Текст книги "Любимая игрушка судьбы"
Автор книги: Алекс Гарридо
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Кто из них самый резвый и стойкий в битве?
Если лучших из них пустить вскачь – какой придет первым?
Кто радует глаз, как костер в ночи, как солнце в небе, кто, как блик на воде, слепит красотой и радует?
– Золотистый, сын мой, конь золотистый, созданный из ветра и огня…
– Ах, – упоенно вскричал Эртхиа, – скажи, Лакхаараа, какой конь лучший из всех коней?
И Лакхаараа, в соответствии с «Каноном всадника», миролюбиво ответил:
– Вороной с белыми браслетами на ногах.
– Но после, после него? – жадно настаивал Эртхиа.
– Золотистый, с такими же браслетами.
Тут Эртхиа поднял Веселого на дыбы, чтобы всему свету были лучше видны широкие белые браслеты над крепкими маленькими копытами.
– Веселый пьет из ручья, не сгибая колен, и слюна его обильна, как у собаки, и освежает рот, спина его пряма и крепка, а бедра полны, и дышит он глубоко. И все, что сказано о лучших конях в «Каноне», все о нем, и он превосходит все похвалы.
Слезая с коня, Лакхаараа досадливо поморщился. Младший царевич уродился речистым, как поэт, но в радости меры не знал и бывал болтлив, как женщина. Впрочем, Лакхаараа любил его за чистое сердце, не умевшее скрывать своих движений: еще не наученное.
– Помолчи, малыш, – мягко сказал Лакхаараа, берясь за повод.
В ожидании, пока слуги с борзыми их догонят, – а ехали они не торопясь, везли благородных псов в седлах, – царевичи прошлись, давая коням отдохнуть.
Суслики, столбиками торчавшие тут и там, проваливались под землю при их приближении, зато из-под ног вспархивали растрепанными комочками жаворонки и повисали, звеня, в вышине.
Обиженно молчал Эртхиа, пиная перед собой носком сапога ком сухой травы, а Веселый тыкался мягкими губами ему в ухо.
Лакхаараа искоса поглядывал на брата. Эртхиа сменил наконец гнев на милость и с просветленным лицом повернулся к нему.
– А как хорош брат Акамие! Ох, и повезло нам сегодня… Как повезло!
– Да уж, повезло, – мрачно согласился Лакхаараа. – Повезло, как луне в конце месяца.
Эртхиа изумленно уставился на него.
Поднося повелителю зубочистку, и золотой таз, и кувшин с ароматной водой для омовения, приближенный слуга его, Шала, с многочисленными поклонами пенял своему господину:
– Господин наш слишком изнуряет себя бодрствованием, ведь телу его нужен не такой краткий сон! Ведь господину известно, как вредоносно действует на нервы бессонница и какие случаются от этого болезни!
Повелитель протянул над тазом руки, и струя из кувшина упала в них и загремела о дно таза. Крепко растирая ладонями лицо, царь милостиво отвечал:
– Известно ли тебе, Шала, что подданные вкушают сон, когда правитель, охраняющий их, не спит?
Неслышно ступая за спиной царя, рабы разбирали на пряди осторожно расчесанные волосы, стягивали их в тугую косу, украшали тяжелым косником. Гребень слоновой кости заскользил в кудрявой бороде царя, укладывая ее ровными волнами, стряхивая прозрачные капли воды.
Сапоги с золотыми носами натянули на ноги царю, и поверх рубахи из шелковой тафты накинули парчовое одеяние с широкими, от локтей разрезанными рукавами, и надели тяжелое от камней сверкающее оплечье. Корона сжала виски царю, и он поморщился, мельком заглянув в поднесенное зеркало. Под глазами темнела уже не упругая, не блестящая кожа, и мелкие морщинки расползались на виски и по щекам.
Повелитель имел обыкновение в начале ночи скрываться на ночной половине. Он поднимался в опочивальню или сидел на одном из балконов, никого не допуская до себя. Перед ним горел светильник, а рядом приготовлены бывали чернильница, калам и свиток пергамента. Так, в одиночестве, он предавался размышлениям, записывая важные и ценные мысли, приходившие ему в голову. Лишь когда ночь переваливала за середину, повелитель возвышал голос, называя ожидавшему за занавесом евнуху имя жены или невольницы, с которой хотел провести остаток ночи. Чаще же всего он произносил одно имя, и голос его был слышен в ближних покоях.
Завязав ночной свиток шнурком и завернув в платок, царь вложил его в зашитый карманом широкий рукав.
– О Шала, если бы я только и делал, что спал, то ни в одном из домов Хайра не осталось бы пары глаз, которая могла бы спать спокойно!
Шала поспешил откинуть завесу на двери, и царь покинул ночную половину.
Он занял свое место на троне, который горой золота и сверкающих камней возвышался над помостом, покрытым коврами и укутанным парчой. И приказал поднять занавес, отделявший его от посетителей.
В этот ранний час приходили к царю его приближенные, советники, вельможи царства и близкие друзья, и он советовался с ними о тех делах, о которых размышлял ночью, и отдавал приказы об исполнении того, что решил, и диктовал писцам указы и послания наместникам.
Когда же время приблизилось к полудню, царь перешел в другой зал и сел за трапезу, и с ним друзья, советники и поэты, восхвалявшие величие и мудрость повелителя.
Насладившись послеобеденным отдыхом – в тени сада влажного, зноем неопаленного, где полноводные ручьи скользили как туловища змей, и где вода многочисленных источников и водометов звенела, будто вливаясь серебряные кувшины, под мерное звучание изысканных стихов, под веселящую сердце музыку, – царь вернулся в тронный зал.
Теперь приходили к нему конюшие, начальники стражи, и те, кто ведал делами простонародья, и казначеи, судьи, законоведы и ученые. И царь занимался делами, сверяясь со своим свитком, лежавшим перед ним.
После того, удалив писцов и стражу, царь принимал лазутчиков-ашананшеди, выслушивал их донесения о делах в Хайре, подвластных ему землях и странах, еще не покоренных.
Тенью из тени выступил ашананшеди, откинул за плечи дымно-серый плащ, поклонился царю.
– Из Аттана, – сообщил он, и царь кивнул, готовый слушать.
– Со времени последнего похода в земли удо минуло два года.
– Я помню, – с расстановкой произнес царь.
Ашананшеди помолчал лишнее мгновение, прежде чем продолжить.
– Великий царь, следующей весной поход может не состояться.
– Ты хочешь сказать, что племена пастухов стали сильны и многолюдны? После того, как вот уже два девятилетия каждую третью весну мы разоряем их кочевья и станы? В каком доме Хайра нет рабов – удо? Мало ли мы истребили мужчин? Некому угрожать Хайру со стороны Обширной степи – мы позаботились об этом.
Лазутчик хмурым кивком подтвердил слова повелителя и поторопился осторожно возразить:
– Не то я имел в виду, господин мой, не опасность со стороны степей. Удо стали малочисленны, и стада их сокращаются. Сама пустыня торопится исполнить желание Великого. Этой зимой снег в степи выпадал лишь ночью и на рассвете исходил паром, не успев растаять. Пустыня поглощает степи удо, иссушая травы на земле и корни трав под землей. Источники иссякают, как дыхание умирающего. Девять племен не могут напоить скот и накормить его там, где раньше было изобилие травы и достаток влаги.
– Хорошо! – хлопнул себя по коленям царь. – Мы пойдем на удо не будущей весной, а этим летом, пока живы и не погибли от жажды и бескормицы наш скот и наши рабы, еще гуляющие по Обширной степи.
– И вот что узнал я, господин мой, – понизил голос лазутчик.
Царь наклонил к нему пахнущую девятью благовониями голову в тяжелой короне.
– Стало мне известно, что удо посылали послов в Аттан и что аттанский царь принял их, и принял благосклонно, и отправил обратно с многочисленными и обильными дарами.
– О чем же они говорили? – скрывая тревогу, медленно проговорил царь.
– Это тайна. До сих пор, как помнит великий царь, никому не удавалось проникнуть в аттанский дворец, он полон необъяснимых чудес, особенно же много там тайных ловушек, подобных которым нет в других местах, и устройство их неизвестно, – ашананшеди значительно кивнул головой, сообщая дополнительный вес своим словам, и тут же скромно заметил: – Но я сам слышал, о чем говорили послы удо с царем Аттана.
Царь вознаградил лазутчика короткой улыбкой и тут же дернул подбородком: не тяни!
– Удо просили… – снова понизил голос лазутчик, – просили впустить Девять племен в Аттан и позволить им поселиться на окраинных землях.
– В пограничье! – нахмурился царь, теребя унизанной перстнями рукой тщательно уложенные пряди бороды. – И под рукой Аттанца удо расплодятся и увеличат свою силу. И тогда Аттанец вспомнит, что они не только пастухи, но и охотники. А удо не забудут, как заботился о них царь соседнего Хайра, враждебного Аттану.
Царь помолчал в задумчивости.
– Что же ответил им Аттанец? Если он не глупец, он открыл перед ними путь в Горькие степи. Так?
Ашананшеди покачал головой.
– Владыки Аттана обещали послать гонцов к вождю Джуэру, когда ответ будет готов.
– Как? Почему? – чуть не вскочил с трона пораженный таким поворотом событий царь.
– Они сказали, что должны подумать: как будут жить на одной земле народ Аттана и народ удо, столь разные и непохожие друг на друга обликом и обычаями.
– О глупец! – с чувством воскликнул царь. – Он отдал мне победу, так что даже жаль трудов, которые мы приложим к этому делу. Пока он думает, мы будем действовать. Пусть наш скот и наши рабы в Обширной степи погуляют до будущей весны. Не все умрут – а живые нарожают новых рабов. Мы же поищем невольников и добычи в Аттане: царь Ханис силен сегодня, но завтра, объединившись с удо, он станет сильнее. Значит, сегодня он слаб и годится, чтобы быть побежденным нами. Скажи мне твое имя, лазутчик, чтобы я знал, кого отличить перед другими.
– Я из клана Шур, – ответил ашананшеди.
– Твое имя спрашиваю.
– Я из клана Шур.
– Судьбе известно твое имя – пусть она тебя отметит.
С этим царь отпустил лазутчика, и тот, поклонившись и запахнув плащ, скрылся.
Шала привел рабов с кувшином и тазом для омовения, и царь смог освежить разгоряченное лицо. Наслаждаясь дуновениями прохладного воздуха от широких опахал, прикрыв глаза, царь сообщил верному Шале:
– Быть войне.
– Кого же Могучий, сотрясающий мир шагами, прикажет своему неудержимому войску победить в этот раз?
– Аттан, Шала.
– Великая цель! Но так много странного рассказывают об аттанском царе… И не богом ли называют его подданные?
– Каждый из покоренных нами царей называл себя богом. А я – только слуга Судьбы и неудержимый клинок в ее руке. Потому угодны Судьбе мои победы.
Cахарный месяц таял и все не истаивал в темнеющем небе. На темно-красных углях шипели капли жира, тяжело падавшие с туши онагра, и запах жарящегося мяса дразнил обоняние. У костра хлопотали рабы: одни следили за углями, другие поворачивали вертел, заботясь о том, чтобы мясо равномерно прожарилось. Особо искусный в приготовлении соусов и приправ раб с южного побережья смешивал в сосуде гвоздику, кардамон, тертый мускатный орех, имбирь, корицу, кориандр, горький перчик и еще тринадцать пряностей, необходимых для приготовления бахарата. Другой раб выкладывал на блюдо печеные яйца с корицей, шафраном, тмином и перцем.
Борзые лежали, опустив узкие морды на лапы. Они уже получили свою долю добычи и сыто дремали, пригревшись у костра.
Кони паслись неподалеку под присмотром рабов, уже выводивших и напоивших Махойеда и Веселого.
– Холодная будет ночь, – заметил Лакхаараа, не отрывая взгляда от тонкого белого месяца, и Эртхиа откликнулся:
– У меня уже сейчас ребра стучат от холода.
Не так давно подкрепившиеся кислым молоком и халвой царевичи с подобающим мужчинам спокойным достоинством ожидали приготовления ужина, достойного царственных охотников. Эртхиа лениво пощипывал струны длинношеей дарны. Разрозненные звуки бередили душу. Лакхаараа, все глядя на сияющий серпик на черном бархате, попросил младшего:
– Спой о «Похитителе сердец»…
Эртхиа поднял к груди дарну, прикрыл глаза, затих, замер. И начал, вскинув голову и бросив высокий голос к самым звездам:
– Он прекрасен, похитивший мое сердце…
– Как юный месяц…
– неожиданно подхватил Лакхаараа, и, вступая друг за другом, братья запели эту песню, которая каждый раз слагается заново, ибо на неизменную мелодию каждый влюбленный положит свои слова:
– стан его как ветка ивы
– косы как снег на вершинах
– золотым утром
– или как мед
– и молоко
– как жемчуг
– и золото
– щеки гладки, а глаза как виноград
– как нарджисы
– губы как розовый шелк
– как лепесток розы
– ноздри как у молодой кобылицы
– а шея как у жеребенка
– запястья нежны как горлышко соловья
– как роза он благоухает
– как ветка сандала
– как зернышко ладана
– подобен ожерелью из амбры
– завитку дыма над курильницей
– вид его исцелит больного
– и спасет умирающего…
– Но видевшему его нет исцеления,
– звонко вывел Эртхиа и опустил дарну.
И Лакхаараа глухо добавил:
– И нет спасения желающему его…
В этот час Акамие танцевал перед повелителем.
Он вился, как вьется на ветру шелковая лента, и глухо вызванивали частый ритм бубенцы на ножных браслетах, и дрожали другие на широком поясе, сжавшем бедра, сквозь шальвары просвечивали легкие ноги, косички взлетали, осыпались, бились о спину и грудь, и трепетали пальцы высоко вскинутых рук, унизанные кольцами с самыми звонкими серебряными бубенчиками.
И тяжелый взгляд царя светлел и разгорался, и хищная улыбка проступала на темных губах.
Глава 2
Вот что случилось накануне отъезда великого царя к войску.
Тяжелый, камнем обрушившийся голос услышали на ночной половине задолго до урочного часа. Акамие только разбудили, и он тер лицо узкой ладонью, зевал и покачивался, сидя на ложе.
Испуганные рабы подхватили Акамие и понесли в купальню. Но вырос на пути евнух, мелькнула над коричневыми спинами раздраженная плеть.
– Утомились головы таскать? – высоким страшным шепотом остановил он рабов. – В покрывало – и к царю!
Откуда ни возьмись, взлетели и заструились в воздухе трепетные полотнища, опускаясь на плечи Акамие. Круглолицый раб кинулся с ножичком для обрезания ногтей, но был сбит и отброшен в сторону ногою евнуха в тяжелой сандалии с золотыми накладками. Последний слой шелка окутал голову с распущенными волосами – и Акамие, не прибранный, не украшенный и не умащенный благовониями, спешил в опочивальню повелителя, не чувствуя под собой ног от бедер до похолодевших ступней.
Только гневом повелителя мог быть объяснен этот зов в неурочное время, только жаждой скорой расправы. И не искал Акамие причин этого гнева или средств спасения от него, только страшился покорно.
Царьсидел на подушке в стороне от ложа, поглаживая пальцами рукоять кинжала, лежавшего поверх исписанного пергамента. Обдумывая перед отъездом необходимые распоряжения, в соответствии с которыми должна была протекать жизнь во дворце в отсутствие повелителя, царь обнаружил, что лишь одну вещь не решится поручить надежным хранителям, которым доверял сокровища и жен.
Лишь одно здесь царь считал своим не по закону и не по праву, а по своему желанию и неутолимой жажде и лишь утраты этого одного опасался. Судьба воина неверна, как дорога над пропастью в безлунную ночь. Бывало, и цари не возвращались из походов. Ненавистна была сама мысль о том, что может принадлежать другому светловолосый мальчик Акамие, воплощенный соблазн.
Тот, что таращил бессмысленные мутные глазки, сбивая пелены.
Тот, что качался на пухлых ножках, вцепившись кулачком в парчовые завесы. А царь не мог простить ему, что вот он жив, убийца той, кого не забыть.
Тот, чьи успехи в нежной науке и совершенную красоту превозносил старый евнух-воспитатель, поднимая пальцами тонкокостный подбородок, отводя волосы от маленьких розовых ушей, еще не отягощенных серьгами, задирая до плеч шелковую рубашку, чтобы повелитель сам мог увидеть золотистую спинку, крепкие округлые ягодицы, нежные ямочки над ними.
Тот, чьи безнадежные покорные вскрики были слышны на всей ночной половине дворца, когда, обнаженный под шелковым покрывалом, он впервые переступил порог царской опочивальни. Он стонал и всхлипывал, и вновь заходился криком, пока царь не насытился и не вознаградил себя за долгие годы ожидания. Потом его унесли рабы, стонущего, с мокрым лицом, отныне и навсегда любимого наложника царя.
Разве мог царь оставить его – другому? Если падет он сам на поле боя, если ворвутся во дворец жадные грабители – разве не Акамие станет самой желанной добычей? А если царь погибнет, но войско его победит, и победители-сыновья вернутся домой – сможет ли его наследник, хоть раз взглянув на Акамие, соблюсти обычай, рассечь золотистое теплое горло холодной сталью? Не захочет ли он…
Отгоняя черные мысли, царь ласково гладил рукоятку и драгоценные ножны: только ему и его кинжалу суждено коснуться Акамие.
Мальчик ждал на пороге, следя за пальцами повелителя. На лице его застыла покорность, только выше поднялись круглые брови, точно вышитые черным шелком. Пряди волос, видные из-под покрывала, почти касались пола. Он тихо покачивался, словно повинуясь плавным движениям пальцев царя, и понимал все. И, как в ту ночь, только покорность неизбежному была в его глазах.
И царь поманил его рукой, и Акамие сразу подошел и опустился на колени возле подушки. Разжал пальцы, придерживавшие у горла покрывало, оно скользнуло вниз следом за руками. И все смотрел на пальцы царя, ласкавшие кинжал.
Если бы успели рабы убрать и украсить Акамие, и натереть его соком травы ахаб, и умастить благовониями – сейчас бы, в эту самую минуту яркая кровь хлынула бы, заливая белый шелк. Грустный и спокойный уехал бы царь наутро к войску.
Но не был сейчас Акамие воплощением соблазна и острием желания. Тихий он был и безучастный, жалкий, одинокий и беззащитный.
Отняв руку от кинжала, царь опустил ее на голову Акамие. Закрыл глаза, будто в сомнении, – но поспешил сказать, отталкивая мальчика:
– Поедешь со мной.
Глава 3
День за днем тряслась и раскачивалась повозка, крытая коврами поверх белого войлока, а в ней, за шелковым пологом, скучал и томился царский наложник.
Кто хочет успеха в военном походе, не предается утехам плоти. Лишь к тому, кто всем существом, всем напряжением духа устремляется к цели, снизойдет Судьба с высоты своего равнодушия. И ни в одну из ночей, проведенных в походном шатре, царь не посылал за Акамие, и был умерен в еде и питье, и сыновья его и военачальники следовали его примеру и требовали того же от воинов.
Тем желаннее будет войску победа, когда вместе со стенами чужих городов падут и развеются прахом запреты и все будет дозволено победителям.
День напролет шли и шли балованные кони, способные выносить тяготы многодневного пути, и голод, и недостаток воды.
День напролет скрипела повозка, Акамие жаловался на духоту и тряску, и евнух, откинув полог, садился у проема, бдительно следя за тем, чтобы никто не приближался к повозке и не заглядывал внутрь. Акамие устраивался за его широкой спиной и разворачивал свиток из данных ему в дорогу учителем Дадуни. Но очень скоро глаза уставали ловить прыгающие строки, и он откидывался на подушки.
Сначала ему, никогда не покидавшему ночной половины царского дворца, было любопытно и радостно наблюдать новую яркую жизнь, закипевшую вокруг. Зажав в руке края шелкового полога, он прижимался к нему лицом, то одним, то другим глазом выглядывая наружу. И видел чудеса, не виданные никогда раньше: видел повелителя верхом на боевом коне и четверых всадников, вплотную следовавших за ним. Всадники были в кольчугах мелкого плетения и в блестящих остроконечных шлемах, повязанных белыми платками, расшитыми золотом и жемчугом. Рукоятки их мечей и скрепы ножен, усаженные драгоценными камнями, разбрызгивали острые блики, а у седел блестели золотым тиснением колчаны и налучи красного сафьяна. И были у них длинные луки, обмотанные белоснежной корой туза, и высокие, туго облегавшие икры сапоги с медными носами, а спины и крупы коней покрывали парчовые попоны.
И по гордым взглядам удлиненных, приподнятых к вискам глаз, по густым разлетающимся бровям, по хищным ноздрям над полными надменными губами Акамие с болью, но и с восторгом узнал в них своих братьев, чьи имена он, раб, не смел произносить. Все они лицом и статью походили на повелителя.
Их заслонили другие всадники, но Акамие сквозь блеск и сверкание дорогой сбруи и вооружения, сквозь мелькание ярких одежд все старался разглядеть белые платки на шлемах царевичей.
Торжественно выезжал повелитель из Аз-Захры. Сопровождавшие его отряды всадников, лучников и копейщиков с трудом помещались в улицах и переходах. И следом за пышной процессией ехала крытая коврами повозка, окруженная двумя дюжинами конных стражников с обнаженными мечами в сильных руках.
Когда же остались позади городские ворота и, удаляясь, затих рев огромных труб и рокот барабанов, Акамие в изнеможении опустился на подушки. В однообразной и размеренной жизни его на ночной половине даже уроки учителя Дадуни оказывались полными потрясающих впечатлений. Утомленный зрелищем множества людей, блеском белых стен городских зданий, оглушенный, измученный духотой в тесной, раскачивающейся повозке, Акамие то ли лишился чувств, то ли уснул. Лишь к вечеру его глубокое забытье встревожило евнуха, поначалу довольного тем, что его подопечный перестал выглядывать из-за полога, рискуя быть увиденным и тем подвергая риску столь любезную евнуху его собственную голову.
Испугавшись, евнух стал брызгать на лицо и грудь Акамие водой из кувшина и обмахивать мальчика платком. Распахнув все, что можно было распахнуть в кибитке, дул в лицо ему, пока не раскрылись помутневшие глаза. А тогда вознес хвалу своей судьбе, избавившей его от жестокой казни, и со всей возможной заботливостью устроил Акамие у края повозки, и поил разведенным вином.
Тяжелые сны измучили Акамие в ту ночь, но утро принесло радость: необъятный простор был виден из-за полога – и ставшие близкими горы, и огромное небо, какого не увидишь из узкого окна или из ограниченного высокими стенами дворика. И на все смотрел Акамие ненасытными глазами, и бормотал, и вскрикивал, и смеялся, так что евнух стал беспокоиться за его разум.
Все, все хотел видеть Акамие и не отрывался от щели в пологе, и часто глаза его замечали белые платки на блестящих шлемах.
Повелитель и его свита прошли в Долину Воинов широким ущельем вдоль быстро несущей с гор ещемутную воду реки, и снова взревели трубы и загрохотали барабаны, и приветственные крики оглашали долину, бесконечно отражаясь от окружающих ее гор. Снова блистало оружие, и воинственно бренчала сбруя, и вертелись перед глазами яркие краски. Но Акамие уже начал осваиваться с этим миром, и обилие впечатлений не приводило его в изнеможение.
Трава в долине была начисто вытоптана. Заливисто ржали кони, мешая с пылью высохшие корни. Звенели и визжали мечи на точилах, стучало и звенело там, где поднимался дым над походными кузницами. В больших котлах булькало и причмокивало густое варево из бобов, в которое щедро добавляли мясо горных баранов и коз.
Тяжелый и острый запах густо стоял в долине: пота, раскаленного железа, пряностей, навоза и крови. Дым поднимался над долиной, как над котлом клубится пар. Все новые и новые отряды скатывались с перевалов и занимали заранее отведенные места.
Деятельными, без суматохи и излишней спешки, были дни до выступления войска в поход – для всех, кроме Акамие. Ему, праздно заточенному в шатре, окруженном молчаливой и грозной стражей, жизнь в военном лагере показалась еще более однообразной и скучной, чем на ночной половине дворца. Однообразный, постоянный шум снаружи, духота в наглухо закрытом шатре, пространство, гораздо меньшее, чем то, которым он располагал во дворце, тоскливая праздность постороннего среди напряженного кипения жизни…
Прежде Акамие никогда не хватало времени, чтобы всласть начитаться, – теперь, за неимением другого занятия, драгоценные свитки скоро стали ему ненавистны, вызывая тяжесть в голове и тупую усталость души.
Изнемогая от скуки, он покинул опостылевший шатер и снова занял место в повозке в день выступления войска. Расшитые подушки, набитые кусочками беличьих шкурок и пухом заморской птицы, превосходящей ростом человека и не имеющей крыльев, уже нещадно намяли бока, Акамие уныло вертелся и беспрестанно заставлял рабов переворачивать и перекладывать их.
Волы не могли угнаться за конным войском, ровной рысью уходившим вперед в просторную гладкую степь, оставляя за собой широкую дорогу вытоптанной земли. Только отряд стражи неизменно охранял повозку. Царь, обремененный немалыми заботами, видно, забыл о прихваченном с собой наложнике. Обоза не следовало за войском: холеные кони были в силах унести всадника, оружие и снаряжение, запас провизии и овса и бежать с таким грузом целый день, почти не утомляясь. Чистокровные бахаресай и хайриши, выведенные для пустыни и набегов, они могли мириться со скудным кормом и мало пили во время длительных переходов по степям. И каждый воин умел позаботиться о своем коне и оружии, а отряды охотников всегда доставляли свежее мясо. Шатры везли на легких повозках, запряженных четверками мулов.
Так и случилось, что пыль, поднятая копытами боевых коней, оседала у самого горизонта красными от заходящего солнца клубами, указывая направление завтрашнего пути, когда, покинув вытоптанный след, белая повозка остановилась среди серебряной травы. Здесь можно было пустить пастись волов и лошадей стражи. Воины первым делом принялись расседлывать коней, обтирать и осматривать их ноги и спины, смазывать обнаруженные царапины целебными бальзамами, неизменно возимыми с собой.
Нечего было и думать об охоте в этой местности, где вся дичь была распугана прошедшим впереди войском. Довольствовались испеченными на углях лепешками и фасолевым фулом, щедро приправленным чесноком, кунжутом и тмином.
Костры вокруг повозки золотом цвели в темноте. Воины, откинув за плечи концы головных платков, наклонялись над мисками, наполненными остро пахнущей кашицей, и зачерпывали ее свернутыми в кулечек кусками лепешки. Трое евнухов, сопровождавших Акамие, сидели в стороне от воинов, у своего костра.
Лежа у откинутого полога, поначалу безучастно глядя на огни, отгородившие повозку от ночи и степи, Акамие чувствовал, как в нем поднимается неудержимая волна, заставляя сердце биться гулко, холодя дыхание, лишая привычного покорного чужой воле спокойствия, позволявшего любое происходящее с ним воспринимать как единственно возможное, и не прекословить, и не сопротивляться. Вокруг и внутри ширилась тянущая пустота, мешала дышать, беспокоила. Она была похожа на то чувство, которое бывает, когда стоишь на качелях, и доска из высшей точки пускается вниз. Если в этот момент не толкнуть ее, упруго разгибая колени, в груди разверзается пустота и в нее валится все нутро. И как на качелях, Акамие испытывал потребность заполнить эту пустоту движением, усилием – собственным своим, самочинным.
Он пошарил вокруг и под подушкой нащупал край покрывала. Завернувшись в него с головой, Акамие перелез через бортик и осторожно стал на землю. Трава под босыми ногами была прохладной и влажной, но надломленные стебли покалывали изнеженную кожу. Акамие подтянулся и неловко повис животом на краю повозки, разыскивая наощупь парчовые туфли, которые должны были где-то валяться. Наконец он выбросил их, одну за другой, наружу и подвинул к краю поднос с лепешками и миской фула.
Обуться, поправить покрывало и взять в руки поднос было делом считанных мговений, но Акамие не представлял себе, что делать дальше.
Устроиться с подносом под повозкой – но стоило ли покидать ее ради столь жалкого подобия свободы? Сквозь перекрещенные нити покрывала яркими и манящими светочами виделись костры. Евнухи располагались слева. Акамие невольно глубоко вздохнул – грудь широко раздалась, наполненная опьяняющим воздухом. Страха и не было, только дрожь пробегала по плечам. Опьяненный собственной дерзостью, покоряясь необъяснимому порыву, Акамие направился прямо к костру, окруженному воинами.
Шорох его шагов, доносившихся изнутри маленького лагеря, никого не встревожил. Черное покрывало не выдало его, когда он остановился, немного не дойдя до костра, еще в темноте, прислушиваясь к разговору.
Широкоплечий стражник со шрамом через левую щеку, в красно-зеленом платке и малиновом кафтане, настаивал на том, чтобы еще до конца ночи послать гонца вслед ушедшему войску – известить царя о создавшемся немыслимом положении и испросить повелений.
Другой воин поддерживал его:
– Воевать хочу, врага сечь, добычу добывать, а не таскаться по степи за покрывалом.
Оба они обращались к темнолицему худому воину, голова которого была покрыта черным платком. Тот молчал, бесстрастно глядя в огонь, лишь неодобрительно сжал губы. Никто больше не произнес ни слова.
Акамие боялся теперь, но только одного: что сейчас отступит, повернет назад, вернется в повозку. Дважды ему не решиться на такое – никогда, он знал. И он шагнул вперед, шагнул еще раз и еще, холодея перед неизбежным, хоть и не представлял себе, каково оно.
Оказавшись за спиной стражников, он носком туфли осторожно подтолкнул в бок ближайшего. Тот подвинулся, думая, что места у костра просит его товарищ, ходивший глянуть лошадей. Но пять пар глаз, направленных на пришедшего, округлились и застыли.
Акамие угадал, что малейшее колебание погубит его. Не торопясь он опустился на освободившееся место, поставил перед собой поднос и закинул край покрывала так, чтобы оно косо нависало надо лбом, скрывая лицо сверху и по бокам. Отломив от лепешки четвертушку, Акамие согнул ее совочком и погрузил в миску.
– Да насытятся путники, – негромко сказал он, как велит обычай, поднося лепешку ко рту. И откусил. И принялся жевать.
Мужчины застыли, не шелохнувшись. Происходило неслыханное: те, что под покрывалом, не сидели с воинами, не ели в присутствии посторонних, откинув тяжелый шелк с лица. Закон и обычай явно нарушались, но так, что никто не знал, чем этому воспрепятствовать. Если бы тот, что под покрывалом, кинулся в степь – мгновенно рванулась бы следом погоня, повалили, прижали бы к земле, связанного бросили бы в повозку, предоставив евнухам решать: наказать ли виновного немедля или доставить на суд и расправук царю. Если бы Акамие сбросил покрывало совсем – повалились бы наземь, закрыв глаза, призывая евнуха навести порядок при помощи увещеваний или плети.
Но тот, что под покрывалом, просто сел у огня и открыл лишь нижнюю часть лица. Видны были, да и то неясно в перебегающих тенях, только старательно жующий рот, гладкий тонкокостный подбородок, светлые кисти рук да складки ткани, громоздившиеся на коленях.
Старший стражник, тот, в черном платке, нервно оглянулся на евнухов. Те с непозволительной беспечностью уписывали фул, не отвлекаясь на созерцание соседних костров, только бросая изредка взгляды на повозку. Но повозка стояла на месте, и внутри был все тот же ком неподвижной темноты, что и раньше. Оглянуться вокруг в поисках Акамие евнухам и в голову не могло прийти.