355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Фадеев » Разгром. Молодая гвардия » Текст книги (страница 4)
Разгром. Молодая гвардия
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:24

Текст книги "Разгром. Молодая гвардия"


Автор книги: Александр Фадеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 64 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]

III. Шестое чувство

Морозка и Варя вернулись за полдень, не глядя друг на друга, усталые и ленивые.

Морозка вышел на прогалину и, заложив два пальца в рот, свистнул три раза пронзительным разбойным свистом. И когда, как в сказке, вылетел из чащи курчавый, звонкокопытый жеребец, Мечик вспомнил, где он видал обоих.

– Михрютка-а… сукин сы-ын… заждался?.. – ласково ворчал ординарец.

Проезжая мимо Мечика, он посмотрел на него с хитроватой усмешкой.

Потом, ныряя по косогорам в тенистой зелени балок. Морозна еще не раз вспоминал о Мечике. «И зачем только идут такие до нас? – думал он с досадой и недоумением. – Когда зачинали, никого не было, а теперь на готовенькое – идут…» Ему казалось, что Мечик действительно пришел «на готовенькое», хотя на самом деле трудный крестный путь лежал впереди. «Придет эдакой шпендрик – размякнет, нагадит, а нам расхлебывай… И что в нем дура моя нашла?»

Он думал еще о том, что жизнь становится хитрей, старые сучанские тропы зарастают, приходится самому выбирать Дорогу.

В думах, непривычно тяжелых, Морозка не заметил, как выехал в долину. Там – в душистом пырее, в диком, кудрявом клевере звенели косы, плыл над людьми прилежный работяга-день. У людей были курчавые, как клевер, бороды, потные и длинные, до колен, рубахи. Они шагали по прокосам размеренным, приседающим шагом, и травы шумно ложились у ног, пахучие и ленивые.

Завидев вооруженного всадника, люди не спеша бросали работу и, прикрывая глаза натруженными ладонями, долго смотрели вслед.

– Как свечечка!.. – восхищались они Морозкиной посадкой, когда, приподнявшись на стременах, склонившись к передней луке выпрямленным корпусом, он плавно шел на рысях, чуть-чуть вздрагивая на ходу, как пламя свечи.

За излучиной реки, у баштанов сельского председателя Хомы Рябца, Морозка придержал коня. Над баштанами не чувствовалось заботливого хозяйского глаза: когда хозяин занят общественными делами, баштаны зарастают травой, сгнивает дедовский курень, пузатые дыни с трудом вызревают в духовитой полыни и пугало над баштанами похоже на сдыхающую птицу.

Воровато оглядевшись по сторонам, Морозка свернул к покосившемуся куреню. Осторожно заглянул вовнутрь. Там никого не было. Валялись какие-то тряпки, заржавленный обломок косы, сухие корки огурцов и дынь. Отвязав мешок, Морозка соскочил с лошади и, пригибаясь к земле, пополз по грядам. Лихорадочно разрывая плети, запихивал дыни в мешок, некоторые тут же съедал, разламывая на колене.

Мишка, помахивая хвостом, смотрел на хозяина хитрым, понимающим взглядом, как вдруг, заслышав шорох, поднял лохматые уши и быстро повернул к реке кудлатую голову. Из ивняка вылез на берег длиннобородый, ширококостный старик в полотняных штанах и коричневой войлочной шляпе. Он с трудом удерживал в руках ходивший ходуном нерет, где громадный плоскожабрый таймень в муках бился предсмертным биением. С нерета холодными струйками стекала на полотняные штаны, на крепкие босые ступни разбавленная водой малиновая кровь.

В рослой фигуре Хомы Егоровича Рябца Мишка узнал хозяина гнедой широкозадой кобылицы, с которой, отделенный дощатой перегородкой, Мишка жил и столовался в одной конюшне, томясь от постоянного вожделения. Тогда он приветливо растопырил уши и, запрокинув голову, глупо и радостно заржал.

Морозка испуганно вскочил и замер в полусогнутом положении, держась обеими руками за мешок.

– Что же ты… делаешь? – с обидой и дрожью в голосе сказал Рябец, глядя на Морозку невыносимо строгим и скорбным взглядом. Он не выпускал из рук туго вздрагивающий нерет, и рыба билась у ног, как сердце от невысказанных, вскипающих слов.

Морозка опустил мешок и, трусливо вбирая голову в плечи, побежал к лошади. Уже на седле он подумал о том, что нужно было бы, вытряхнув дыни, захватить мешок с собой, чтобы не осталось никаких улик. Но, поняв, что уже теперь все равно, пришпорил жеребца и помчался по дороге пыльным, сумасшедшим карьером.

– Обожди-и, найдем мы на тебя управу… найдем!.. найдем!.. – кричал Рябец, навалившись на одно слово и все еще не веря, что человек, которого он в течение месяца кормил и одевал, как сына, обкрадывает его баштаны, да еще в такое время, когда они зарастают травой оттого, что их хозяин работает для мира.

В садике у Рябца, разложив в тени, на круглом столике, подклеенную карту, Левинсон допрашивал только что вернувшегося разведчика.

Разведчик – в стеганом мужицком надеване и в лаптях – побывал в самом центре японского расположения. Его круглое, ожженное солнцем лицо горело радостным возбуждением только что миновавшей опасности.

По словам разведчика, главный японский штаб стоял в Яковлевке. Две роты из Спасск-Приморска передвинулись в Сандагоу, зато Свиягинская ветка была очищена, и до Шабановского Ключа разведчик ехал на поезде вместе с двумя вооруженными партизанами из отряда Шалдыбы.

– А куда Шалдыба отступил?

– На корейские хутора…

Разведчик попытался найти их на карте, но это было не так легко, и он, не желая показаться невеждой, неопределенно ткнул пальцем в соседний уезд.

– У Крыловки их здорово потрепали, – продолжал он бойко, шмыгая носом. – Теперь половина ребят разбрелась по деревням, а Шалдыба сидит в корейском зимовье и жрет чумизу. Говорят, пьет здорово. Свихнулся вовсе.

Левинсон сопоставил новые данные с теми, что сообщил вчера даубихинский спиртонос Стыркша, и с теми, что присланы были из города. Чувствовалось что-то неладное. У Левинсона был особенный нюх по этой части – шестое чутье, как у летучей мыши.

Неладное чувствовалось в том, что выехавший в Спасское председатель кооператива вторую неделю не возвращался домой, и в том, что третьего дня сбежало из отряда несколько сандагоуских крестьян, неожиданно загрустивших по дому, и в том, что хромоногий хунхуз Ли-фу, державший с отрядом путь на Уборку, по неизвестным причинам свернул к верховьям Фудзина.

Левинсон снова и снова принимался расспрашивать и снова весь уходил в карту. Он был на редкость терпелив и настойчив, как старый таежный волк, у которого, может быть, недостает уже зубов, но который властно водит за собой стаи – непобедимой мудростью многих поколений.

– Ну, а чего-нибудь особенного… не чувствовалось? Разведчик смотрел не понимая.

– Нюхом, нюхом!.. – пояснил Левинсон, собирая пальцы в щепотку и быстро поднося их к носу.

– Ничего не унюхал… Уж как есть… – виновато сказал разведчик. «Что я – собака, что ли?» – подумал он с обидным недоумением, и лицо его сразу стало красным и глупым, как у торговки на сандагоуском базаре.

– Ну, ступай… – махнул Левинсон рукой, насмешливо прищуривая вслед голубые, как омуты, глаза.

Один он в задумчивости прошелся по саду, остановившись у яблони, долго наблюдал, как возится в коре крепкоголовый, песочного цвета жучок, и какими-то неведомыми путями пришел вдруг к выводу, что в скором времени отряд разгонят японцы, если к этому не приготовиться заранее.

У калитки Левинсон столкнулся с Рябцом и своим помощником Баклановым – коренастым парнишкой лет девятнадцати в суконной защитной гимнастерке и с недремлющим кольтом у пояса.

– Что делать с Морозкой?.. – с места выпалил Бакланов, собирая над переносьем тугие складки бровей и гневно выбрасывая из-под них горящие, как угли, глаза. – Дыни у Рябца крал… вот, пожалуйста!..

Он с поклоном повел руками от командира к Рябцу, словно предлагал им познакомиться. Левинсон давно не видал помощника в таком возбуждении.

– А ты не кричи, – сказал он спокойно и убедительно, – кричать не нужно. В чем дело?..

Рябец трясущимися руками протянул злополучный мешок.

– Полбаштана изгадил, товарищ командир, истинная правда! Я, знаешь, нерета проверял – в кои веки собрался, – когда вылезаю с ивнячка…

И он пространно изложил свою обиду, особенно напирая на то, что, работая для мира, вовсе запустил хозяйство.

– Бабы у меня, знаешь, заместо того, чтоб баштаны выполоть, как это у людей ведется, на покосе маются. Как проклятые!..

Левинсон, выслушав его внимательно и терпеливо, послал за Морозкой.

Тот явился с небрежно заломленной на затылок фуражкой и с неприступно-наглым выражением, которое всегда напускал, когда чувствовал себя неправым, но предполагал врать и защищаться до последней крайности.

– Твой мешок? – спросил командир, сразу вовлекая Мо-розку в орбиту своих немутнеющих глаз.

– Мой…

– Бакланов, возьми-ка у него смит…

– Как возьми?.. Ты мне его давал?! – Морозка отскочил в сторону и расстегнул кобуру.

– Не балуй, не балуй… – с суровой сдержанностью сказал Бакланов, туже сбирая складки над переносьем.

Оставшись без оружия, Морозка сразу размяк.

– Ну, сколько я там дынь этих взял?.. И что это вы, Хома Егорыч, на самом деле. Ну, ведь сущий же пустяк… на самом деле!

Рябец, выжидательно потупив голову, шевелил босыми пальцами запыленных ног.

Левинсон распорядился, чтоб к вечеру собрался для обсуждения Морозкиного поступка сельский сход вместе с отрядом.

– Пускай все узнают…

– Иосиф Абрамыч… – заговорил Морозка глухим, потемневшим голосом. – Ну, пущай – отряд… уж все равно. А мужиков зачем?

– Слушай, дорогой, – сказал Левинсон, обращаясь к Рябцу и не замечая Морозки, – у меня дело к тебе… с глазу на глаз.

Он взял председателя за локоть и, отведя в сторону, попросил в двухдневный срок собрать по деревне хлеба и насушить пудов десять сухарей.

– Только смотри, чтоб никто не знал – зачем сухари и для кого.

Морозка понял, что разговор окончен, и уныло поплелся в караульное помещение.

Левинсон, оставшись наедине с Баклановым, приказал ему с завтрашнего дня увеличить лошадям порцию овса:

– Скажи начхозу, пусть сыплет полную мерку.

IV. Один

Приезд Морозки нарушил душевное равновесие, установившееся в Мечике под влиянием ровной, безмятежной жизни в госпитале.

«Почему он смотрел так пренебрежительно? – подумал Ме-чик, когда ординарец уехал. – Пусть он вытащил меня из огня, разве это дает право насмехаться?.. И все, главное… все…» Он посмотрел на свои тонкие, исхудавшие пальцы, ноги под одеялом, скованные лубками, и старые, загнанные внутрь обиды вспыхнули в нем с новой силой, и душа его сжалась в смятении и боли.

С той самой поры, как остролицый парень с колючими, как бодяки, глазами враждебно и жестоко схватил его за воротник, каждый шел к Мечику с насмешкой, а не с помощью, никто не хотел разбираться в его обидах. Даже в госпитале, где таежная тишина дышала любовью и миром, люди ласкали его только потому, что в этом состояла их обязанность. И самым тяжелым, самым горьким для Мечика было чувствовать себя одиноким после того, как и его кровь осталась где-то на ячменном поле.

Его потянуло к Пике, но старик, расстелив халат, мирно спал под деревом на опушке, подложив под голову мягкую шапчонку. От круглой, блестящей лысинки расходились во все стороны, как сияние, прозрачные серебряные волосики. Двое парней – один с перевязанной рукой, другой, прихрамывая на ногу, – вышли из тайги. Остановившись около старика, жуликовато перемигнулись. Хромой отыскал соломинку и, приподняв брови и сморщившись, словно сам собирался чихнуть, пощекотал ею в Пикином носу. Пика сонно заворчал, поерзал носом, несколько раз отмахнулся рукой, наконец громко чихнул, к всеобщему удовольствию. Оба прыснули со смеха и, пригибаясь к земле, оглядываясь, как нашкодившие ребята, побежали к бараку – один бережно поджимая руку, другой – воровато припадая на ногу.

– Эй ты, помощник смерти! – закричал первый, увидев на завалинке Харченко и Варю. – Ты что ж это баб наших лапаешь?.. А ну, а ну, дай-ка и мне подержаться… – заворчал он масленым голосом, садясь рядом и обнимая сестру здоровой рукой. – Мы тебя любим – ты у нас одна, а этого черномазого гони – гони его к мамаше, гони его, сукиного сына!.. – Он той же рукой пытался оттолкнуть Харченко, но фельдшер плотно прижимался к Варе с другого бока и скалил ровные, пожелтевшие от «маньчжурки» зубы.

– А мне иде ж притулиться? – плаксиво загнусил хромой. – И что же это такое, и где ж это правда, и кто ж это уважит раненого человека, – как это вы смотрите, товарищи, милые граждане?.. – зачастил он, как заведенный, моргая влажными веками и бестолково размахивая руками.

Его спутник устрашающе дрыгал ногой, не подпуская близко, а фельдшер хохотал неестественно громко, незаметно залезая Варе под кофточку. Она смотрела на них покорно и устало, даже не пытаясь выгнать Харченкову руку, и вдруг, поймав на себе растерянный взгляд Мечика, вскочила, быстро запахивая кофточку и заливаясь, как пион.

– Лезут, как мухи на мед, кобели рваные!.. – сказала в сердцах и, низко склонив голову, убежала в барак. В дверях защемила юбку и, сердито выдернув ее, снова хлопнула дверью так, что мох посыпался из щелей.

– Вот тебе и сестра-а!.. – певуче возгласил хромой. Скривился, как перед табачной понюшкой, и захихикал – тихо, мелко и пакостно.

А из-под клена, с койки, с высоты четырех матрацев, уставив в небо желтое, изнуренное болезнью лицо, чуждо и строго смотрел раненый партизан Фролов. Взгляд его был тускл и пуст, как у мертвого. Рана Фролова была безнадежна, и он сам знал это с той минуты, когда, корчась от смертельной боли в животе, впервые увидел в собственных глазах бесплотное, опрокинутое небо. Ме-чик почувствовал на себе его неподвижный взгляд и, вздрогнув, испуганно отвел глаза.

– Ребята… шкодят… – хрипло сказал Фролов и пошевелил пальцем, будто хотел доказать кому-то, что еще жив.

Мечик сделал вид, что не слышит.

И хотя Фролов давно забыл про него, он долго боялся посмотреть в его сторону, – казалось, раненый все еще глядит, ощерясь в костлявой, обтянутой улыбке.

Из барака, неловко сломившись в дверях, вышел доктор Сташинский. Сразу выпрямился, как длинный складной ножик, и стало странным, как это он мог согнуться, когда вылезал. Он большими шагами подошел к ребятам и, забыв, зачем они понадобились, удивленно остановился, мигая одним глазом…

– Жара… – буркнул наконец, складывая руку и проводя ею по стриженой голове против волос. Вышел же он сказать, что нехорошо надоедать человеку, который не может же заменить всем мать и жену.

– Скучно лежать? – спросил он Мечика, подходя к нему и опуская ему на лоб сухую, горячую ладонь. Мечика тронуло его неожиданное участие.

– Мне – что?.. поправился и пошел, – встрепенулся Ме-чик, – а вот вам как? Вечно в лесу.

– А если надо?..

– Что надо?.. – не понял Мечик.

– Да в лесу мне быть… – Сташинский принял руку и впервые с человеческим любопытством посмотрел Мечику прямо в глаза своими – блестящими и черными. Они смотрели как-то издалека и тоскливо, будто вобрали всю бессловесную тоску по людям, что долгими ночами гложет таежных одиночек у чадных сихотэ-алиньских костров.

– Я понимаю, – грустно сказал Мечик и улыбнулся так же приветливо и грустно. – А разве нельзя было в деревне устроиться?.. То есть не то что вам лично, – перехватил он недоуменный вопрос, – а госпиталь в деревне?

– Безопасней здесь… А вы сами откуда?

– Я из города.

– Давно?

– Да уж больше месяца.

– Крайзельмана знаете? – оживился Сташинский.

– Знаю немножко…

– Ну, как он там? А еще кого знаете? – Доктор сильнее замигал глазом и так внезапно опустился на пенек, словно его сзади ударили под коленки.

– Вонсика знаю, Ефремова… – начал перечислять Мечик, – Гурьева, Френкеля – не того, что в очках, – с тем я незнаком, – а маленького…

– Да ведь это же все «максималисты»?! – удивился Сташинский. – Откуда вы их знаете?

– Так ведь я все с ними больше… – неуверенно пробормотал Мечик, почему-то робея.

«А-а…» – хотел сказать как будто Сташинский и не сказал.

– Хорошее дело, – буркнул сухо, каким-то почужевшим голосом и встал. – Ну-ну… поправляйтесь… – сказал, не глядя на Мечика. И, как бы боясь, что тот позовет его обратно, быстро зашагал к бараку.

– Васютину еще знаю!.. – пытаясь за что-то ухватиться, прокричал Мечик вслед.

– Да… да… – несколько раз повторил Сташинский, полуоглядываясь и учащая шаги.

Мечик понял, что чем-то не угодил ему, – сжался и покраснел.

Вдруг все переживания последнего месяца хлынули на него разом, – он еще раз попытался за что-то ухватиться и не смог. Губы его дрогнули, и он заморгал быстро-быстро, удерживая слезы, но они не послушались и потекли, крупные и частые, расползаясь по лицу. Он с головой закрылся одеялом и, не сдерживаясь больше, заплакал тихо-тихо, стараясь не дрожать и не всхлипывать, чтобы никто не заметил его слабости.

Он плакал долго и безутешно, и мысли его, как слезы, были солоны и терпки. Потом, успокоившись, он так и остался лежать неподвижно, с закрытой головой. Несколько раз подходила Варя. Он хорошо знал ее сильную поступь, будто до самой смерти сестра обязалась толкать перед собой нагруженный вагончик. Нерешительно постояв возле койки, она снова уходила. Потом приковылял Пика.

– Спишь? – спросил внятно и ласково.

Мечик притворился спящим. Пика выждал немного. Слышно было, как поют на одеяле вечерние комары.

– Ну, спи…

Когда стемнело, снова подошли двое – Варя и еще кто-то. Бережно приподняв койку, понесли ее в барак. Там было жарко и сыро.

– Иди… иди за Фроловым… я сейчас приду, – сказала Варя. Она несколько секунд постояла над койкой и, осторожно приподняв с головы одеяло, спросила:

– Ты что это, Павлуша?.. Плохо тебе?..

Она первый раз назвала его Павлушей.

Мечик не мог разглядеть ее в темноте, но чувствовал ее присутствие так же, как и то, что они только вдвоем в бараке.

– Плохо… – сказал он сумрачно и тихо.

– Ноги болят?..

– Нет, так себе…

Она быстро нагнулась и, крепко прижавшись к нему большой и мягкой грудью, поцеловала его в губы.

V. Мужики и «угольное племя»

Желая проверить свои предположения, Левинсон пошел на собрание заблаговременно – потереться среди мужиков, нет ли каких слухов.

Сход собирался в школе. Народу было еще немного: несколько человек, рано вернувшихся с поля, сумерничали на крыльце. Через раскрытые двери видно было, как Рябец возится в комнате с лампой, прилаживая закопченное стекло.

– Осипу Абрамычу, – почтительно кланялись мужики, по очереди протягивая Левинсону темные, одеревеневшие от работы пальцы. Он поздоровался с каждым и скромно уселся на ступеньке.

За рекой разноголосо пели девчата; пахло сеном, отсыревающей пылью и дымом костров. Слышно было, как бьются на пароме усталые лошади. В теплой вечерней мгле, в скрипе нагруженных телег, в протяжном мычании сытых недоеных коров угасал мужичий маетный день.

– Маловато чтой-то, – сказал Рябец, выходя на крыльцо. – Да многих и не соберешь седни, на покосе ночуют многие…

– А сход на что в буден день? Аль срочное что?

– Да есть тут одно дельце… – замялся председатель. – Набузил тут один ихний, – у меня живет. Оно, как бы сказать, и пустяки, а цельная канитель получилась… – Он смущенно посмотрел на Левинсона и замолчал.

– А коли пустое, так и не след бы собирать!.. – разом загалдели мужики. – Время такое – мужику каждый час дорог.

Левинсон объяснил. Тогда они наперебой стали выкладывать свои крестьянские жалобы, вертевшиеся больше вокруг покоса и бестоварья.

– Ты бы, Осип Абрамыч, прошелся как-нибудь по покосам, посмотрел, чем косят люди? Целых кос ни у кого, хучь бы одна для смеху, – все латаные. Не работа – маета.

– Семен надысь какую загубил! Ему бы все скорей, – жадный мужик до дела, – идет по прокосу, сопит, ровно машина, в кочку ка-ак… звезданет!.. Теперь уж, сколько ни чини, не то.

– Добрая «литовка» была!..

– Мои-то – как там?.. – задумчиво сказал Рябец. – Управились, чи не? Трава нонче богатая – хотя б к воскресенью летошний клин сняли. Станет нам в копеечку война эта.

В дрожащую полосу света падали из темноты новые фигуры в длинных грязно-белых рубахах, некоторые с узелками – прямо с работы. Они приносили с собой шумливый мужицкий говор, запахи дегтя и пота и свежескошенных трав.

– Здравствуйте в вашу хату…

– Хо-хо-хо!.. Иван?.. А ну, кажи морду на свет – здорово чмели покусали? Видал я, как ты бежал от их, задницей дрыгал…

– Ты чего ж это, зараза, мой клин скосил?

– Как твой! Не бреши!.. Я – по межу, тютелька в тютельку. Нам чужого не надыть – своего хватает…

– Знаем мы вас… «Хвата-ет!» Свиней ваших с огорода не сгонишь… Скоро на моем баштане пороситься будут… «Хва-та-ет!..»

Кто-то, высокий, сутулый и жесткий, с одним блестящим во тьме глазом, вырос над толпой, сказал:

– Японец третьего дня в Сундугу пришел. Чугуевские ребята баяли. Пришел, занял школу – и сразу по бабам: «Руськи барысня, руськи барысня… сю-сю-сю». Тьфу, прости господи!.. – оборвал он с ненавистью, резко рванув рукой наотмашь, словно отрубая.

– Он и до нас дойдет, это уж как пить…

– И откуда напасть такая?

– Нету мужику спокою…

– И все-то на мужике, и все-то на ем! Хотя б уж на что одно вышло…

– Главная вещь – и выходов никаких! Хучь так в могилу, хучь так в гроб – одна дистанция!..

Левинсон слушал, не вмешиваясь. Про него забыли. Он был такой маленький, неказистый на вид – весь состоял из шапки, рыжей бороды да ичигов выше колен. Но, вслушиваясь в растрепанные мужицкие голоса, Левинсон улавливал в них внятные ему одному тревожные нотки.

«Плохо дело, – думал он сосредоточенно, – совсем худо… Надо завтра же написать Сташинскому, чтобы рассовывал раненых куда можно… Замереть на время, будто и нет нас… караулы усилить…»

– Бакланов! – окликнул он помощника. – Иди-ка сюда на минутку… Дело вот какое… садись поближе. Думаю я, мало нам одного часового у поскотины. Надо конный дозор до самой Крыловки… ночью особенно… Уж больно беспечны мы стали.

– А что? – встрепенулся Бакланов. – Разве тревожно что?.. или что? – Он повернул к Левинсону бритую голову, и глаза его, косые и узкие, как у татарина, смотрели настороженно, пытливо.

– На войне, милый, всегда тревожно, – сказал Левинсон ласково и ядовито. – На войне, дорогой, это не то, что с Марусей на сеновале… – Он засмеялся вдруг дробно и весело и ущипнул Бакланова в бок.

– Ишь ты, какой умный… – завторил Бакланов, схватив Левинсона за руку и сразу превращаясь в драчливого, веселого и добродушного парня. – Не дрыгай, не дрыгай – все равно не вырвешься!.. – ласково ворчал он сквозь зубы, скручивая Левинсону руку назад и незаметно прижимая его к колонке крыльца.

– Иди, иди – вон Маруся зовет… – хитрил Левинсон. – Да пусти ты, ч-черт!.. неудобно на сходке…

– Только что неудобно, а то бы я тебе показал…

– Иди, иди… вон она, Маруся-то… иди!

– Дозорного, я думаю, одного? – спросил Бакланов, вставая.

Левинсон с улыбкой смотрел ему вслед.

– Геройский у тебя помощник, – сказал кто-то. – Не пьет, не курит, а главное дело – молодой. Заходит третьеводни в избу, хомута разжиться… «Что ж, говорю, не хочешь ли рюмашечку с перчиком?» – «Нет, говорит, не пью. Уж ежели, говорит, угостить думаешь, молочка давай – молочко, говорит, люблю, это верно». А пьет он его, знаешь, ровно малый ребенок – с мисочки – и хлебец крошит… Боевой парень, одно слово!..

В толпе, поблескивая ружейными дулами, все чаще мелькали фигуры партизан. Ребята сходились к сроку, дружно. Пришли наконец шахтеры во главе с Тимофеем Дубовым, рослым забойщиком с Сучана, теперь взводным командиром. Они так и влились в толпу отдельной, дружной массой, не растворяясь, только Морозка сумрачно сел поодаль на завалинке.

– А-а… и ты здесь? – заметив Левинсона, обрадованно загудел Дубов, будто не видел его много лет и никак не ожидал здесь встретить. – Что это там корышок наш набузил? – спросил он медленно и густо, протягивая Левинсону большую черную руку. – Проучить, проучить… чтоб другим неповадно было!.. – загудел снова, не дослушав объяснений Левинсона.

– На этого Морозку давно уж пора обратить внимание – пятно на весь отряд кладет, – ввернул сладкоголосый парень, по прозвищу Чиж, в студенческой фуражке и чищеных сапогах.

– Тебя не спросили! – не глядя, обрезал Дубов. Парень поджал было губы обидчиво и достойно, но, поймав на себе насмешливый взгляд Левинсона, юркнул в толпу.

– Видал гуся? – мрачно спросил взводный. – Зачем ты его держишь?.. По слухам, его самого за кражу с института выгнали.

– Не всякому слуху верь, – сказал Левинсон.

– Уж заходили бы, что ли ча!.. – взывал с крыльца Рябец, растерянно разводя руками, словно не ожидал, что его заросший баштан породит такое скопление народа. – Уж начинали бы… товарищ командир?.. До петухов нам толочься тут…

В комнате стало жарко и зелено от дыма. Скамеек не хватало. Мужики и партизаны вперемежку забили проходы, столпились в дверях, дышали Левинсону в затылок.

– Начинай, Осип Абрамыч, – угрюмо сказал Рябец. Он был недоволен и собой и командиром – вся история казалась теперь никчемной и хлопотной.

Морозка протискался в дверях и стал рядом с Дубовым, сумрачный и злой.

Левинсон больше упирал на то, что никогда бы не стал отрывать мужиков от работы, если бы не считал, что дело это общее, затронуты обе стороны, а кроме того, в отряде много местных.

– Как вы решите, так и будет, – закончил он веско, подражая мужичьей степенной повадке. Медленно опустился на скамью, просунулся назад и сразу стал маленьким и незаметным – сгас, как фитилек, оставив сход в темноте самому решать дело.

Заговорили сначала несколько человек туманно и нетвердо, путаясь в мелочах, потом ввязались другие. Через несколько минут уж ничего нельзя было понять. Говорили больше мужики, партизаны молчали глухо и выжидающе.

– Тоже и это не порядок, – строго бубнил дед Евстафий, седой и насупистый, как летошний мох. – В старое время, при Миколашке, за такие дела по селу водили. Обвешают краденым и водют под сковородную музыку!.. – Он наставительно грозил кому-то высохшим пальцем.

– А ты по-миколашкину не меряй!.. – кричал сутулый и одноглазый – тот, что рассказывал о японцах. Ему все время хотелось размахивать руками, но было слишком тесно, и от этого он пуще злился. – Тебе бы все Миколашку!.. Отошло времечко… тютю, не воротишь!..

– Да уж Миколашку не Миколашку, а только и это не право, – не сдавался дед. – И так всю шатию кормим. А воров плодить нам тоже несподручно.

– Кто говорит – плодить? Никто за воров и не чепляется! Воров, может, ты сам разводишь!.. – намекнул одноглазый на дедова сына, бесследно пропавшего лет десять тому назад. – Только тут своя мерка нужна! Парень, может, шестой год воюет, – неуж-то и дынькой не побаловаться?..

– И что ему шкодить было?.. – недоумевал один. – Господи твоя воля – благо бы добро какое… Да зайди б ко мне, я б ему полную кайстру за глаза насыпал… На, бери – свиней кормим, не жаль дерьма для хорошего человека!..

В мужичьих голосах не чувствовалось злобы. Большинство сходилось на одном: старые законы не годятся, нужен какой-то особый подход.

– Пущай сами решают с председателем!.. – выкрикнул кто-то. – Нечего нам в это дело лезти.

Левинсон поднялся снова, постучал по столу.

– Давайте, товарищи, по очереди, – сказал тихо, но внятно, так, что все услышали. – Разом будем говорить – ничего не решим. А Морозов-то где?.. А ну, иди сюда… – добавил он, потемнев, и все покосились туда, где стоял ординарец.

– Мне и отсюда видать… – глухо сказал Морозка.

– Иди, иди… – подтолкнул его Дубов.

Морозка заколебался. Левинсон подался вперед и, сразу схватив его, как клещами, немигающим взглядом, выдернул из толпы, как гвоздь.

Ординарец пробрался к столу, низко склонив голову, ни на кого не глядя. Он сильно вспотел, руки его дрожали. Почувствовав на себе сотни любопытных глаз, он попробовал было поднять голову, но наткнулся на суровое, в жестком войлоке, лицо Гончаренки. Подрывник смотрел сочувственно и строго. Морозка не выдержал и, обернувшись к окну, замер, упершись в пустоту.

– Вот теперь и обсудим, – сказал Левинсон по-прежнему удивительно тихо, но слышно для всех, даже за дверями. – Кто хочет говорить? Вот ты, дед, хотел, кажется?..

– Да что тут говорить, – смутился дед Евстафий, – мы так только, промеж себя…

– Разговор тут недолгий, сами решайте! – снова загалдели мужики.

– А ну, старик, мне слово дай… – неожиданно сказал Дубов с глухой и сдержанной силой, смотря на деда Евстафия, отчего и Левинсона назвал по ошибке стариком. В голосе Дубова было такое, что все головы, вздрогнув, повернулись к нему.

Он протискался к столу и стал рядом с Морозкой, загородив Левинсона большой и грузной фигурой.

– Самим решать?.. боитесь?! – рванул гневно и страстно, грудью обламывая воздух. – Сами решим!.. – Он быстро наклонился к Морозке и впился в него горящими глазами. – Наш, говоришь, Морозка… шахтер? – спросил напряженно и едко. – У-у… нечистая кровь – сучанская руда!.. Не хочешь нашим быть? блудишь? позоришь угольное племя? Ладно!.. – Слова Дубова упали в тишине с тяжелым медным грохотом, как гулкий антрацит.

Морозка, бледный как полотно, смотрел ему в глаза не отрываясь, и сердце падало в нем, словно подбитое.

– Ладно!.. – снова повторил Дубов. – Блуди! Посмотрим, как без нас проживешь!.. А нам… выгнать его надо!.. – оборвал он вдруг, резко оборачиваясь к Левинсону.

– Смотри – прокидаешься! – выкрикнул кто-то из партизан.

– Что?! – переспросил Дубов страшно и шагнул вперед.

– Да цыц же вы, го-споди… – жалобно прогнусил из угла перепуганный старческий голос.

Левинсон сзади схватил взводного за рукав.

– Дубов… Дубов… – спокойно сказал он. – Подвинься малость – народ загораживаешь.

Заряд Дубова сразу пропал, взводный осекся, растерянно мигая.

– Ну, как нам выгнать его, дурака? – заговорил Гончарен-ко, вздымая над толпой кудрявую, опаленную голову. – Я не в защиту, потому на две стороны тут не вильнешь, – напакостил парень, сам я с ним кажен день лаюсь… Только и парень, сказать, боевой – не отымешь. Мы с ним весь Уссурийский фронт прошли, на передовых. Свой парень – не выдаст, не продаст…

– Свой… – с горечью перебил Дубов. – А нам он, думаешь, не свой?.. В одной дыре коптили… третий месяц под одной шинелькой спим!.. А тут всякая сволочь, – вспомнил он вдруг сладкоголосого Чижа, – учить будет!..

– Вот я к тому и веду, – продолжал Гончаренко, недоуменно косясь на Дубова (он принял его ругательство на свой счет). – Бросить это дело без последствий никак невозможно, а сразу прогонять тоже не резон – прокидаемся. Мое мнение такое: спросить его самого!.. – И он увесисто резанул ладонью, поставив ее на ребро, будто отделил все чужое и ненужное от своего и правильного.

– Верно!.. Самого спросить!.. Пущай скажет, ежели сознательный!..

Дубов, начавший было протискиваться на место, остановился в проходе и пытливо уставился на Морозку. Тот глядел, не понимая, нервно теребя сорочку потными пальцами.

– Говори, как сам мыслишь!..

Морозка покосился на Левинсона.

– Да разве б я… – начал он тихо и смолк, не находя слов.

– Говори, говори!.. – закричали поощрительно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю