Текст книги "Протоколы Сионских Мудрецов"
Автор книги: Алекс Тарн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
В определенном смысле, это сходство было не случайным – Гавриэль Каган, один из семи столпов Большого Совета, исполнял деликатные обязанности «секретаря по нестандартным операциям». Не то чтобы прочие действия Сионских Мудрецов были такими уж стандартными; созданная на протяжении веков мощная структура существовала параллельно, а зачастую – вопреки законным механизмам общества; она прочно вросла во властные слои правительств, парламентов, судов; она проникла в армейские штабы, в профсоюзы, в банковскую систему; она контролировала прессу и телевидение, колледжи и университеты. Но даже на фоне этой сложнейшей, незримой для непосвященного, тайной работы, операции Гавриэля Кагана выглядели не вполне обычными… Его сеть занималась физическим устранением препятствий, проще говоря – ликвидациями и диверсиями.
Каган еще несколько раз раздраженно ткнул пальцем в клавиатуру и наконец, сдавшись, захлопнул крышку компьютера.
«Черт знает что такое…» – пробурчал он и встал из-за стола. Раскачиваясь на длинных ломких ногах, как на ходулях, он переместился в кресло напротив Хаима. Каждое его движение сопровождалось сухими щелчками коленных и локтевых суставов.
«Я вас слушаю, Хаим, – сказал он, ерзая в кресле, чтобы устроиться поудобнее. – Что за срочность такая?»
«Габи, я сожалею, о том, что отнимаю ваше время, – начал Хаим. – Это касается все того же амстердамского дела. У нас появилась возможность поймать Абу-Айяда…»
Старший Мудрец вопросительно поднял кустистые брови.
«Это резидент арафатовской контрразведки в Европе, – поспешно пояснил Хаим. – Держит в руках много нитей. Сотни агентов. Попортил нам немало крови…»
«Ну так что? – нетерпеливо прервал его Каган. – Поймать так поймать… И за этим вы пришли сюда? Хаим, если из-за каждого абу-бубу вы будете отвлекать меня от работы, мы далеко не продвинемся… У вас есть достаточно полномочий, чтобы решить этот вопрос самостоятельно».
«Габи, конечно же, я пришел не за этим. Дело в том, что я вынужден просить об изменении в Протоколе…»
Каган, щелкнув суставами, наклонился вперед. «Я надеюсь, что у вас есть серьезные основания. Протокол не изменяют каждый день…»
«Мне это известно не хуже, чем вам, Габи, – ответил Хаим с достоинством. – Поверьте, я бы не просил, если бы не полагал это необходимым. Речь идет о Протоколе заседания Малого Совета по поводу чистки внешнего круга, связанного с амстердамским провалом. Собственно, решение уже исполнено по всем участникам, за исключением одного, вернее одной. Относительно нее я и прошу изменения».
«Причины?» – сухо выстрелил Каган.
Хаим помедлил, собираясь с мыслями. Наступал решительный момент объяснения. Он заговорил, стараясь держаться максимально бесстрастно.
«Причины – чисто практического порядка. Один из моих ребят оказался вовлечен эмоционально. Исполнение решение по девушке означает для меня потерю этого солдата. А без него нам не взять Абу-Айяда».
«Почему – без него – не взять?»
Хаим чертыхнулся про себя. Это был прокол. Он продолжил так же бесстрастно: «Извините, Габи. Я имел в виду – без него взятие Абу-Айяда обойдется нам дороже и с меньшими шансами на успех…»
Каган кивнул: «Понятно…» Он помолчал. «Что ж, обманите своего солдата. Я не вижу необходимости изменять Протокол».
Хаим опустил глаза. Он знал, что должен ответить согласием, что никакие возражения уже не помогут, что его молчание говорит против него самого – и не мог заставить себя открыть рот.
«Послушайте, Хаим, – сухо сказал Мудрец. – Мне кажется, что эмоциональная вовлеченность в данном случае не ограничивается вашим солдатом. Я вынужден напомнить вам, что для нас подобные соображения должны быть категорически исключены. Давайте посмотрим на дело трезво. Ваш парень влип, что уже ставит под сомнение его личную надежность. Вы обещали ему спасти его девицу, поместив ее в карантин. Тем самым вы сохранили солдата по крайней мере на время этого карантина. До этого момента вы действовали правильно. Но на этом мои похвалы заканчиваются. Не было никакой причины приходить ко мне с просьбой об изменении Протокола. Вы могли просто продолжить его исполнение, не извещая об этом вашего солдата. Мне странно, что я должен объяснять вам столь очевидные вещи».
Хаим молча кивнул. Старший Мудрец встал и подошел к окну. Какое-то время он стоял там, слегка раскачиваясь на своих ходулях, затем сделал Хаиму знак подойти.
«Посмотрите, – сказал он, взяв одной рукой за плечо своего собеседника, а другой указывая на Гору напротив. – Видите, там, над Горой?» Он посмотрел на Хаима, напряженно и беспомощно уставившегося в танцующий над Городом дождь, и горько усмехнулся: «Вы не видите… Вы пока не видите… Но это не значит, что там ничего нет. Пока вы просто должны поверить мне. Мы с вами солдаты, Хаим. Мы – солдаты нерушимого, стройного и ясного плана, направляющего этот мир, не дающего ему свихнуться в тартарары. Этот план трудно понять, временами он противоречит всему нашему душевному строю, опыту, убеждениям; он ведом немногим, возможно, – всего лишь Семерым Мудрецам, семерым из пяти миллиардов. Но это не значит, что его нету. Он есть, и мы, его солдаты, не можем позволить себе жалость ни к ни в чем не повинной девушке, ни к чудом выжившему в Катастрофе старику, ни к вашему влюбленному солдату. И хотя в самой этой, такой понятной и такой человеческой жалости нет ничего преступного, она не должна, не имеет права, мешать торжеству Плана…»
Каган снял руку с хаимова плеча и снова повернулся к Горе.
«И уж конечно, она не должна мешать исполнению Протокола, – закончил он сухо. – Идите, Хаим. Идите и исполняйте».
Мудрец молча поклонился и пошел к выходу. У двери он обернулся. Гавриэль Каган по-прежнему стоял к нему спиной, неподвижно глядя в окно, как будто забыв о своем госте. Хаим вышел под дождь. Он испытывал странное чувство облегчения, как будто какая-то тяжесть упала с его плеч. «Упала ли? – поправил он сам себя. – Скорее, ее просто взял на плечи кто-то другой…» Так или иначе, он уже не чувствовал себя таким разбитым, как час тому назад. Быстрой семенящей походкой он спустился к Синематеке и взял такси. Каган же еще долго стоял у окна, обратив к Горе свое бледное, высоколобое, залитое слезами лицо.
8
Не слишком ли перемудрил? Шломо перечитал последнюю главку. Черт его знает… Надо сказать, что подобные сомнения посещали его нечасто, а когда все-таки посещали, то он быстро гасил их решительным напоминанием самому себе, что речь-то, в конце концов, идет о пошлой литературной поденщине, о тексте, измеряемом не качеством прозы, но погонными метрами. Зачем выеживаться? – для Урюпинска сойдет… Тем более, что пока ему еще не приходилось видеть свою бэрлиаду где-либо напечатанной, так что и сантиментов особенных он к ней не испытывал. Деньги идут, и слава Богу…
С другой стороны, не слишком ли круто он завернул с Сионскими Мудрецами? Уж больно скользкая тема, и не хочешь, а заденешь – того за локоток, этого – за задницу… Не обидеть бы Благодетеля – если он еврей, конечно… Хотя, по сути, – отчего тут еврею обижаться? Скорее, гордиться бы надо, раздувать, почем духу хватает, нелепую эту легенду – мол, смотрите все, какие мы, евреи, сильные ребята – весь мир за яйца держим! Не замайте! Берегитесь! Шломо остановился перед зеркалом и погрозил туда кулаком для пущей убедительности. Погрозил, да и засмеялся – уж больно смешон был этот чудак в зеркале – длинный такой, унылый еврей на пятом десятке, в махровом халате и стоптанных тапочках… еще и грозит кому-то – смех да и только.
«В общем, кончай дурить, Шломо, – сказал он сам себе решительно. – Для Урюпинска сойдет…»
Отправив главу, он выключил компьютер и пошел посмотреть, как там Женька. Женька, понятное дело, дрыхла. Вот уже несколько недель после возвращения из Бразилии она пропадала без дела, болтаясь по бесконечным вечеринкам, дискотекам, кафе, уходя из дому в десять-одиннадцать вечера и возвращаясь под утро. На робкие родительские возражения отвечала решительным указанием на собственную взрослую самостоятельность и свободу, как осознанную необходимость «найти себя».
«Может, и впрямь права девчонка? – говорил жене Шломо после того, как Женька уносилась в ночь, во всеоружии своего латиноамериканского загара, чуть сдобренного французским марафетом и эйлатскими фенечками на шее и на запястьях. – Может, и впрямь так и надо? Ну не знает она, чего хочет, ну не знает; что ж ты – убьешь ее за это? Дай ребенку осмотреться, еще успеет ярмо надеть…»
«Ребенку… – фыркала Катя. – Двадцать два года балбеске. Хоть бы на курсы какие записалась…»
Так или иначе, в настоящую минуту Женька, разметав по подушке выбеленные бразильским солнцем волосья, «искала себя» в неглубокой лагуне праведно-младенческого сна. Шломо постоял в дверях, глядя на нее и вследствие странного дефекта зрения видя не взрослую красивую спящую женщину, а двухлетнего ребенка, которого жалко, но надо будить и быстро-быстро одевать, натягивать платье, кофту, штаны и тащить еще сонную, теплую, сладко и недовольно зевающую – в детский садик на соседнем дворе и, скрепя сердце, оставлять там, в пропахшем горелой манной кашей вестибюле, стоящую с отвисшими на коленках пузырями колготок и тоскливо глядящую вслед уходящему папе; кто теперь от кого уходит, девочка?.. Шломо наклонился и тихонько поцеловал Женьку в висок.
«Не пора ли тебе вставать, красивая? Второй час как-никак…»
Женька недовольно заурчала и повернулась на другой бок. Шломо не стал настаивать – пускай ребенок поспит…
Он открыл банку пива и вышел на лестницу. Март катился к раннему в этом году весеннему празднику Песах, и иерусалимская природа, видимо, предпочитающая лунный еврейский календарь солнечному европейскому, послушно сворачивала свои зимние порядки. Миндаль уже отцвел, на углу мерказухи вовсю зеленело большое гранатовое дерево, а из жухлых запущенных газонов буйно перла молодая веселая трава. Ну чем не жизнь, а, Шломо? Вот стоишь ты, чистый и радостный, под весенним небом Пупа Земного, с банкой холодного пива в твердой руке, с любимым ребенком, безмятежно дрыхнущим за спиной, с бесценной женой на работе, за которую ей, вроде, наконец-то – тьфу-тьфу, чтоб не сглазить – удалось зацепиться, с очередным, только что законченным Бэрлом в компе; и все, слава Богу, здоровы, и долгов немного, и жизнь прекрасна, чудесна, лэхаим, жизнь, за тебя! Он глотнул пива и повернулся спиной к Иерусалиму, не в силах больше встречать грудью волны счастья, накатывающиеся на него из Города, как из моря.
Жаль, что расслабленное сознание даже в такой торжественный момент все-таки подкидывало ему всякие неприятные напоминания, мусор, щепки, выгоревший ветхий плавник мелочных бытовых забот. К примеру, вчера Катя твердо сообщила ему, что они званы всей семьей на пасхальный седер к ее начальнику, и отказаться невозможно.
«Катягорически?» – жалобно спросил Шломо. «Категорически», – рассмеялась она. И повернувшись к стоящей у зеркала Женьке добавила: «Кстати, к вам, красавица, это тоже относится».
Женька напряглась, но затем, взвесив материнскую интонацию, почла за благо не перечить. Она все же закинула пробное и вялое «ну маа-ама…», однако Катя подавила ее робкое сопротивление в самом зародыше.
«Без всяких «ма-ама» и без всяких «ка-атя», – сказала она решительно. – Вы, надеюсь, не хотите, чтобы я снова осталась без работы? И потом, это просто неудобно – для них это так много значит; не будем же мы обижать людей…»
Теперь надо было переться в далекую Нетанию, сидеть там в кругу незнакомых людей, слушать, кивать, улыбаться, что-то говорить самому, распевать вместе со всеми непонятные слова Агады, ждать, когда наконец будет дозволено есть, и в итоге с трудом выбираться из-за стола, сверх всякой меры обожравшись разными вкусностями… тоска… Шломо вздохнул и снова повернулся к Иерусалиму, надеясь вернуть прежнее ощущение ничем не замутненного счастья. Дудки. Город молча смотрел на него исподлобья своих холмов, видимо обиженный шломиным отношением к одному из самых святых его праздников. «Ладно кукситься, – улыбнулся Шломо. – Я же в конце концов еду. Причем со всей семьей…» Иерусалим подумал и сменил гнев на милость.
* * *
Перед тем, как отправляться в редакцию, Шломо решил забежать к Сене с Сашкой. Сашка жил там вот уже четвертую неделю, изгнанный, как и следовало ожидать, со всех своих прежних пастбищ. В издательстве ему показали на дверь уже на следующий день после публикации памятной статьи. В семье он продержался несколько дольше. Нельзя сказать, чтобы жена не сомневалась вовсе, но общественное давление все же возобладало. С нею перестали здороваться на улице и в лавке. Дети приходили из школы в слезах – одноклассники вдруг стали дразнить их «дегенератами» – по созвучию с незнакомым и непонятным словом «ренегат». Либерманы – семья дегенератов… В общем, через пару недель такой веселой жизни супруги сели на кухне, поговорили спокойно, без слез и пришли к очевидному решению. Сашка собрал чемодан, поцеловал насупленных детей и отбыл в гостеприимную Мерказуху, на скудные сенины харчи.
В первый же вечер друзья отметили новоселье рекордным даже по прежним временам количеством выпитой водки. Пили втроем – Катя отказалась присоединиться по принципиальным соображениям. Больше всех крушение сашкиной жизни переживал Шломо. Он даже всплакнул по этому поводу, открывая третью по счету бутылку «Голда».
«Не плачь, Славик, – успокоил его Сашка. – Это не последняя. У Сени в морозилке еще два «Кеглевича», а в буфете – «Балантайнс» заныкан. Правда, Симеон? Я все вижу…» И он погрозил пространству совершенно пьяным пальцем. До «Кеглевичей» дело, впрочем, не дошло, потому что почуявшая недоброе Катя разогнала компанию, забрав домой мужа и затолкав в постель Сашку. Сеня лечь отказался, заявив, что он еще будет рр-раб-ботать, и действительно, сел за компьютер, где незамедлительно заснул, положив щеку на клавиатуру.
Так ознаменовалось начало нового этапа в Сашкиной жизни, который, при ближайшем рассмотрении, оказался вовсе не таким трагичным, как это виделось Шломо. Газеты печатали его даже с большей охотой, чем прежде, обретя таким образом столь милый сердцу редакторов «баланс мнений» – ведь обличительный антисионистский пыл «нового» Сашки в известной степени уравновешивал общий правый уклон русскоязычной прессы. В дополнение к этому у Саши Либермана появились новые друзья.
Прежде всего, шум специфически «русского» скандала докатился и до погруженного в собственные сытые дрязги общеизраильского ивритоязычного истеблишмента. Для них история сашкиного «изгнания» из лагеря ненавистных поселенцев пришлась как нельзя кстати. Крупная израильская газета опубликовала большой материал под броским заглавием «Изгой». Особый упор в статье делался на беспардонную нетерпимость правых, без колебаний разрушивших семью и выкинувших человека на улицу только за то, что он осмелился бросить им в лицо горькую правду. Фотография Сашки с детьми красовалась на развороте субботнего приложения. Подпись гласила: «Увидит ли он теперь своих детей?» Изобразительный ряд статьи венчался комбинацией из двух других фотографий. На первой, с надписью «здесь он жил в разладе с собственной совестью…» была представлена роскошная вилла, долженствующая, видимо, изображать дом среднего поселенца, ибо ничего общего с конкретным сашкиным домиком в Долеве у нее не было. Второй снимок с похвальной реалистичностью отображал запущенную мерказушную сенину берлогу с заросшей окурками пепельницей на переднем плане. Текст под фото перекликался с предыдущим: «…а теперь он живет здесь, но совесть его чиста!»
Сеня, прочитав, рассмеялся: «На свободу – с чистой совестью…» Потом, отсмеявшись, добавил: «Знаешь, Сашка, не будь я с тобой знаком, я бы подумал – ну и сука… Но поскольку я с тобой знаком, то и думаю я иначе. Ты не сука, ты – просто мудак…»
На Сеню обижаться было не принято, Сашка и не обиделся. В эти недели он жил в каком-то исступленном опьянении своей новой жизнью, новыми знакомствами, новыми возможностями. Его стали приглашать на телевидение, брать интервью, спрашивать его ученое мнение по всевозможным поводам; он определенно становился величиной всеизраильского значения.
«Вот видишь, как просто стать звездой, – язвительно говорила мужу Катя. – Достаточно всего лишь ссучиться. Погоди, его еще и на хлебную должность пристроят, попомни мое слово…»
«Ты несправедлива, Катюня, – возражал Шломо. – Можно утверждать, что Сашка заблуждается. Можно сомневаться в правильности его логики. Одно для меня несомненно – он искренен. Да, он поменял свои убеждения. Ну и что? Разве это преступление? Человеку свойственно ошибаться, верно? Значит, человеку свойственно менять свои убеждения. Разве не так? Во всяком случае, я уверен, что Сашка сделал это в результате мучительного внутреннего развития, а вовсе не для всех этих коврижек».
«Не смеши меня, Славик, – отвечала Катя. – Фу-ты ну-ты – мучительное внутреннее развитие… Я щас прямо заплачу… Кризис переходного возраста у твоего Сашеньки. Помноженный на общую природную мудаковатость. Прибавь к этому бабу его страшную, которую он и не любил-то никогда. Конечно, не любил – что ты за голову хватаешься… Он тогда программу отъезда выполнял, если ты помнишь: покупал пианино, стоял в очереди на мотоцикл, учился вождению и искал жену».
«Ради Бога, Катя, – стонал Шломо. – При чем тут жена и мотоцикл?»
«Конечно, – уверенно продолжала Катя, гремя посудой в раковине. – Конечно. И вообще, знаешь, что я тебе скажу? – Она решительно поворачивалась к мужу, вытирая руки кухонным полотенцем с петухами. – Просто за время своего диссидентства он привык мелькать в центре событий. Эмиссары из-за бугра, топтуны под окнами, видики на продажу, запретлит пачками, шубы с сапогами, адреналин ведрами… Он на эту жизнь подсел, как на иглу. Он с тех пор нормально жить не может, инвалид хренов. Жертва диссидентства».
«Как ты можешь так говорить? – Шломо пускал в ход последний козырь. – Если бы не героические усилия таких, как Сашка, мы бы еще сидели с тобой в тоталитарном Союзе. Это они разрушили Систему, такие вот сашки…»
«Сам-то ты в эту чушь веришь? – презрительно парировала Катя. – Бодались телята с дубом, а теперь говорят, мол, это мы его завалили… Смех, да и только».
«Что ж, по-твоему, он сам упал, этот дуб?»
«Может и сам… А может, ему снизу корни съели. Кто? – а черт его знает. Может, мы с тобой, Славик, и съели. В одном я уверена – телята эти бодливые тут ни при чем. Какой с мудаков прок?»
Шломо смолкал, подавленный катиным напором. За всю их долгую совместную жизнь ему удалось победить в споре с Катей лишь однажды, когда, еще до свадьбы, он убеждал ее не делать аборт. Да и то, если говорить честно, большой его заслуги в том не было – скорее всего, она тогда сама, вполне сознательно, дала себя уговорить…
* * *
Шломо услышал спор еще с лестничной площадки. Кричал, конечно, Сашка; Сеня отвечал ему вполголоса, лениво растягивая предложения и интенсивно расчесывая правой рукой левую щеку.
«Промывка мозгов? – возмущенно вопрошал Сашка. – А у нас мозги не промыты? У него, – он ткнул пальцем в кстати подвернувшегося Шломо. – У него мозги не промыты? Мы, выпускники сталинско-брежневских университетов, как же мы любим похваляться нашим иммунитетом к промывке мозгов! Мол, мы-то стреляные воробьи, нас-то на мякине не проведешь… Только лажа это все, вранье. Конечно, насчет «партия наш рулевой» или, скажем, – он пощелкал пальцами, подыскивая пример. – Скажем…»
«Слава КПСС! – пришел к нему на помощь Шломо. – Все на уборку урожая! Генетика – продажная девка империализьма! Из всех искусств для нас важнейшим…»
«Во-во, – прервал его Сашка. – На все это дерьмо у нас, конечно, иммунитет имеется, кто же спорит. Но, тем не менее, мозги у нас промыты плотно и основательно. Вот ты скажи, – обратился он к улыбающемуся Шломо. – Как насчет защиты Отечества, подвига во имя Родины… Это все как – хорошо? Плохо? Нет, ты скажи, не стесняйся…»
«Да не стесняюсь я, что ты, право, как петух какой-то наскакиваешь, – отодвинул его Шломо, все еще улыбаясь. – Конечно, защита Отечества – это хорошо. Только при чем тут промывка…»
«Ага! – торжествующе вскричал Сашка, как будто поймав его на чем-то. – Ага! Ты видишь, Сенечка? Промыты мозги, промыты… Десятилетия советской пропаганды не прошли даром! Не зря все эти падлы, все эти ждановы-сусловы работали; вот тебе результат! Отечество-хренечество… родина-уродина… Хрень это все, поймите. Одна есть в этом мире ценность – человек. Все остальное – чушь, шелуха, газетный блеф; всем остальным можно подтереться, если, конечно, не боитесь жопу запачкать…»
«Возможно, – лениво ответил Сеня и потянулся за сигаретой. – Возможно и так… Только пропаганда этой твоей позиции – тоже промывка мозгов. Хотя и в противоположном направлении. Мол, гуманизм, свобода личности, самореализация, геи с лесбиянками, все люди братья… Впрочем, «все люди – братья» звучит как-то по-шовинистски, правда? Ладно, не тушуйся, брат, давай заменим это на «все негры – сестры»… Что, тоже плохо? Ну не знаю…»
«Хорошо, – согласился Сашка. – Насчет промывки согласен. Только промывка промывке рознь. Мы противопоставляем фашистскому ура-патриотическому засиранию мозгов свою – гуманистическую промывку. Мы ж вас спасаем, дураков…»
«Мы – это ты со Слизняком?» – насмешливо осведомился Сеня и пустил в потолок струю дыма.
«А хоть бы и так, – с вызовом ответил Сашка. – И, кстати, у этого вполне достойного человека есть фамилия, так что ни к чему называть его этим мерзким прозвищем, в особенности, когда он не может тебе ответить…»
Шломо насторожился: «При чем тут Слизняк, Сеня?»
Так на их внутреннем жаргоне именовался некий депутат, создавший несколько лет тому назад организацию под скромным названием Институт Демократического Плюрализма. Прозвище «Слизняк» ему дала Катя, когда политические пристрастия новоиспеченного депутата еще не вполне просматривались.
«За что ты его так невзлюбила, Катя? – удивлялся тогда Шломо. – Он выглядит не хуже других «русских». Зато как на иврите чешет!»
«Скользкий он какой-то, – уверенно отвечала Катя, – ты только на рыло его масляное глянь. Иуда-иудой…»
Шломо ухмылялся: «Катюня, Иуда – весьма распространенное еврейское имя…»
Зато потом, когда выяснились источники финансирования «Института», катиному торжеству не было предела. «Нет, ну ты видишь, как я его раскусила? – торжествовала Катя. – Сволочь гадкая… Он только что террористам патроны не покупает…»
«При чем тут террористы, Катя? – урезонивал ее Шломо. – Если Европа хочет пропагандировать в Стране определенную точку зрения, в этом нет ничего противозаконного…»
«Как же! Ничего противозаконного! А то они не знают, что на их деньги закупается оружие и пластиковая взрывчатка! Ты видел арабские учебники, где Израиля нет на карте? – Они печатаются в Европе и за европейские бабки! И твой Слизняк подъедается из того же корыта. Что за пакость… тьфу! Иуда, Иуда и есть…»
В те дни Женька еще служила в армии – катину горячность можно было понять.
«В самом деле, при чем тут Слизняк, Саша? – невинно осведомился Сеня. – Расскажи другу дорогому…»
Сашка молча развел руками, хрюкнул, начал что-то говорить, передумал и нервно прошелся по комнате. «Расскажи, расскажи, что ты стесняешься, – издевательски подначивал его Сеня. – Спой, светик, не стыдись…»
«А мне стесняться нечего, – вызывающе сказал Сашка. – Нашлись моралисты на мою голову…» Он еще раз прошелся по комнате и наконец остановился перед Шломо. «Видишь ли, Славик, – неловко начал он, глядя в угол. – Мне предложили читать курс лекций в Институте Плюрализма. По теме «Нравственный выбор журналиста»…» Он замолчал. «И?.. – подтолкнул его с дивана Сеня. – И?.. Заканчивай, чего уж там…»
«И… я согласился…»
Кто-то вдруг хлопнул ладонями в шломиной голове, притопнул и, высоко вскидывая колени, запел: «подружка моя, ты не сомневайся…»
«Эй, Славик, что ты молчишь, скажи что-нибудь, – позвал его Сеня. – Ты смотри, Саш, как его тряхануло… Впечатлительный ты наш…»
Шломо и в самом деле молчал, не к месту улыбаясь и тщетно пытаясь справиться с внутренним своим топотуном, на высокой ноте выводящим: «…я пойду его встречать, а ты одевайся!» Сашка по-прежнему стоял истуканом; потом, так и не дождавшись шломиной реакции, развел руками и начал кружить по комнате.
«Смотри, Александр, – солидно сказал Сеня, закуривая. – Оставляя в стороне твое присоединение к Слизняку, которое и в самом деле выглядит несколько… э-э-э… чрезмерным даже на фоне твоих нынешних духовных исканий, я должен заметить, что твои рассуждения по поводу промывки мозгов все же не вполне корректны. Ты говоришь: «или-или». Либо промывка националистическая, либо промывка гуманистическая. Надо только выбрать – которая из них лучше. Так?» Сашка кивнул.
«А если я, к примеру, не хочу никакой промывки? – продолжил Сеня. – Ни-ка-кой. Если мне в равной степени наплевать и на идеалы сионистского Отечества и на прекрасные идеалы гуманизма? Для меня – высшая ценность – Я Сам. Разве плохо? Шкурно, зато честно. Чем не вариант?»
«Подружка моя, ты не сомневайся…» – задумчиво пропел Шломо.
«О! – радостно подхватил Сеня. – Вот и царь Шломо прорезался. Скажи уже что-нибудь, порадуй нас откровениями верного мужа и друга…»
«Где уж мне с моими промытыми мозгами, – все так же задумчиво отозвался Шломо. – Хотя, знаете… Вот вам несколько наблюдений моего филистерского сознания. Во-первых, твой, Сеня, вариант – совсем не третий, потому что Сашкин гуманизм в итоге сваливается именно к провозглашенному тобой шкурничеству. А как же иначе? Все человечество любить – это уж больно неконкретно, сплошной туман. А собственная шкура – вот она, родная, всегда под рукой. Так что себялюбие – это гуманизм на практике.
Во-вторых, если уж выбирать между двумя промывками… Я не вижу ничего плохого в защите своего дома, семьи, друзей, Отечества, коли на то пошло. Да и при чем тут промывка мозгов? Разве не естественно защищать группу, к которой принадлежишь? Волки дерутся за свою стаю, муравьи – защищают свой муравейник. До смерти, заметьте, защищают. У них что – тоже мозги промыты?»
Сашка в отчаянии хлопнул себя руками по бедрам: «Но ты-то не муравей, не волк! Ты человек, тебе затем разум и даден, чтобы изжить в себе психологию стаи!»
«С чего ты взял? А может, – как раз таки затем, чтобы эту стаю получше организовать, защитить? Ты пел что-то о самореализации. Но настоящая самореализация бывает только в рамках группы. Или во имя группы. Если, конечно, не брать нашего Сенечку в качестве обратного примера… Он-то реализовался в полной мере, не так ли, Сеня?»
В комнате наступило молчание. Потом Сеня погасил сигарету и, прищурившись, посмотрел на Шломо: «Спасибо тебе, Славик, на добром слове. Чаю хочешь?»
«Не за что, – смущенно ответил Шломо. – Сам напросился. А чаю не надо, я уже на работу опаздываю. Так что мы с подружкой пойдем…»
«С какой подружкой?»
«Да есть тут одна приставучая…» – и он вышел, напевая накрепко привязавшуюся «подружку».
«Подружка моя, ты не сомневайся – я пойду его встречать, а ты одевайся. Или – раздевайся? Черт его знает… Подружка моя…» В голове его было пусто и звонко, и не хотелось ни о чем думать.