Текст книги "Пробуждение"
Автор книги: Альберт Цессарский
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Альберт Цессарский
Пробуждение

ИЮЛЬ

1
Не сердись, длинно писать времени не было: распределение, экзамены, сборы… Все крутилось, мелькало, как в кино. И вот точно лента оборвалась – тишина. Сижу на красном пожарном ящике у деревянного сарая. На сарае вывеска: «Ж.-д. станция 347 километр». Несколько закопченных бревенчатых домиков. За проволочной оградой – черные железные бочки, дизелек постреливает. А передо мной через насыпь – тайга!
И времени сколько угодно. Сижу, ногами болтаю, письмо тебе пишу. Дежурная по станции ушла, замок на двери повесила – тут в сутки два поезда проходят. А я жду повозку из химлесхоза. Жду уже полтора часа. Дежурная успокоила: повозка в конце концов всегда приходит – за почтой.
Спрашиваешь подробности? Сделала, как ты советовала, и все вышло по-твоему. Подружки мои, прослышав про заявку из тайги, перепугались и переполошились. Набежали родители. Как, наших малюточек в тайгу?! Поднялись интриги, козни. Вранья было – ужас! У одной хронический насморк, у другой бабушка инвалид, третья замуж собирается… И вот на этом фоне вхожу в комнату комиссии и заявляю, что сама, добровольно, желаю в тайгу. Господи, что началось! Комиссия – в слезы, от умиления, Директор… Я тебе его описывала, можешь вообразить. Вышел из-за стола, розовая лысинка взмокла, глаза покраснели… Руку пожал! Потом на общем собрании техникума говорил обо мне речь. Чего только там не было! И соль земли, и героиня далеких горизонтов, и особенно насчет бескорыстия и самоотверженности…
А я-то про себя отлично знаю, ЗАЧЕМ еду в тайгу.
Молчу, принимаю всё как должное, как истинное. Получается двоедушие, даже лицемерие. От этого на душе тяжело и гадко… И была минута, когда захотелось, чтобы и было так, как они говорят и верят: чтобы ехать без всякой корысти, с легкой душой… А если не так, то отказаться. Конечно, то была минута слабости.
Но я справилась. Вспомнила наши с тобой разговоры. Насчет разумного эгоизма. Всякий раз, когда начинаю колебаться, повторяю себе твои слова: чтобы потом отдавать, нужно вначале брать. Миленькая, ну что бы со мною стало, не будь тебя! Так и плыла бы по течению, как до сих пор. Ведь я всегда делала только то, чего требовали другие: в школе против всякого желания выпускала газету, пошла в техникум, не любя химии, в общежитии все вечера для подружек крутила на проигрывателе шлягеры, от которых тошнит. Всегда к кому-то подлаживалась. И как позавидовала тебе, когда, помнишь, в седьмом классе на собрании ты встала и отказалась от общественной работы, заявила, что ничем, помимо учебы, заниматься не станешь! Вот и окончила на пятерки. II в институт нынче пройдешь, не сомневаюсь. А я?..
Баста! Не хочу больше жить для других. Тем более, что все другие для себя живут. Только прикрываются красивыми словами. А дурочки, вроде меня, верят. У меня теперь одна цель: пробиться в институт. Вот для чего я еду в тайгу. И ни для чего больше. Кстати, и тайга-то только издалека впечатляет, А вот сижу и смотрю на нее – обыкновенный лес! Те же сосны и березы, что у нас в старом парке. Сороки обыкновенные прыгают. Так и ждешь, что сейчас рядом трамвай загромыхает…
Конечно, ты права: стаж в тайге мне выгоден с точки зрения приемной комиссии. Но я еще выяснила: так как потом буду сдавать на химический факультет лесохимического института, а наш техникум того же министерства, то у меня будут льготы при поступлении. И в маленькой лаборатории химлесхоза на простых анализах набью руку, что мне потом очень пригодится в институте. Это я уж сама додумалась. Вообще мечтаю, мечтаю… Хорошо бы, например, остаться после окончания в аспирантуре на кафедре… Вон куда хватаю! А что? Уж если рассчитывать, так далеко! Времени в этой глуши, без вечеринок, танцулек и прочего, у меня будет сколько угодно, смогу без помех готовиться по предметам. Учебников везу с собой чемодан!
Знаешь, я даже рада, что будет глушь. Осточертело общежитие, подружки с их разговорами о тряпках и мальчишках, радио, люди вообще… В химлесхозе заготавливают живицу – сосновую смолу. Как мне рассказали, люди туда собираются случайные – на один-два сезона, подзаработать денег и уехать. Так что никому там до меня не будет дела. Свобода! Самостоятельность! Чего лучше?
Ой, померещилась повозка, и сердце заколотилось, как на экзамене. До сих пор в глазах темно. Только сейчас поняла, что ужасно волнуюсь. Неуверенность… А что, если я в техникуме ничему не научилась? Или все забыла? Голова какая-то пустая. Опозорюсь!.. Никакой повозки. Просто от ветерка или от солнца зарябило между деревьями. И чего испугалась? Подумаешь, какой-то химлесхоз! Два года пролетят, уеду и не вспомню. Мне лишь бы к институту подготовиться.
А с Юркой вы опять рассорились? Сужу по тому, что ты о нем ни словечка. Я бы на твоем месте раскисла. А ты молодчина – зубришь с утра до ночи и характер выдерживаешь. Но все же не мучай его и себя, позвони ему первая. Ведь он небось снова побледнел, похудел. Пиши обо всем подробно. Отвечу.
2
Нет, это все-таки не наш уютный, ручной лесок с яичной скорлупой и конфетными бумажками. Это дремучая громада, которая наваливается на тебя и давит и душит… До сих пор не отойду. Четыре часа колеса стучали по корням, как по моей собственной голове. Четыре часа вокруг меня однообразная, лохматая, перепутанная, как пакля, непроглядная чащоба. Дорога вверх-вниз, тайга то проваливается подо мной в пропасть, то обрушивается мне на голову. И ни одного просвета!

Возчик, сухонький, суетливый старичок, всю дорогу развлекает рассказами о медведях, которые тут встречаются на каждом шагу и запросто обдирают человека до костей. Несколько дней назад тракторист, волоча поваленное дерево, разворотил медвежью берлогу с медвежатами. Еле удрал на тракторе от рассвирепевшей мамаши. Другая медведица два дня осаждала лесника в избе. Еще кто-то пропал рядом с домом, неделю искали, нашли оглоданные косточки. И все в таком роде. И, конечно, он своего добился. Когда стемнело, а стемнело вдруг и наглухо, каждый пень, подступавший к повозке, оборачивался медведем, и я сто раз умирала от страха. Наконец нас вплотную обступили гигантские стволы. Дорога совсем кончилась. Лошадь стала. И такая пала тишина, точно заложило уши. Возчик обернулся и радостно возвестил:
– Ну, дома!
Мне захотелось в тот же миг очутиться в твоей тесной комнатке, увидеть из окна светящуюся синюю вывеску напротив, послушать шум улицы… Точно другая планета!
В темноте скрипнуло, завизжало, грохнуло. Вырезался прямоугольник желтого света, и оттуда выкатилась кругленькая, полненькая фигурка в платочке и принялась выпевать:
– Ну и приехали, ну и ладно-то! А я встревожилась. То ли поезд не пришел, то ли повозка твоя развалилась. Ты ведь у нас мастак! – Говорила она с удивительно приятным напевом, каждую фразу повышая к концу до удивленного вопроса. Разглядела меня в повозке да как завопит: – Господи! А сказывали, мастер приедет! Мужик!
– Вот тебе и мужик! – злорадно сказал возчик и потащил мои вещи в дом.
Оказалось, здесь мне и назначено жить. А в контору к начальству следует явиться с утра.
Через темные сени мы прошли в кухню, наполовину занятую русской печью и грубо сколоченным обеденным столом.
Хозяйка носилась вокруг меня, грохоча стульями, тарелками, кострюлями, и все пела:
– Садись, садись, ноги протяни – сомлели, тридцать километров поджамши…
Она остановилась передо мной и, с лихостью сорвав с себя платок и швырнув, не глядя, в угол, принялась рассматривать меня с откровенным интересом. Лицо у нее на первый взгляд некрасивое – круглое и плоское. Но когда она вдруг хлопнула себя по бедрам и закричала: «Катька, мастера погляди! Поди, поди, шибче!» – глаза ее в узких щелочках так загорелись и лицо осветилось таким непосредственным добродушием, что прелесть как похорошело.

Приотворилась одна из двух дверей, ведущих в жилые комнаты, и на пороге встала босоногая девочка лет семи-восьми, такая же узкоглазая и круглолицая, и выпялилась на меня.
– Нет, поди ж ты! А я мужика ожидала. Бабе сорок лет, холостует! – расхохоталась хозяйка и подмигнула дочери как равной. Потом стала приставать с едой. Водки предложила: – Чо жмешься? И я с тобою выпью.
Сразу решила не вступать в фамильярные отношения и не одолжаться. Сказала, что хочу спать.
Она поняла по-своему:
– Умаялась! Иди, иди, постелено.
Ввела меня в маленькую, чисто прибранную комнатку. Пахнуло нежилой свежестью пола, белья. Хозяйка поглядела на меня с каким-то веселым пренебрежением.
– Небось не куришь? Отдавай пепельницу! – и забрала со столика у окна тяжелую пепельницу с фигурками. Видно, досадно, что пепельница не пригодилась.
Долго сидела я на краешке жесткой кровати, смотрела в черноту за окном. Тусклая лампочка под потолком мигала и тонко звенела, как комар. За перегородкой звякали кастрюли, стаканы, слышались приглушенные голоса хозяйки, Катьки, тихий смех. Все вокруг чужое и непонятное.
Сейчас, когда пишу тебе письмо, все в доме угомонилось. Тишина мертвая. Я одна на белом свете…
Вчера вечером прервала письмо потому, что лампочка погасла. И когда за окном из тьмы выступили черные мохнатые лапы и, покачиваясь, бесшумно заползали по стеклу, мне стало не по себе, я не стала перестеливать и быстро влезла в чужие холодные простыни. Устала так, что едва начала жевать галету, которую нашарила в чемодане под кроватью, как тут же уснула. Только что проснулась от хриплого смеха Катьки. Утро. Она стоит на пороге в розовом облачке и, растянув рот до ушей, показывает на меня пальцем. Ее рассмешило то, что я заснула щекой на галете.
– Нянька! А мама на дворе, доит.
Что означает «нянька»? Может, они рассчитывают, что я буду у них детей нянчить?! Пойду к хозяйке договариваться об условиях. По дороге в контору опущу письмо.
3
Восхитительно! Меня просто-напрасто обманули. Никакой химической лаборатории тут нет. И быть не может! Полдня не могла сесть за письмо: так злилась. А потом… Потом пришла в телячий восторг. Но опишу по порядку.
Утром, ни о чем не подозревая, пошла договариваться с хозяйкой. И тут увидела, как славно стоит наш дом, да и весь поселочек. Спустившись с крыльца, обогнула дом слева и очутилась в огороде среди картофеля и огурцов. Слышу – в другом конце двора дзинькает пустое ведро. Пошла по тропинке за дом и обмерла. Прямо у меня под ногами метров десять обрывистого берега, сплошь в кустарнике с малиновыми цветами. Весь обрыв залит солнцем. А внизу, куда солнце еще не добралось, чернильно-черная река, и на другом, низком, берегу черная стена леса. И такой оттуда, снизу, сказочной жутью веет, и так хорошо здесь, на малиновом этом обрыве под солнцем, – передать невозможно!
Речка зовется Карабуха и где-то там далеко впадает в Ангару.
Хозяйку не разберу – не прикрывает ли она своим добродушием обыкновенный расчет? Разговор получился смешной. Я вошла в хлев. Чистенько. Коровка белая, как вымытая. Хозяйка в фартучке на скамеечке. Узнала, не обернувшись.
– Ай парного захотелось?
Говорю, жирного молока терпеть не могу.
– А ты снимки Катьке отдавай, заглотнет.
Ну, думаю, ты меня не перехитришь. Давайте, говорю, сразу условимся: никаких одолжений. Если что съем – заплачу. За квартиру отдельно. Стираю сама.
Она себе доит, точно ее и не касается. Доит красиво: сильно, ритмично. Ведро быстро наполняется. Струи молока бьют в снежную пену, как белые молнии, и с таким сочным причмокиваньем, что у меня слюнки потекли.
– Дом-от не мой, лесхозный, – пропела наконец хозяйка, не сбиваясь с ритма, – бесплатный.
– А за стол сколько?
– Чо мы, то и ты.
Явно боится продешевить. Выдала я ей таким деловым, опытным тоном, что сама восхитилась:
– За трехразовое питание сорок рублей в месяц.
Что ж, ты думаешь, она ответила? Круто поворачивается ко мне вместе со скамейкой, аж дерево завизжало, и вижу: просто задыхается от смеха.
– А чо наешь на сорок рублей-то, ну? Чо в тя влезет?
– Я много ем!
Она покатилась от хохота.
– Двадцатку давай, и с того лопнешь, ну!
Хохотала она до слез. Так я и не поняла, кто кого перехитрил.
Но все это имеет исторический интерес. Я уезжаю. Делать мне тут абсолютно нечего. Ты любишь подробности – вот тебе мой первый и последний разговор с директором химлесхоза.
Иду по единственной улице поселочка в самом радужном настроении. Глазею по сторонам, гадаю, в котором домике моя лаборатория. В окнах солнышко горит. Над трубами дымки. За заборами колодцы скрипят. Со встречными приветливо здороваюсь: глядите, заведующая идет! Хорошо.
В крошечном кабинетике навстречу мне поднимается директор. Письменный столик ему до колен. Круглая голова под потолком в табачном дыму. Казбек! Сверкает на меня оттуда грозными очами из-под лохматых черных бровей и объявляет:
– Товарищ Вера Иннокентьевна, вы назначены мастером по заготовке живицы на проскуринский участок. Оформляйтесь.
Как? Что? Куда? Почему? Ничего не понимаю. Вы ошиблись! Я химик. Голова у меня сразу кругом, пол из-под ног уходит. Бормочу что-то насчет лаборатории, насчет моих планов.
– Может, вам сюда еще институт подать?! Сроду здесь никакой лаборатории не было. И не будет. Вы окончили лесохимический техникум. Вы лесохимии и обязаны отработать два года в лесу. Всё! Оформляйтесь.
Представляешь? Рыкающий великан – и рядом я с моими ста пятьюдесятью восемью сантиметрами, с моим рыдающим голосом, с постоянным чувством, что я должна, обязана… В общем, крест на всех планах и мечтах! Готовлюсь зареветь… И вдруг вспоминаю о тебе. Довольна? Да, вижу тебя на моем месте, перед этим всемогущим директором. Ты спокойно, не торопясь, достаешь из сумочки направление. Аккуратненько кладешь бумажку на стол, расправляешь ее пальчиками с розовыми ноготочками. И в глаза ему, сдержанно, снисходительно улыбаясь, говоришь:
«Заблуждаетесь, товарищ директор. В направлении и в дипломе я называюсь химик-лаборант».
«Что из этого?»
«Из этого следует, что вы обязаны предоставить мне должность именно химика-лаборанта. У вас нет такой должности? И не будет? Так и напишите в комиссию по распределению. И верните мой диплом туда или выдайте мне на руки. И распорядитесь, пожалуйста, чтобы меня отвезли к поезду».
Он в бешенстве орет:
«A-а! Вы знаете свои права!»
А ты? А ты усаживаешься и невозмутимо ждешь, когда он выполнит твое требование.
Веришь ли, все произошло точно так. Вот какая у тебя ученица! Слезы у меня моментально высохли. Я преисполнилась достоинства и самоуважения.
И произошло чудо: Казбек на моих глазах рассыпался. Директор плюхнулся на стул и долго таращил на меня глаза. Наконец опомнился:
– Что за молодежь!
– Не то что в ваше время?
– Вы даже не поинтересовались, что мы тут делаем, чем живем. Мастерский участок – ведь это люди! Люди, которые выполняют важнейшее государственное дело! Вам безразлично? Страна за канифоль должна капиталистам платить золотом. Зо-ло-том! А? Канифоль получают из живицы, которую заготавливают на вашем участке. Из живицы можно получить уйму химических веществ. Это же не сок течет из сосны, а чистое золото! А вы о себе! Вам нужна лаборатория! Вам не обеспечили условия! Вам, вам, вам! Всё вам! А от вас что?
Мне сделалось его жалко, так он расстроился.
– Мало ли где еще я могу пригодиться! Нужно совмещать интересы государства и интересы отдельных людей.
– Кто же должен об этом позаботиться?
– Государство.
– А по-моему, отдельные люди тоже должны об этом заботиться! Вы должны думать об интересах…
Но тут уж я взорвалась:
– Должна?! С самых пеленок я только и слышу: должна, должна! Что я, в долг родилась, что ли? Никому ничего не должна!
Он страдальчески подергал себя за лохматую свою шевелюру.
– Научились разговаривать! На готовеньком растете! Трудностей настоящих не видели!
И всё в таком роде, что я уже сто раз слышала.
Потом он долго молча водил карандашом в воздухе над моим направлением, сердито морщился. Но я уже знала, что выиграла.
Вошел главный инженер, высокий, костлявый, с лошадиным лицом.
– Что? – проговорил он, боком подсаживаясь к столу и поглядывая на меня искоса.
– Отказывается, Семен Корнеевич. Нет должности по специальности! – Директор обиженно швырнул карандаш.
– Знают законы! – хихикнул Семен Корнеевич. – Отпускай их, Мефодьич.
– Но ты же понимаешь, после этого нам ни за что не пришлют ни одного техника!
– Обходились же…
– «Обходились»! Время теперь не то. На заводах все рабочие с десятилеткой. А у нас мастера – ни образования, ни культуры…
Они долго спорили, я перестала слушать. Потом вспомнили обо мне. Семен Корнеевич повернулся в мою сторону.
– Конечно, мы тут допустили ошибочку в понятии закона. Просим извинить: тайга, темнота! Дорогу оплатим в оба конца. – Помолчал, что-то высматривая на моем лице, и добавил: – Да и не по силам вам тут, – и осклабился.
Директор смахнул мое направление в ящик стола, буркнул:
– Посоветуюсь, как написать… Послезавтра утром… Езжайте куда хотите… – не глядя, кивнул и отвернулся к окну.
И теперь, когда первая злость улеглась, вдруг поняла: свободна! Иметь право ни с кем и ни с чем не считаться, только с собой! Делать что хочется! Я в опьянении каком-то. В доме никого, пишу тебе и едва удерживаюсь, чтобы не прыгать.
И зачем пишу? Ведь наверняка доеду до тебя раньше, чем письмо. Лечу!..
АВГУСТ

1
Получила твое паническое письмо. Жива, жива! И медведь не съел. И с поезда не свалилась. Просто я так и не уехала из этой Елани. Почему? Сама не понимаю. Эти две недели хожу в каком-то полусне. Иногда охватывает ужас: зачем осталась, полезла в петлю?! Но я не могла иначе: что-то во мне вдруг воспротивилось. А может быть, просто привычка подчиняться, слабохарактерность, боязнь огорчить или обмануть ожидание… Еще представила себе, как вернусь после всех речей перед отъездом – героиня!.. А может, еще и это: а… пусть идет как идет, чему быть, того не миновать, плыву по течению… Не знаю, все смутно во мне… Одно знаю: не смогла на все наплевать, не смогла!
2
Ты спрашиваешь, что же все-таки произошло? Конечно, мое последнее бредовое письмо ничего тебе не объяснило. Но ведь я сама не понимаю!
Лучше опишу все по порядку, может, будет яснее.
После разговора с директором я сразу объявила хозяйке, что уезжаю. Та сперва даже одобрила:
– Ну и ладно, ну и езжай. Чо молодость в тайге травить!
А потом, смотрю, поскучнела моя хозяйка. Слоняется по дому, тянет унылую песню про какого-то вьюношу, которого посылают за тридевять земель родного отца повидать. Спросила, откуда песня. Она подсела ко мне на кровать, стала рассказывать. Песня старинная. Будто при Петре еще пели. Слыхала ее от слепого деда. Тот с малолетства зрение потерял – на демидовском заводе у печной заслонки глаза ему выжгло. О себе рассказала. Жизнь у нее какая-то неладная – рано осиротела, школу бросила после четвертого класса, ничему толком не выучилась, уборщицей работала. (Не помню, писала тебе, что хозяйка моя уборщица в конторе, в школе, в магазине и везде, где понадобится?) Но она не жаловалась. Рассказывала легко, с веселым удивлением: гляди-ко как чудно! Говорок-то у нее уральский, такой заразительный, что я за две недели и сама стала выпевать и чокать.
Сидели мы с ней так долго. Рассказала и я о себе, о нашем с тетей житье-бытье, и как из нашего города в техникум уехала. Тебя подробно расписала. И знаешь, она умница – все понимает. Про тебя сказала: молодец девка, себя уважает! Ведь вот именно это в тебе люблю: ты уважаешь в себе человека, личность! А я – нет. Ты требуешь, чтобы с тобой считались. А я не чувствую себя вправе. Поэтому, может быть, я и осталась.
Явилась откуда-то Катька. Хозяйка кричит ей:
– Нянька твоя, вишь, уезжает! Не потрафило!
Та в рев. Оказывается, накануне вечером, пока я одна в комнате тосковала, они с матерью вперед на два года напридумали, как мы все вместе жить будем.
– Катька, дура, арифметику не дюжит. Мечтала, вынянчишь ты ее с арифметикой. У матери-то голова чугунна!..
Сначала думала, хозяйка шутит. Потом смотрю – господи, и у нее слезы по щекам! И вот, поверишь, полночи проворочалась – уснуть не могла. Грызет меня идиотское чувство обязанности, чуть ли не вины перед этой женщиной, перед Катькой. Все, что ты мне можешь сказать, – все себе выговорила. Да, конечно, чтобы чего-то в жизни достичь, нужно многое пропускать мимо себя. Какое мне дело до какой-то Катьки, о существовании которой два дня назад и не подозревала, которую никогда больше не увижу. К тому же никакой трагедии. Подумаешь, арифметика! Не всем же в Лобачевские! Вон мать уборщица и довольна жизнью. И в конце концов, просто свинство – навешивать на чужого, постороннего человека свои заботы. Народила дочку – сама и хлопочи… И все-таки сколько ни бранилась, легла мне на сердце тяжесть, и сбросить не могу. Еле заснула.
Правда, утром все показалось не так сложно. Ладно, думаю, уеду и забуду. И пошла на хоздвор договариваться насчет повозки на станцию.
Хоздвор – это восточный базар. В одном углу бондарь орудует – белые щепки во все стороны летят, в другом под навесом глину и серную кислоту отмеривают – раздают, в третьем бочки с живицей принимают, взвешивают и выписывают квитанции. Шум, стук, споры, брань и смех. А посреди этой сумятицы расположился мой знакомый возчик, чинит свою повозку. Только теперь хорошенько его рассмотрела. Лицо у него совсем мышиное. На правом глазу веко опущено и втянуто так, будто глазница совсем пустая. А левый удивительно живой, так и бегает, и не то плачет, не то смеется – никак не поймаешь выражение. Возчик страшно суетится вокруг повозки, то и дело приседает на корточки у одного колеса, у другого, лезет измазанным в дегте кривым пальцем в ступицу, цокает языком и горестно качает головой.
Инструмента своего у него нет, и он всякий раз бегает к бондарю и долго клянчит топор или долото. Бондарь, кудрявый рыжий парень с шалыми глазами, нарочно дразнит и потешается.
– Митька, дай топорика!
– Не дам.
– Дай, жила!
– Еще обзываешь, черт одноглазый! Не дам.
– Не для себя ж я, для людей. Будь человеком, дай!
Митька показывает кукиш и диким голосом заводит «Стеньку Разина». Пока я там была, он раз десять за «Разина» принимался. Доведет до «На простор речно-ой…» и оборвет внезапно, точно ему в глотку затычку вставляют. Постучит, постучит топором и опять как завопит: «Из-за острова…»
– Видала? – хнычет возчик. – Могу я наладить транспорт? Вези на станцию! На горбу, что ли? Когда это не человек, а идол рыжий!
– Поговори! – весело кричит Митька и делает страшные глаза. – Убью!
В этот момент за моей спиной кто-то тихо, ласково сказал:
– Насчет повозочки уговариваетесь?
Возчик как-то странно вдруг одеревенел.
– Неисправность, Семен Корнеевич!
Я обернулась. За моей спиной стоял главный инженер и пристально смотрел на возчика.
– Кузьмич наладит, – спокойно и бесстрастно проговорил он. – Кузьмич отвезет.
– Так у него инструмента нет… – начала было я.
Семен Корнеевич медленно перевел взгляд на меня.
– Найдет, – ласково сказал он.
Кузьмич как ошпаренный бросился к Митьке, заскулил там вполголоса. Семен Корнеевич даже не оглянулся на него.
– Не сомневайтесь, Вера Иннокентьевна, поедете. Незачем вам тут. Народ у нас грубый, обидеть могут. Я с самого начала говорил Василию Мефодьевичу. Двадцать лет в тайге – все знаю. А они тут человек новый, года еще нет как директором работают… Культуру хотят сюда, образованность… Фантазии…
И, не кончив фразы и не прощаясь, пошел, сутулясь, к весам, где кто-то отчаянно бранился. Подумай, запомнил, как меня по имени-отчеству!
Когда я подошла к бондарной, Митька надсадно кричал:
– Бутылка мне сегодня нужна! А то ни в жисть бы тебе, подлипале, не сделал!
– Не обмани, Митя, сделай к вечеру, – молил Кузьмич.
– Сказал! – грозно оборвал его бондарь. – И сгинь с глаз, смотреть тошно! – Ушел за пирамиду белых пузатых бочек насаживать обручи – оттуда вскоре донеслись частые, резкие удары по железу.
Кузьмич присел на верстак, вздохнул.
– Две спицы сменить надо, без этого не доехать. Другому небось оглоблю за так сделает. А с меня за каждый чих – бутылку. «Подлипала»! – Он скорбно задумался.
– Ну что, Кузьмич, уеду я?
– Кабы меня кто увез!
– Кто вам мешает уехать?
Мне не следовало спрашивать. Его как стегнуло.
– Кто?! Черт! Дьявол! Жмет! Держит! За горло взял!
Уж и не помню, что он еще кричал, я так перепугалась. Он закашлялся. Лицо его сделалось темно-вишневым от удушья. Огляделась по сторонам за помощью. Хотела Семена Корнеевича позвать, он там под навесом вытягивал шею – смотрел в нашу сторону. Кузьмич тоже его увидел, вцепился в меня.
– Его не зови! Его не надо. Не помру, не боись! Поедешь. Раз он хочет, поедешь. А он хочет, вижу. Ему хороших людей не надобно. Ему вот я, да Митька, да еще кое-кто. А ты ему на что? Ему помыкать надо!
Он замолчал, раздышался. И вдруг, потянув меня за рукав, лукаво так сказал:
– А вить все одно повозочка в тайге рассыплется. В тайге застрять – страсть! Медведь подойдет – что ему скажешь? А змеюка? А гнуса кормить пробовала? То-то! Оставайся.
И снова я полночи не спала. Сколько ни убеждала, ни уговаривала себя уехать, уехать, внутри что-то твердит одно: стыдно! Почему стыдно, не знаю. Каждый на моем месте уехал бы. Ты-то – уж конечно! Ну, мало ли кто тут что обо мне думать станет, не все ли мне равно! Уеду – забуду, и меня забудут. А стыд во мне горит, печет. И чувствую, не могу через стыд этот переступить, не могу!.. Лежу и реву в подушку.
Доконала меня утром хозяйка. Разбудила Катька, втащив сверток.
– Мамка в магазине убирается. Тебе вон на дорогу пирогов испекла. С грибами. Вкуснота!..
И я побежала в контору. Как в воду головой. Боялась остановиться, оглядеться. Влетела к директору. Он сидел задумавшись, подперев голову рукой. Увидев меня, выдвинул ящик стола.
– Остаюсь! – говорю я, сама чуть не плачу. – Остаюсь!
– Ну, – сказал он, – передумала! – и заулыбался. Во весь рот. От уха до уха. Как маленький…
Вот десять дней уже изучаю, в чем обязанности мастера и что значит добывать живицу. Так что, как видишь, жива. А почему осталась? Не знаю.


