Текст книги "Протоколы Сионских Мудрецов"
Автор книги: Алекс Тарн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
12
После ночных дежурств Шломо просыпается в полдень. В принципе, можно бы поспать и подольше, но к двенадцати асбестовый караван раскаляется до невозможности. Формально Шломо делит жилище с пятью милуимниками, но фактически они тут почти не бывают, предпочитая ночевать дома и наезжая в Тальмон только на время дежурств. Тем не менее, с точки зрения армии, все пятеро стоят на полном довольствии, так что голодать Шломо не приходится. Койка, матрац со спальником, кофе, чайник, да полный холодильник – что еще надо человеку?
Проснувшись, Шломо заваривает кофе и выходит наружу, в ярко-голубой простор самарийского полдня. Он садится на землю, привалившись спиной к стене, так, чтобы максимально захватить скупой клочок тени, ставит рядом с собой чашку, закуривает и погружается в покой и ясную целесообразность раскинувшегося перед ним мира. Плавные линии холмов, прихотливые извивы шоссе, заросшие курчавым кустарником вади, неприхотливые прямоугольники оливковых рощ и виноградников, красная черепица домов на соседней вершине… И над всем этим – сияющее полотнище неба, расшитое слепящими солнцами по бело-голубому полю.
Шломин караван на вершине Хореши – самой высокой горы Биньямина; на западе ясно видна прибрежная равнина, взлетно-посадочная полоса аэропорта Бен-Гурион, небоскребы Большого Тель-Авива, и далее, на север – кварталы Петах-Тиквы, пляжи Нетании, высокие трубы Хадерской электростанции. А с другой стороны, на юго-востоке – Рамалла, запертый в шакальем своем логове Арафат, враждебные пригороды и деревни – Эль-Бире, Бетуния, Мазра-эль-Кабалия, Эйн-Киния… Два мира. И Шломо – прямо между ними, со своим раскаленным караваном, чашкой остывшего кофе и третьей за это утро сигаретой. Прозрачный ветерок гуляет по Хореше, на небе ни облачка, и дивным светом залита наша благословенная Земля, с запада на восток, и с севера на юг, и так, и эдак, и с поворотом наискосок – как ни посмотри. И цепь наших поселений, от Долева до Халамиша, плывет в этом световом океане, на вершинах холмов, как на воздушных подушках, дразня ярко-красными крышами невыносимую синеву неба.
Тальмон стоит, как Рим, на семи холмах. Домов в нем, правда, поменьше, но ведь и Рим не сразу строился… Шломо смотрит на соседнюю гору. Где-то там ходит сейчас его новый приятель Вилли, топчет чахлый газончик вокруг детского сада. Днем детские сады – главная забота сторожей, лакомый кусочек для гиен из Хамаса, для шакалов из Фатха, для крыс из Исламского Джихада. Четыре часа Вилли уже отбомбил, осталось еще два, потом Шломо меняет его на боевом посту. Жарко. Вилли останавливается, пьет воду из фляжки, вытирает пот со лба и продолжает свое добросовестное кружение.
Другой бы сел себе в тенечек, вытянул ноги, отдохнул… другой, но только не Вилли. Потому что Вилли – немец. То есть натуральный немец, белобрысый и курносый. Его полное имя – Рейнхардт Мюллер, и происходит он из немецкой земли Северный Рейн-Вестфалия. Там он себе и жил, шнапс-пиво пил, белыми сосисками закусывал и знать не ведал о дальнем клочке земли, полыхающем хамсинами, зноем и ненавистью. И все было бы в его жизни хорошо, когда б не выпала невозможная комбинация у верховного тевтонского бога Вотана. Кости ли он бросал, пасьянс ли раскладывал или за рычаг «однорукого бандита» дергал… только познакомился юный Рейнхардт с курчавым существом женского пола в драных джинсах и мятой футболке. Познакомился и пропал.
Была она художницей, звали ее Рива, и приехала она в город Дюссельдорф по своим малярным делам – изучать немецкую живопись в собрании Вестфальского музея. Немцев Рива не любила априори, объясняя это исторической памятью, хотя какая, к черту, историческая память на немцев может быть у израильтянки йеменского происхождения? В общем – чистый снобизм, типичная заносчивость молодых, сильных и красивых израильских сабр, свято уверенных, что весь мир именно им и принадлежит. Впрочем, Германия Риве нравилась, хотя и не так, как родная Рош-а-Айн. Один Рейн чего стоил… и тихие летние вечера над рекой, и виртуозные роллеры на набережной, и столики кафе со светлым «кельшем» в красивом бокале, и дивные кафедральные соборы Кельна и Аахена, и веселая космополитическая толпа на Маркетплац… погоди-ка… где-то я этого парня уже видела… А потом она вдруг поняла, что «этот парень» ходит за нею уже неделю, неотвязно, как голодный пес за хозяйкой.
Следуя проверенной армейской методике решать проблемы немедленно в момент их возникновения, Рива подозвала Рейнхардта к себе и спросила, какого, собственно, беса?.. Парень, запинаясь, но на вполне гладком английском объяснил ей, что он не может без нее жить, а потому просит выйти за него замуж. «Ага, прямо сейчас, – ответила ему Рива. – Вот прямо сейчас все брошу и выйду…» Парень просиял от счастья, и она поняла, что так просто этот фильм не закончится.
Рейнхардт осаждал ее с наследственным германским упорством, закаленным в горниле многих войн, включая Тридцатилетнюю. И хотя что-то подсказывало ему, что на этот раз тридцати лет не понадобится, морально он был готов и на большее. Медленный Рейн пел им свои песни, нежная Лорелея мыла длинные волосы в его ласковых водах, призрак великого Гейне обнимал за плечи влюбленные парочки на Кенигсаллее. Победительная любовь молодого Мюллера простерла соловьиные крылья над Дюссельдорфом… И Рива сдалась. Впрочем, вручая ключи от крепости счастливому победителю, она выговорила почетные условия капитуляции. Во-первых, о проживании в Германии не могло быть и речи. Закончив практику в музее, она возвращалась в Израиль. Точка. Если уж Рейнхардту так приспичило, что он готов следовать за нею на край света, – пожалуйста. Пусть сворачивает тут свои дела и приезжает.
Во-вторых, Рейнхардт должен был стать своим в Стране. И кратчайший путь к этому лежал через Армию обороны Израиля. Проще говоря, от немецкого гражданина Рейнхардта Мюллера, не знавшего ни слова на иврите, требовалось пойти добровольцем в ЦАХАЛ… Излагая все это своему неистовому поклоннику, Рива рассчитывала привести его в понятное замешательство. Как бы не так!
Улыбка Рейнхардта стала только еще шире. Он много наслышан о легендарной эффективности израильской армии и будет счастлив отдать ей какие-то жалкие несколько месяцев – в знак бесконечной благодарности стране, взрастившей такое неимоверное чудо, как Рива. Что же касается дел, то сворачивать ничего не придется – он готов уехать хоть завтра… Рива пожала плечами, поняв, что, как ни бейся, а от судьбы не уйдешь.
Что может быть дальше от зеленых лугов, дубовых рощ и прохладных перелесков родной Германии, чем раскаленный плац в сердце пыльной пустыни Негев, в разгар августовского хамсина? А ведь именно там, на плацу, ровно через год новоиспеченный доброволец ЦАХАЛа рядовой Рейнхардт Мюллер ел глазами грозного старшину из породы садистов. Старшина сразу выделил его невинную физиономию в строю тертых калачей израильского производства, возвращавших старшине его грозный взор с привычной сабровской наглостью, хотя и несколько смягченной страхом потери субботнего отпуска. «Имя?» – спросил он, остановившись перед странным новичком. Рейнхардт сказал. «Как, как?» Рейнхардт повторил. «Знаешь что… как тебя там… – сказал старшина задумчиво. – Так не пойдет. Своим именем ты ставишь в тупик командира. А в тупике командиру находиться нельзя…»
«А если он зашел туда сделать пи-пи?» – спросил кто-то из дальнего конца третьего ряда. «Шараби, – сказал старшина, не оборачиваясь. – На эту субботу ты не выходишь… А тебе, солдат, придется придумать какую-нибудь кликуху полегче…» Лицо его исказилось непривычным выражением мыслительного усилия. Из строя посыпались подсказки и предложения: «Капут… Чайник… Гитлер… Ганс… Лось…»
Старшина вдруг просветлел. «Молчать!» – прикрикнул он на взвод. Все дружно заткнулись. Рейнхардт покорно ждал своей участи. «Вилли! – сказал старшина. – Ты будешь теперь Вилли». Все посмотрели на бывшего Рейнхардта и удивились – а ведь и впрямь – Вилли! Как это они раньше не распознали?.. Вот ведь старшина… вот ведь мастер…
Армейские клички прилипчивы. С тех пор Вилли слышал имя «Рейнхардт» только от собственной жены, да и то лишь в случае особо торжественных ссор. Недлинную свою трехмесячную службу он прошел с легкостью, хотя так и не смог до конца привыкнуть к царящим в ЦАХАЛе порядкам, не переставая поражаться той странной смеси бесшабашного бардака, чудовищной бюрократии и совершенно неожиданной, причудливой, уверенной инициативы, которую представляла собой израильская армия, да, собственно говоря, и вся израильская жизнь. Но деваться было некуда, и, покряхтев да поворочавшись, Вилли как-то приспособился.
Сначала он учительствовал, преподавая немецкий в средней школе, затем закончил курсы экскурсоводов и стал открывать своим бывшим соотечественникам красоты Земли Израиля. Это ему нравилось и приносило неплохой заработок; но вот началась война, и туристы кончились. Пришлось возвращаться в школу. Школу Вилли не любил, так что призыв в милуим воспринял с радостью и уже дважды добровольно продлевал свой срок. Шломо, выслушав виллину историю во время одного из длинных совместных ночных дежурств, сразу почувствовал в нем родственную душу. Они оба принадлежали к одному и тому же клубу потерявших свое прежнее имя.
* * *
Менахем подъехал к каравану без трех минут два. Шломо забрался в джип и пристроил между коленями длинную М-16 с магазином внутри. Армейские правила запрещают ходить по населенному, мирному месту со вставленным внутрь автомата магазином. Таким образом, магазин в положении «внутри» был как бы признанием военного, опасного статуса места. И это признание парадоксальным образом сочеталось со спокойным и приветливым бытием поселения, с хозяйками, развешивающими белье в ухоженных палисадниках, со стуком мяча на баскетбольной площадке, с двумя мамашами, сцепившими языки на углу Цветочной и Масличной улиц, автоматически катая при этом взад-вперед видавшие виды коляски с дрыгающимися и агукающими малышами.
«Как жизнь, мужчина? – спросил Менахем и улыбнулся. – Еще не наскучило тебе у нас?»
«Да мне-то не наскучило, – в тон ему ответил Шломо. – Вопрос – не слишком ли я вам надоел…» Оба рассмеялись.
«Послушай, Шломо, приходи к нам в эту субботу. Ярдена обещала приготовить сногсшибательную, неземную рыбу».
«Спасибо Менахем. Но я уже обещал Эльдаду – этот шабат я у него. И передай Ярдене, что хотя и любая рыба – неземная, ее – неземная в особенности».
Они подъехали к Вилли, угрюмо переминающемуся с ноги на ногу у входа в детский сад.
«Хей, мальчуган, – приветливо сказал Менахем, останавливая джип. – За что тебя выгнали из садика? Написал в штанишки? Ай-я-яй… Такой большой мальчик…»
Вилли виртуозно выругался, грамотно комбинируя арабский мат с ивритскими замечаниями относительно моральных качеств воображаемой хромой сестры обобщенной матери собеседников. «Вы опоздали на две с половиной минуты!»
«Брось, Вилли, – Шломо похлопал его по плечу. – У тебя часы спешат…»
«Ага… – мрачно заметил Вилли. – Они у меня уже четырнадцать лет спешат. С тех пор, как я в Израиле. А мне еще мясо замачивать…»
Он покрутил своей круглой головой и сменил, наконец, гнев на милость: «Ладно, я поехал. Шломо, только, ради Бога, не опаздывайте. Как закончите с Яковом – сразу ко мне. О'кей? Менахем, ты тоже присоединяйся…»
Художественное жарение мяса на мангале было одной из главных виллиных страстей. Он влюбился в это чисто израильское времяпрепровождение, как в Риву, – без остатка и с первого взгляда. Как и в случае с Ривой, загадочные истоки этой страсти терялись где-то в дебрях его германской души, подобно истокам лесного ручья, поблескивающего в буреломе шварцвальдской чащи. И подобно воде из этого ручья, чиста была виллина страсть. Сказать, что он был гурманом, так нет. По правде говоря, ему всегда было решительно все равно, чем, как и где питаться. В мангальном деле его интересовал процесс, возведенный в ранг высокого мастерства. Это было искусство ради искусства, в чистейшем и бескорыстнейшем его варианте.
За углями Вилли ездил в дальнюю арабскую деревню Умм-Цафа, ибо, по его глубокому убеждению, хороший результат достигался исключительно на базе угля из местных древесных пород с труднопроизносимыми арабскими названиями. Породы эти произрастали, как уверял Вилли, только в старом лесу рядом с Умм-Цафой, так что, следуя этой логике, настоящий мангальный стейк или шашлык был принципиально невозможен где-либо за пределами Израиля, разве что жители деревни наладят экспорт своего уникального угля за границу, поняв, наконец, на каком сокровище они, дураки, сидят. Лес и в самом деле был стар, красив и, вероятно, помнил еще царя Давида. Одна беда – с началом войны ездить в Умм-Цафу стало небезопасно, даже учитывая то, что персональный виллин араб-угольщик считался у Мюллеров чуть ли не другом семьи. Поэтому Рива взяла с Вилли слово, что поездки за углем прекратятся – до лучших времен. Слово-то Вилли дал, но ездить к угольщику продолжал, тайком, хотя и не так часто, как раньше. Конечно… не жарить же на магазинном… его и углем-то назвать язык не поворачивается… профанация какая-то… Нет, позволить себе такой мерзости Вилли не мог.
Виллин мангал представлял собою чудо мангального ремесла. В нем не было новомодных электронных наворотов с искусственными турбоподдувами и прочей дребеденью, о которой Вилли говорил с презрительной усмешкой старого гитарного мастера, глядящего на выставленный в витрине провинциального магазина грубый электрический ширпотреб. Линии мангала были просты и благородны, как скрипка Страдивари; тяга сильна и естественна, как дыхание атлета. Ни один, даже самый безответственный ветерок, не пролетал мимо виллиного мангала, не заскочив в него хотя бы на минутку. Излишне говорить, что мангал был сделан на заказ, по точным виллиным чертежам, плоду многомесячных библиотечных исследований; кованое железо деталей Вилли привез из глухой турецкой глубинки, из-под молота усатого деревенского кузнеца, так что получившийся продукт был не просто уникальным; это был продукт, сработанный на сто процентов вручную, ни в коей своей части не оскверненный прикосновением промышленных домен, прокатных станов, электрических резаков и прочих многотиражных производителей дешевки. Эта была сугубо штучная вещь, штучная, как любое высокое искусство, как Кельнский собор, как рисунок Дюрера, как фуга Баха. Как Мангал Вилли.
Понятно, что о Вилли и его Мангале ходили легенды. Другой бы делал на этом деньги… другой, но не Вилли. Не такой он был дурак, этот немец, чтобы повесить на святыню ценник, тем самым обесценив ее. На этот праздник души он приглашал только друзей, полагая их присутствие необходимой частью общего действа, подпитывая собственное сознание значительности происходящего их поначалу любопытным, затем – почтительным, а под конец – благоговейным вниманием к священнодействию Верховного Жреца. Конечно, находились злопыхатели, уверявшие, что получают не худшие шашлыки на обычном жестяном мангале, раздувая электровентилятором магазинные угли по десять шекелей пакет… Что ж… Не каждому дано понять разницу между «Мадонной с цветком» и Мадонной с микрофоном. Вилли жалел таких завистников-ненавистников. Он, например, точно знал, что чувство вкуса находится не на языке, а в голове. А коли так, то можно ли распробовать нежнейший стейк, когда голова гудит от черной и горькой зависти?
Сегодня вечером Вилли планировал ввести в свой храм нового друга – Шломо. Совместными усилиями они подгадали дежурства таким образом, чтобы Яков и Шломо, закончив смену, могли прибыть прямо к алтарю. После трапезы все трое должны были вернуться в Тальмон для ночной вахты. Как это происходило всегда в дни Мангала, Вилли начал морально готовиться с самого утра, исподволь подготавливая душу к встрече с прекрасным. Поэтому даже малейшие неувязки, типа двухминутного опоздания, раздражали его, ибо указывали на некоторое несовершенство мира, абсолютно неуместное ввиду существования в нем Мангала.
Менахем досадливо прищелкнул языком. «Спасибо, Вилли. Ты не представляешь, как бы мне хотелось посидеть с вами. Да разве ж тут выберешься…»
«Ты в кровать-то хоть иногда заворачиваешь? – сочувственно спросил Вилли. – Смотри, жена скоро из дому выгонит… Ей ведь муж нужен, а не кентавр…»
Менахем мрачно кивнул. Он и впрямь почти сросся со своим джипом. Он забыл, когда в последний раз спал более четырех часов кряду – даже если удавалось добраться до постели, подмигивающая в изголовье рация могла в любой момент выдернуть его из-под одеяла. Да и насчет жены Вилли попал в самую точку – Ярдена уже давно требовала от него уйти с этой сумасшедшей, опасной, семь дней в неделю, двадцать четыре часа в сутки, работы. Или хотя бы вытребовать себе отпуск… Он посмотрел в сторону Рамаллы и вздохнул.
«Ладно, не вздыхай, – рассмеялся Вилли. – Вот как повесим Арафата, я тебе каждую неделю шашлыки буду жарить. Обещаю…» Он хлопнул Менахема по плечу и пошел к своему старому «кадету».
«Эй, Вилли… – остановил его равшац. – Погоди-ка… Ты как домой едешь? Через «почту» или через Нахлиэль? Если через «почту», езжай осторожней. Там вроде опять банда завелась. Вчера ночью машину из Долева обстреляли. Слава Богу, все целы…»
Вилли и Яков жили в поселении, расположенном ближе к Тель-Авиву. Из Тальмона туда можно было попасть двумя дорогами. Первая, более короткая, через Нахлиэль, проходила только по «территориям» и занимала не более получаса. Вторая, в объезд, через перекресток, именуемый на местном жаргоне «почта», была на четверть часа дольше. Перед каждой поездкой из дома в Тальмон и обратно Вилли и Яков прикидывали, каким путем ехать на этот раз. Объездная дорога имела несколько меньшую протяженность неприятных участков. Тем не менее, она не во всех случаях считалась безопаснее короткого пути. Все тут зависело от конкретной утренней или вечерней сводки.
Как правило, шоссе на «территориях» относительно безопасны: ну, бросят камушек, разбросают гвоздиков на повороте или выставят на асфальт полуметровые глыбы… короче – мелочи, традиционные арабские народные забавы. Но время от времени на том или ином участке заводится банда. Заводится, как вши, как парша. Начинают обычно скромно – бутылка с зажигательной смесью, дальняя одиночная очередь по автобусу. В этот момент важно не запустить, в точности, как со вшами. Иначе насекомые размножаются, наглеют, и тут уже хлопот не оберешься. Армия устраивает засады, подключается разведка и служба безопасности… глядишь – и вывели заразу. Гниды, конечно, остаются, но все же наступает некоторое спокойствие – до появления новой банды.
Вот и сейчас, ночной обстрел долевской машины знаменовал наступление беспокойного периода на «почтовом» направлении. Интересно, – подумал Шломо, – Менахем не говорит определенно: мол, езжай, Вилли, через Нахлиэль. И это тоже характерно для поселенческой жизни. Потому что, если подстрелят Вилли на нахлиэльской дороге, будет у Менахема причина казнить себя за роковой совет. Оттого и рекомендация дается в условном наклонении – если, мол, решишь ехать так, то «езжай осторожнее»… Хотя, откровенно говоря, как может тут помочь осторожность, если вдарят по тебе с двадцатиметрового обрыва, да с трех «калачей», да по пристрелянной точке? Один расчет на везение…
Менахем и Вилли уехали. Шломо закинул за спину автомат и неторопливо двинул по привычной патрульной тропинке. Рация хрипела на разные голоса из кармашка на поясе; дети щебетали в песочнице детского сада; солнце палило вовсю, джип Менахема мелькал между холмов… в общем, все было в точности, как всегда, с самого основания мира.
* * *
Стейки были, как и положено, великолепны. Мангал высился на умеренно продуваемом месте, в глубине небольшого палисадника. Вилли произвел последнюю, овощную загрузку, разложив над уже затухающими углями ломтики баклажанов и помидоров. Пускай подвялятся. Он озабоченно покосился на опустевший угольный пакет. На следующую жарку уже не хватит. Надо звонить Нидалю.
«Вилли! – позвала его Рива. – Хватит уже кочегарить. Иди к столу».
«Вот-вот, – присоединился к ней Яшка. – Иди сюда, давай выпьем…» Он плеснул водку в стаканы.
Тишайший вечер стоял над ними, держа в руке пригоршню придорожных фонарей. Душная дневная жара ушла, и пряный горьковатый запах самарийской земли беспрепятственно поднимался к луне, смешиваясь с ароматами виллиных воскурений. Летучие мыши неслышно носились вокруг, резко сворачивая и виртуозно выхватывая из рассеянного лунного света ночных мотыльков и прочую глупую мошкару. Далеко внизу на дорогу вышла лиса, принюхалась к вечеру и потрусила по своим делам, по-дворняжьи посовываясь вперед левым плечом.
Наконец Вилли подсел к столу. «Лехаим!» Все дружно выпили.
«Шломо, – напомнил Яшка. – Скажи уже что-нибудь. А то хозяин подумает, что тебе не понравилось…»
Шломо набрал в грудь воздуху. «Дорогой Вилли! – торжественно начал он. – Дорогой Вилли! Я думал, что меня ожидает тут мясо, стейки и шашлыки. Я был неправ, Вилли. К мясу все это не имеет никакого отношения. Высокое искусство – вот это что. И ты, Вилли, большой художник. И слов у меня нету. Не потому, заметь, что мой ивритский словарный запас ограничен, нет. На русском, коим я владею вполне профессионально, мне было бы так же трудно выразить свои чувства. Потому что об искусстве не говорят. Искусством живут. Дай я пожму твою руку». Они расцеловались, шумно и с чувством.
Яшка снова разлил. «За такую речь надо выпить».
«Не слишком ли много будет, господа сторожа? – насмешливо спросила Рива. – Вам же еще служить сегодня, помните?»
«А водка службе не мешает, – уверенно сказал Яшка. – Вот помню, в Ливане был у нас случай. Стоим мы, значит, недалеко от Триполи, – наш танковый батальон и рота автоматчиков из «Голани». Стоим прямо так; в чистом поле палатки поставили, да колючкой обнесли, да пару вышек соорудили. Зима, дождь, грязюка непролазная, холодрыга, особенно по ночам. А сторожить надо, потому как вокруг всякого дерьма понамешано – видимо-невидимо. И «амаль», и «шмамаль», и «хизбалла», и арабоны всех оттенков. И все так и норовят нам карачун устроить. Шломо, давай закурим твоих…»
Яшка закурил и продолжил: «Легко сказать – сторожить… А посиди-ка ночку на вышке, да в дождь, да в штормовой ветер, да в холод собачий… бр-р-р… Как вспомню, так мороз по коже. Добавь к этому, что днем мы тоже не бездельничали. Бывало, привезут снаряды – давайте, хлопцы, разгружайте… А каждая такая дура весит… мало никому не покажется. И вот побегаешь так до вечера – руки отваливаются, ноги не носят, весь в грязи, как чушка поганая, дождь льет, холод… Тут бы побыстрее душ горячий принять, да в койку, в спальничек родимый на рыбьем меху, под все одеяла, куртки и дубоны, что ты в состоянии найти и на себя нагрузить. Авось согреться удастся… Ан нет, солдатик, не видать тебе всего этого коечного рая. Бери теперь, как есть, ружжо и дуй, сердечный, во-он на ту вышку, сторожить.
– Как так?! Очередь-то, вроде, не моя? Мне ж только утром заступать… – А командир тебе: Очередь-то, может, и не твоя, да вот Мики заболел. Аппендицит. Увезли час назад на вертолете. Так что кончай эти разговорчики в строю и – вперед. Тебя сменят. – Когда сменят? – А когда сменят – тогда и сменят… – Вот так. И ползешь, делать нечего, на сраную эту вышку, и сидишь там, полумертвый от усталости и от холода, не зная даже примерно, когда же этот ад кончится. До сторожения ли тут, скажите на милость? Тут бы дожить до пересменки…
В общем, впадаешь в такое безразличие, что все тебе – до балды, включая самого себя. Глаза сами закрываются. Накажут – пусть; в тюрьме, на нарах такого мучения не предвидится. Убьют – черт с ним, нехай убивают, чем так жить. Страха нет никакого. Если б только о моей жизни речь шла, дрых бы я на каждом дежурстве, как миленький. Одна лишь мысль о ребятах как-то удерживает. Спят они там, в палатках, под горой одеял, и ты вроде как их бережешь, охраняешь от сучьих этих выползков. Как представишь себе, что заходят арабоны в палатку и режут ребят тепленькими, в спальниках – так и сон вроде улетучивается.
Но все равно есть предел силам человеческим. Неизбежно наступает момент, когда даже ребята не помогают. И тут-то хорошо, коли есть у тебя последний, самый надежный, самый верный друг и помощник. Водка. Достаешь из кармана заветную фляжечку… понюхаешь… экий дерибас! аж передергивает. И чего это она такая теплая на таком-то холоду?… Короче, поначалу недружелюбное у него лицо, у последнего твоего помощника. Но как зальешь его внутрь, да выдохнешь дикий его выхлоп, да прислушаешься… О-о… Тут-то и начинается. Вот он, побежал, побежал по душе босыми ножками. Вот потекли по жилам огненные ручейки… Глядишь, и вроде веселее стало, а что теплее, так это точно. И мокрая темень вокруг уже не так темна, и ветер уже не так сильно лупит тебя по мордам, и смена вот-вот придет, и, главное, есть у тебя еще полфляжки… А ну-ка… – точно, булькает. Короче, жить еще можно. Великая это вещь, водка, доложу я вам. Давайте-ка выпьем водки за водку…»
Вилли охотно разлил водку по стаканам. Выпили. Яшка задумчиво хрустел соленым огурцом. «Все, что ли?» – спросил Шломо. «Какое там «все», – отозвался Вилли. – Я эту историю про Фимку-пулеметчика уже в пятый раз слушаю».
«А ты не слушай, коли неинтересно – сказал Яшка. – Вон, Шломо ни разу не слышал. Я ему и рассказываю. Ты тут так, сбоку припека…
В общем, Шломо, – продолжил Яшка, подчеркнуто игнорируя бестактного Вилли. – В общем, был там среди «голанчиков» некто Фима Гольдин, земляк наш из Риги. Случай, надо сказать, редкий – нашего брата тогда все больше в танковые части посылали или в артиллеристы. Как этот Фима в боевую пехоту попал – одному Богу известно. Может, оттого, что здоров был, как конь. Так или иначе, его там все любили, даже прощали ему маленькие его странности. Например, Фима травку не курил, даже гашиш не уважал, а уж этого в Ливане было прямо-таки навалом. Зато вот выпить он был не прочь при любых обстоятельствах. Все нормальные люди косяк потолще забили и сидят, дымят, а Фимка – знай себе водку из фляжки хлещет. Ребята поудивлялись, поудивлялись, да и привыкли. Пойми их, «русских»…
Удивлялись-то они летом, а как зима пришла, так и удивляться перестали. Ведь косяк, он хоть и пускает душу по облакам, но греть ее, как водка, не может. Не та калорийность… Вот тут-то и пришлась ко двору фимина фляжка. И чем хуже была погода, тем популярнее становился среди «голанчиков» наш, советский образ жизни. Короче, где-то к Пуриму споил Фимка всю свою родную роту, включая офицерский состав. На травку уже никто не смотрел; как в патруль идти или на вышку лезть – так все дружно по сто грамм ищут… только и слышишь «буль-буль» да «дзынь-дзынь» по всему лагерю.
А тут и Пурим подоспел, светлый праздник освобожденного еврейства. А в Пурим, как известно, обычай требует напиваться. Причем в стельку. Ну ладно, не в стельку, но, по крайней мере, так, чтобы не отличить злодея Амана от праведника Мордехая. То есть, все-таки, – в стельку. Надо сказать, что к этому моменту рота была уже на сто процентов готова к выполнению боевой задачи. Интенсивные фимины тренировки не прошли даром. Конечно, многие навыки пока отсутствовали – далеко не все еще научились разливать «по булькам», вслепую; «провести» стакан на неподвижном кадыке умели лишь особо способные; обилие еды мешало отточить сложную технику «занюхивания». Тем не менее, было ясно, что рота способна встретить праздник на вполне достойном уровне.
Так оно и случилось. Конечно, праздник – праздником, а дело – делом. Кому-то выпал несчастный жребий патрулировать или сторожить. Эти выпили свои сто грамм и ушли в дождливую ночь. Зато остальные оттянулись по полной программе. Фима старался больше всех. Как главный спец и вдохновитель, он просто обязан был подавать личный пример. В общем, к моменту, когда пришло время вставать из-за стола, а точнее – выпадать из-за стола в койку, сержант Гольдин был ближе всех к горизонтальному положению. И тут произошло нечто непредвиденное. Сверху пришел приказ удвоить патрули – именно в честь праздника. Начальство решило обезопаситься на случай, если вороги вдруг попробуют проверить нашу пуримскую бдительность. Надо сказать, что в чем-то начальники оказались правы – бдительность в дупель пьяной роты оставляла желать много лучшего…
Что прикажете делать в такой ситуации? Фима ощущал себя главным вдохновителем пьянки, как ни крути, на нем и повышенная ответственность. В общем, вызвался он добровольцем. Доставшийся ему дополнительный пост был особенно труден. Почему? Да потому, что – дополнительный, а значит – необорудованный. На черта его оборудовать, если он дополнительный? Если, как правило, нет там никого? Если поставили его только на случай прямой вражеской атаки? В общем, не было там ничего, за исключением неглубокой ямки, да невысокого бруствера из мешков с песком, да пулемета по имени МАГ. А значит, нельзя там ни стоять, ни сидеть, а можно только лечь в ямку, за бруствер, да смотреть себе в амбразуру, в непроглядную, однообразную темь.
Вот тут-то и загрустил наш Фимук… Лег он в эту неглубокую ямку, ставшую по случаю дождя вполне глубокой лужей, глянул в черную дырку за хоботом пулемета и понял, то есть однозначно понял, что шансов нет. Что заснет он неминуемо, вопрос только – когда. Потому что, если хотя бы стоя или сидя… – это еще куда ни шло, и пусть пулеметный ствол двоится перед пьяными его глазами – по крайней мере, со сном можно бороться. Но лежа, да с килограммом водки в непутевой голове… И все же, отдадим должное железному фиминому организму. Все-таки он был настоящий конь, ломовик породистых еврейских кровей. Заснул он только под утро.
Но, даже засыпая, Фима повел себя в высшей степени ответственно. Дело в том, что он заранее решил для себя – если пойму, что – все, кранты, засыпаю – дам я пулеметную очередь в белый свет, как в копеечку, чтоб как бы сигнал подать. Чтоб знали, что на меня больше рассчитывать не стоит. В буквальном смысле – жертвовал собою пацан. Потому что за такое дело суд и, как минимум, месяц военной тюряги были ему обеспечены. В общем, как стало чуть-чуть светать, понял Фима, что кончился боересурс его терпения. Стали ему мерещиться какие-то неясные контуры, не то фигуры, не то призраки… веки неудержимо смыкались… Последним усилием передернул он закоченевшими пальцами затвор МАГа, надавил на спуск и отключился.