холидей, «Песняры», Энгельберт Хампердинк, Алла Пугачева… Молодежные кафе, джазовые фестивали, бит-группы в заводских клубах, изъеденные уксусом для склейки магнитофонной ленты пальцы… И всегда эти невинные утехи превращались в напряженный диалог с окружающей средой. Вовсе не обязательно с властями. Народ, он всегда знает, кто истинный враг. Нашего приятеля Славу Сокольского вышвырнули на снег из клуба комбината «Химмаш», куда он приехал в составе ансамбля «Мечтатели», за то, что он пел Вертинского, пластинками которого как раз в то время завалили город. "Они сказали: "Свои жидовские песни будешь петь в своих жидовских местах", – пожимая плечами, рассказывал Слава, дальний потомок князей Сокольских.

Ребята с «Химмаша» были правы. Слава, подобно Галилею и Хлебникову, опередил время. Месяца через два Вертинский был бы вполне уместен в заводском клубе, а в тот вечер у Слава нарушил этикет, чего общество никогда никому не прощает. И зря он горячился, доказывая, что мелодия была совсем простая и спокойная, а слова невинные: "Матросы мне пели про остров, где растет голубой тюльпан…". Всего тридцать лет назад за голубым тюльпаном ехали на Колыму, так что прогресс налицо. Во всяком случае, в области музыки.

Чтобы стать по-настоящему массовой, культура не должна быть ни официозной, ни эзотерической, ни талантливой. Она призвана не только отражать народные чаяния, но и изъясняться истинно народным языком. Чудовищным образом таким языком в России стал американский вопль Элвиса Пресли, польское придыхание Элиты Пьехи, французский речитатив Шарля Азнавура. Массовая культура сделалась массовой, когда, наивно протестуя, отказалась от знаковой системы, которой пользуются исполнители "Марша энтузиастов" и Сергей Михалков.

И может быть, самое страшное – то, что этой отвергнутой системой оказался русский язык.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю