Текст книги "Возвышение Бонапарта"
Автор книги: Альберт Вандаль
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 39 страниц)
IV
Из министров и высших чиновников большинство уже успело явиться в Тюльери.[628]628
Газеты за 19-е.
[Закрыть] В инспекторскую залу, где теперь находился Бонапарт вместе с Сийэсом, Роже Дюко и главными вожаками, и куда, казалось, было перенесено местопребывание правительства, один за другим прибывали министры, вызванные под предлогом обеспечить выполнение декрета; сперва Фуше и Камбасерэс, полиция и юстиция; затем Кинетт, министр внутренних дел, и Рейнар – иностранных. Роберт Линде, министр финансов, не откликнулся на первый зов, но приехал по второму. Дюбуа-Крансе заперся у себя в кабинете, в военном министерстве, и не выходил весь день, фактически обреченный на бездействие декретом, законодательным порядком предоставлявшим Бонапарту верховную власть над войсками.[629]629
См. письмо Камбасерэса к Линде, у Моutier, 373, с приложением facsimile. “Lettres de madame Reinhard”, 94. Камбасерэс в своем письме, перечисляя присутствовавших министров, не называет имени Дюбуа-Крансэ. Frederic Masson, “Napoleon et sa famille”, I, 283.
[Закрыть]
Фуше рассыпался в изъявлениях преданности и не скупился на доказательства; его усердие казалось порой даже неуместным. Приказ запереть заставы не понравился Бонапарту. Эта отдача под арест Парижа имела характер насилия и чего-то революционного, слишком напоминавшего прежние времена, претившего ему, который понимал этот день совсем иначе, шедшего вразрез с его желанием как можно меньше нарушать привычки граждан и сделать для них потрясение едва заметным. Его ответ дышал благородством: “Бог мой, к чему все эти предосторожности? Мы идем с нацией, движимые только ее силою. Ни один гражданин не должен быть обеспокоен; торжество общественного мнения не должно иметь ничего общего с переворотами, учиненными мятежным меньшинством”. Фуше пришлось разослать повсюду новый приказ, отменяющий первый, восстановить свободное движение и поубавить усердия.
Камбасерэс серьезнее доказывал свое сочувствие: он дважды писал Роберту Линде; но, что касается его лично, он решил свято соблюдать формы.[630]630
“Commentaires”, IV, 25. Относительно приказа и отмены приказа сходятся все газеты.
[Закрыть]
Первое его слово Бонапарту было: “Позвольте спросить вас, сохраняет ли конституция силу государственного закона?” – “Почему вы мне задали этот вопрос?” Камбасерэс пояснил. Ему, как министру юстиции, надлежало ввести в силу декрет старейшин, напечатав его в “Вестнике законов”, обнародовав обычным порядком и разослав по всем администрациям. В силу конституции, ни один закон не мог быть опубликован иначе, как по официальному приказу директории, подписанному ее президентом, который, кроме того, должен был скрепить его приложением хранившейся у него печати республики.[631]631
Относительно опубликования и приложения печати, мы следовали неизданному рассказу Камбасерэса и цитаты заимствовали у него. Существовал прецедент, в силу которого Сийэс мог взять на себя обязанности президента. 30 прериаля, после отставки тогдашнего президента Мерлена, его предшественник, Баррас, снова временно исполнял обязанности президента. – “Протоколы Директории”. Национальный Архив. A. F. III, 15.
[Закрыть] А между тем, за отсутствием Гойе, остававшегося в Люксембурге, эта “чисто административная” санкция не могла быть выполнена. Правда, печать имелась налицо; секретарь Лагард стащил ее из Люксембурга и привез с собою; но Камбасерэс не считал себя вправе самолично наложить официальный штемпель. Низвергнуть правительство, перевернуть вверх дном все учреждения – против этого он ничего не имел; но, пока конституция существует, он считал долгом подчиняться ее постановлениям, и сам не мог позволить себе ни малейшей неправильности в процедуре.
Бонапарта раздражала эта придирка, являвшаяся зацепкой для всего предприятия, тем более, что она могла вызвать неповиновение легальное. “Законники, – говорил он, – всегда тормозят ход дела”. Впоследствии он в шутку упрекал Камбасерэса, что тот чуть было не провалил 18-го брюмера. К счастью, если Камбасерэс был большим формалистом, зато он был и казуистом. “Сейчас, – сказал он Бонапарту, – я говорил с вами как министр, теперь я буду говорить как человек, желающий вам помочь”. И он предложил способ устранить им же созданное затруднение. “Так как Гойе упорно не приходит, нельзя ли рассматривать его как удерживаемого force majoeure и не состоящего более на действительной службе?” В таком случае, на основании имеющихся прецедентов, Сийэсу, председательствовавшему в директории в предыдущем триместре, надлежало заменить теперешнего президента и действовать вместо него. “Пусть Сийэс подпишет и приложит печать, – говорил Камбасерэс, – остальное я беру на себя”. Но к этому маневру не понадобилось прибегать; Сийэс только что хотел подписать, как явились Гойе и Мулен; видя, что все бегут в Тюльери, и они, в конце концов, последовали за другими; и их притянул к себе этот всепоглощающий центр.
Гойе не отказывался сговориться с Сийэсом, составить и подписать новый акт промульгации по всей форме.[632]632
Рассказ Камбасерэса. Акт промульгации, подписанный Гойе и скрепленный печатью, фигурирует и в Bulletin des lois.
[Закрыть] Да он и не мог поступить иначе, под угрозой нарушения конституции, так как старейшины только воспользовались своим верховным правом инициативы. По правде говоря, он мог и даже должен был восстать против параграфа о главнокомандующем войсками, так как в конституции это не было предвидено. Но он промолчал, по всей вероятности, в убеждении, что отделаться хотели только от Барраса, и что директория, сбросив с себя это компрометирующее бремя, снова всплывет на поверхность.
Пора было разбить его иллюзии. В нем больше не нуждались и начали сейчас же “выставлять” его, но не грубо, а с некоторой подготовкой. Бонапарт, Сийэс, Дюко, инспектора Булэ, Шазаль – все вместе старались склонить его к смирению, к самоотречению, дать ему понять, что о директории и конституции можно говорить только в прошедшем времени. Но это было не так-то легко. Найдя в Тюльери двоих из своих коллег, он тотчас предложил им устроить совещание – он с самого утра мечтал об этом. Напрасно Сийэс и Дюко говорили, что они уже в отставке, и твердили о необходимости радикальной перемены; Гойе упрямо продолжал надеяться, что перемена ограничится пустяками, что большинство директоров и президент останутся на своих местах и что день завершится сердечным, единением и объятиями. Ведь у него же все обедают нынче вечером, Бонапарт формально обещал. Бонапарт, рассердясь, в конце концов, объявил ему: “Я сегодня не буду обедать”.
Наконец, Булэ и Шазаль заговорили начистоту: от гражданина президента хотят, чтобы он подал в отставку; понял ли он наконец? Тут бедняга рассердился, разразился упреками; думали, что он сейчас начнет упрямиться, но он чувствовал свое бессилие, и гнев его скоро улегся. Тем не менее, он продолжал ссылаться на свои принципы, на свои обязанности, на конституцию и держаться на позиции почетной обороны.
Мулен, “с вытянутой физиономией”, выказывал не меньшее упорства, хотя у него не было уже никакого желания что-либо предпринимать. Этот весьма посредственный генерал, неожиданно очутившийся у власти именно благодаря своей успокоительной безвестности, все же сохранил кой-какие военные привычки и утром выказывал некоторую решимость. В сущности, он никогда не заблуждался относительно прочности правительства, к которому принадлежал; с первого же дня, как он вошел в его состав, он как будто носил по нем траур. Он внушал некоторые опасения только вследствие приписываемого ему родства с Сантерром, экс-королем предместий, зачинщиком прежних рабочих восстаний. Один момент в Тюльери разнесся слух, что Сантерр бегает по предместьям и бунтует народ. Бонапарт, нахмурясь, пристально взглянул на Мулена и сказал: “Если Сантерр вздумает показаться, я отдам приказ следить за ним и убить его”. Мулен поспешил успокоить его: “Сантерру не собрать около себя и четырех человек”. Невозможно представить себе более разочарованного якобинца.
Тем не менее он и Гойе отказывались подать в отставку, хотя их порядком прижали к стене. Булэ, мечтавший разыграть относительно Гойе ту самую комбинацию, которую Талейран так успешно разыгралыграл по отношению к Баррасу, приставал к президенту: “Соглашайтесь, гражданин Гойе, или вы хотите, чтобы к просьбе присоединилось нечто большее?”[633]633
Разговор в том виде, как его приводит Gohier, I, 256–260, несомненно им исправлен и приспособлен для того, чтобы выставить себя в более выгодном свете.
[Закрыть] Но Бонапарт еще не соглашался на насилие. Гойе и Мулен, почувствовав наконец, что им не место в Тюльери, так как они хотят остаться верными законности, пожелали уехать; их не задерживали. Уехать – но куда? Им и в голову не пришло показаться народу и сплотить разбросанные элементы оппозиции; они просто сели в карету и вернулись в Люксембург, замкнувшись в своем пассивном сопротивлении.
Однако, следовало оберечь их от враждебных советов и предупредить пробуждение в них энергии; поэтому сочли благоразумным изолировать их и арестовать домашним арестом; это называлось в то время “отдать под надзор”. Бонапарт решил послать несколько взводов пехоты для военной оккупации Люксембурга, с тем, чтобы они заняли покинутые гвардией посты и не выпускали обоих директоров. Посланы были три сотни людей 96-й полубригады, и во главе их, в знак особенного доверия, Моро. Его вкусам вполне отвечали этот высокий пост и в то же время чисто пассивная роль.
Триста пехотинцев уже готовы были двинуться в Тюльери, когда, по рассказу Бонапарта, произошло нечто странное. В рядах раздался ропот; солдаты готовы были взбунтоваться – не потому, чтобы совесть запрещала им держать под замком вчерашних правителей – нет, в этот день, долженствовавший навсегда упрочить республику, им противно было повиноваться Моро; ни рыба ни мясо, известный своей умеренностью, он, как им казалось, не заслуживал доверия истинных патриотов. Бонапарту пришлось уговаривать их, гарантировать республиканизм Моро, взять на себя ответственность за него перед войском.[634]634
Факт бунта солдат против Моро приводится только в “Commentaires”, IV, 22, с неточным указанием номера полубригады (вместо 96-й – 86-й).
[Закрыть]
Отряд двинулся. По прибытии в Люксембург, Моро представился Мулену, и, не скрывая причины своего появления, пытался завязать разговор; но тот вместо ответа указал ему на дверь, сделав знак пройти в переднюю. Там отныне было его место, ибо славный генерал унизился до роли тюремщика. Солдаты бесцеремонно наводнили дворец, ходили по всем комнатам, заколачивали входы, запирали двери на задвижки. Гойе и Мулен написали и послали советам протест, само собой перехваченный по дороге. После этого их еще больше стеснили: лишили их всякого сообщения между собой, запретили разговаривать; часовой, приставленный к Гойе, не отставал от него ни на шаг. “Вечером. – пишет бедный негодующий президент, – он хотел остаться возле моей кровати и сторожить даже мой сон”. Внизу заперли на засов большую входную дверь, открывавшуюся наружу, что довершило тюремный вид директорского дворца, преобразованного в арестный дом
Солдаты строжайшим образом выполняли приказ никого не впускать и не выпускать, не делая исключения даже для лиц, желавших говорить с их генералом. Приходили депутаты, офицеры; ответ всем был один и тот же: “Вход воспрещается”. – Но ведь мы депутаты. – “Вход воспрещается”. – Дайте, по крайней мере, расписаться у привратника. – “Вход воспрещается”. – Могу я видеть генерала Моро? – “Вход воспрещается”. Моро не смел сойти с места и был несколько сконфужен навязанной ему ролью; сторожа своих пленных, он сам был пленником своих людей.
Бонапарт распределил остальные войска, до тех пор сконцентрированные в Тюльери, по стратегическим пунктам Парижа, обеспечивавшим оборону главных позиций: дворца и его окрестностей, Елисейских полей и дорог, ведущих в Сен-Клу.[635]635
Дневной приказ, III, 67, расклеенный в Париже.
[Закрыть] Дислокация войск заняла не больше часа. Во главе различных военных групп Бонапарт поставил над дежурными командирами, своих людей, по большей части генералов с славными именами, волновавшими народное воображение. Лефевра он оставил при себе, как “старшего своего заместителя”. Андреосси исполнял обязанности начальника генерального штаба, имея помощниками Каффарелли и Дусе. Панну поручено было заведовать Тюльерийским дворцом. Беррюйе – дворцом инвалидов. Мюрат со своей кавалерией был послан охранять дворец Бурбонов, Mapмон поставлен во главе артиллерии, Моран остался плац-командиром. Макдональд был послан в Версаль для надзора за находившимися там якобинцами. Серюрье с большим отрядом пехоты занял пост на Пуэн-дю-Жур, откуда наутро ему велено было отправиться в Сен-Клу и отдаться в распоряжение тамошнего начальника войск, в качестве его помощника; таким образом, его отряд, соединившись с другими войсками, в железных тисках зажмет советы, в то время, как Париж останется под охраной избранной группы знаменитых вождей, “совмещающих в себе одних больше славы, чем нужно для того, чтобы воодушевить несколько армий и заставить дрожать Европу”.
Обо всем этом парижане были извещены расклеенным по городу приказом, вышедшим из-под станков национальной типографии, так как все общественные учреждения, признав новую власть, функционировали правильно.[636]636
Перед глазами у нас летучий экземпляр с пометкой: Национальная Типография.
[Закрыть] Адрес старейшин, двойная прокламация Бонапарта к народу и армии, прокламация министра полиции и другая – центральной администрации – были вывешены на стенах как официальные документы. Главное почтовое управление разослало по провинции экстренных гонцов с узаконенными должным порядком указами, не переставая в то же время удовлетворять общественные потребности – мальпосты выехали из города в семь часов, почти без опоздания. Над Лувром и на других высоких объектах был пущен в ход воздушный телеграф, “длинные руки его беспрестанно реяли в воздухе”, возвещая новость всем четырем странам света. Во всех округах муниципалитеты были упразднены, правительственные комиссары, надежные агенты, захватили бразды правления в свои руки и присвоили себе муниципальные функции.[637]637
Изданным впоследствии законом были признаны действительные гражданские акты вообще и, в частности, браки, заключенные в течение этих дней окружными комиссарами. Запись совещаний временного консульства, Aulard, p. 42.
[Закрыть] Они каждый час переговаривались телеграммами с центральным комиссаром Реалем. Адъютанты велели бить тревогу, созвали национальную гвардию, усилили посты, словом, развернули картину буржуазного милитаризма; но эти предосторожности оставались чисто предупредительными мерами, так как нигде не проявлялось и тени активного сопротивления.
В Тюльери все ворота заперли, приставив сильную стражу; смотреть было больше не на что, и любопытные удалились. Прилегающие ко дворцу аллеи и сад понемногу пустели; толпа отхлынула, рассеявшись внутри города. Париж, казалось, принял свой обычный вид; многие граждане возвращались к своей работе, к своим делам. На бирже, открытой с утра, переворот отразился благоприятно; необычайная вещь – государственные фонды повысились в момент кризиса, даже раньше, чем стал известен результат; консолидированная треть поднялась с 11 фр. 37 до 12 фр. 88. Состоятельные люди продолжали оказывать поддержку. “Не прошло и трех часов, как в государственное казначейство внесено было два миллиона и два других обещаны на завтра”. Эти цифры, приведенные в газетах, несомненно, преувеличены, но министр Годен, которому предстояло на другой день принять портфель министра финансов, подтверждает в своих мемуарах самый факт аванса. Впрочем, надо принять в расчет, что совет старейшин, прежде чем разойтись, включил в программу завтрашнего заседания обсуждение вопроса о “делегациях”, крайне важного для капиталистов, как бы намереваясь одновременно провести государственную реформу и удовлетворить финансистов.
Масса населения казалась не столько взволнованной, сколько примиренной и “покорной”. Газеты на другой день говорили: “У нас еще не бывало такой спокойной революции”. В предместьях ни тени волнения; мнимое появление Сантерра было фальшивой тревогой. Профессиональные смутьяны вдруг все куда-то попрятались. У открытых снова застав военные посты удвоенной силы следили за всеми входящими и выходящими, позволяя себе подчас недоверчивое отношение, сарказм и шуточки над представителями павшего правительства. Если женщина выезжала из города в карете, она могла быть только “любовницей Барраса”, спешившей убраться подобру-поздорову. Ее пропускали, только удостоверив ее личность.[638]638
Корнэ говорит: “Я утверждаю, что все это делалось как-то весело”. “Notice”, 18.
[Закрыть]
Через одну из застав въехала в почтовой карете прибывшая из Коппе г-жа де Сталь, дивясь, что она попала в Париж в день революции. Во всех слышанных ею разговорах между почтальонами и прохожими повторялось одно и то же имя: Бонапарт. И она поддалась коллективному увлечению, чувствуя как растет ее энтузиазм к тому, кто выписывал ее произведения в Египте и перенес ее славу на берега Нила, к тому, кого она звала своим “героем”, и кто, без сомнения, даст место и литературному гению в среде будущего правительства.
V
Бонапарт весь день пробыл в Тюльери, превращенном в главную квартиру, военную и гражданскую, и лишь поздно вечером, вернулся ночевать домой на улицу Шантерен. В Тюльери продолжали дефилировать союзники, всякий народ: депутаты, члены Института, убежденные и полуубежденные, и те, кто уже не боялся окончательно связать себя, и те, кто явился засвидетельствовать преданность, откладывая, однако, дальнейшие доказательства до исхода следующего дня. Явились люди заведомо враждебные или, по крайней мере, очень сомнительные. Во время смотра явился Журдан; ему посоветовали сидеть смирно. Ожеро, забыв свои недавние грязные и грубые нападки на Бонапарта, хотел во что бы то ни стало увидеть своего прежнего начальника и, кинувшись ему на шею, расцеловать в обе щеки. С грубыми ужимками, стараясь быть ласковым и милым, он упрекал генерала за то, что тот не доверился ему. “Как, генерал, разве Вы не надеетесь больше на Вашего маленького Ожеро”. Он неуклюже ластился к нарождающейся власти, еще не оторвавшись от якобинства.
Чем больше унижались эти люди, тем больше успокаивались вожди движения, тем больше прояснялись их лица; это была передышка после первых острых волнений. Оптимисты припоминали забавные инциденты дня, острили, каламбурили по поводу наивности Гойе. Им не приходило в голову, чтобы успех мог остановиться на полдороги, чтобы дело, так превосходно начатое, могло споткнуться о какое-нибудь жалкое препятствие. Они как будто не знали, что судьба таких насильственных переворотов, как бы они ни отвечали общественным стремлениям и настроению умов, всегда висит на волоске.
Нужно было, однако, распределить следующий день и выработать программу действий, пока весьма неопределенную. Для всякого, кто умел предвидеть и соображать, было очевидно, что настоящая опасность ждет в Сен-Клу, и что там придется пережить самый трудный момент кризиса.
Пока все совершалось под эгидой конституции, под прикрытием законности, допускавшей бессознательные и сознательные заблуждения, и заговорщикам, выставлявшим себя лишь исполнителями декрета, изданного полномочной частью законодательного корпуса, не приходилось прибегать к чересчур рискованным, компрометирующим мерам. Завтра предстоит день уже не конституционный, придется задеть за живое, сбросить маску, обнажить цель, показать, что дело идет не только о повторении 30-го прериаля и об изгнании нескольких директоров, но и о нарушении и ломке основного договора, чего многие еще не предвидели. Против этого конечно, восстанут многие, может быть даже большинство в совете пятисот, которому в первый момент зажали рот, равно как и меньшинство старейшин, не присутствовавших на первых дебатах. Придется, без сомнения, бороться с отвагой и яростью якобинцев, преодолевать сомнения других партий, оказывать давление на колеблющихся и, быть может, ввиду несомненного конфликта с законом, подвергнуть опасному испытанию преданность войск. Все эти положения необходимо было предвидеть и знать, как выйти из них.
В течение дня, в инспекторской зале, Бонапарт и его главные помощники не раз беседовали об этом, но совещания то и дело прерывались приходами и уходами, отдачей приказаний, общим смятением. Вечером они в последний раз собрались на совет, и с тем, чтобы договориться до конца. Бонапарт, Сийэс, Дюко, разумеется, присутствовали; пригласили они и влиятельнейших своих друзей из обоих собраний; Лемерсье, Ренье, Корнюде, Фарга, Люсьена, Булэ, Эмиля Годен, Шазаля, Кабаниса и некоторых других.
Этот многолюдный комитет, составленный из политиков чистой воды или мыслителей, теряющихся, когда приходилось действовать, представлял собой, в уменьшенном виде, образчик парламентского бессилия.[639]639
Выдержки о ссоре, происшедшей вечером в Тюльери: заимствуем из ненапечатанного рассказа Камбасерэса. Cornet: “В этом собрании много говорили, но не сговорились и не пришли ни к каким заключениям”, “Notice”, 12.
[Закрыть] Твердо установлен был лишь один пункт – необходимость устранения директории, и, более неопределенно, другой – замена ее временным консульством, которое, по соглашению с несколькими избранными и отборными законодателями, займется переливкой в новую форму государственных учреждений. Но следовало обставить дело так, чтобы казалось, будто консульство получило свои полномочия от национальных представителей, чтобы оно было создано постановлением собраний, которые затем должны были стушеваться, отложив свои заседания на неопределенное время; в этом-то и было затруднение. В какую форму облечь все это? Как воспользоваться собраниями и в то же время отделаться от них, как ввести в программу дебатов вопрос о пересмотре конституции и заставить вотировать его в принципе? Кто возьмется внести такое предложение? Кто его поддержит? Какую роль дать старейшинам и какую оставить для совета пятисот? Как убедить оба собрания, после того, как они произведут на свет новую власть, принести в жертву самих себя и вернуться в ничтожество? Присутствие войск, конечно, облегчит достижение желаемого результата, но достаточно ли будет для этого простой военной демонстрации и нравственного авторитета штыков? Не придется ли прибегать к вооруженной силе, к грубому насилию, средству рискованному, и, во всяком случае, нежелательному?
Бонапарт присутствовал при совещаниях, не принимая в них большого участия; более политичный и хитрый, чем все его товарищи, он чувствовал, однако, что не его дело придумывать средства, как обойти законодательные собрания, измышлять махинации для решительного завтрашнего дня. Это дело людей бывалых, практиков политического ремесла, старых парламентских пройдох, в распоряжение, которых он временно предоставил свою шпагу и свою популярность; им надлежит изобрести фокус превращения директории во временное консульство. И он с досадой констатировал у этих людей неспособность прийти к определенному заключению.
Действительно, Сийэс, погруженный в свои размышления, высказывал лишь отвлеченные идеи. Дюко обошелся без речей; депутаты никак не могли сойтись во мнениях, им мешало честолюбие, личные вожделения; каждому хотелось выкроить себе роль поважнее в завтрашнем дне, чтобы обеспечить за собою львиную долю власти в будущем. Люсьен уверял, что он подчинит себе совет пятисот и заставит его вотировать все, что угодно – пусть только ему предоставят полную свободу действий. Он больше, чем кто бы то ни было, стоял за парламентский способ решения вопроса; для него важно было, чтобы Бонапарт-воин не слишком доминировал над Бонапартом-гражданином. И здесь опять-таки “Люсьен действовал в интересах брата, думая, что трудится для самого себя”. Один Шазаль ясно и точно формулировал свой план, но ему не удалось убедить остальных принять этот план как окончательную программу дня.[640]640
Commentaires, IV, 25. “Факт подтверждается и записками Грувелля. См. Люcьен, у Lescure, II, 129.
[Закрыть] Камбасерэс, присутствовавший при некоторых моментах совещания, дивился, видя в вождях так мало согласия и такую неопределенность желаний. Спор затянулся далеко за полночь, но из всей этой болтовни не вышло никакого толку; в конце концов судьба второго дня была предоставлена на волю случая, личных вдохновений, обстоятельств, благодатного рока, данного импульса, а главное – потока народной воли, который, казалось, должен был все унести с собой.
Это была крупная неосторожность, ибо в политике нельзя рассчитывать, что факт свершится, потому только, что он кажется неизбежным. Между тем, как Бонапарт напрасно полагался на политиков, в надежде, что они добьются успеха парламентскими приемами, те, со своей стороны, делали такую же ошибку, доверяясь единственно престижу военного вождя, его личному обаянию, его влиянию на войска, достаточному для того, чтобы сдержать и усмирить несогласных, этот двойной промах едва не погубил обоих.
Сийэс, выйдя на минуту из отвлеченностей, предлагал, однако, средство упростить и сократить второй день, арестовав немедленно главных якобинских вожаков, и тем обезглавить оппозицию. Это была все та же вечная система: произвести чистку собраний, чтобы лучше поработить их. Бонапарт отказался наотрез.
Было бы ребячеством объяснять этот отказ щепетильностью по отношению к конституции или чрезмерным уважением к личной свободе. Истинная причина разногласия крылась здесь в том, что Сийэс держался революционных традиций. Бонапарт же все хотел сделать по-новому, находя, что в интересах его славы, честолюбия, величавой оригинальности и прочности его будущего правительства необходимо, чтобы его день отличался от всех предыдущих и не повторял прежних гонений. Сийэс не допускал, чтобы революцию можно было довести до конца, не прибегая к революционным приемам. Бонапарт был слишком уверен в себе, в своем могуществе, в своей неотразимости, чтобы позволить себе обойтись без гнусных мер, чтобы присоединить к своей силе красивую декорацию – роскошь великодушия. Все слишком крутые меры, казалось ему, должны были исказить картину им организованного переворота и шли вразрез с его собственным взглядом на свое возвышение; главной его задачей было всегда добиться власти не только без кровопролития, но и без борьбы, без насилия, чтобы авторитеты и партии всюду сами сошли со сцены, чтобы фракции добровольно стушевались или были искусно приведены к необходимости подчиниться единодушному желанию масс. Вот почему он старался до конца оставаться в соприкосновении с этими факциями и не разрывать окончательно ни с одной, якобинцы несколько тревожили его, но он хранил надежду, если не покорить их, то, по крайней мере, нейтрализовать, и продолжал исподтишка вести с ними переговоры.
Якобинцы совета пятисот, более двухсот депутатов, провели весь день и часть ночи, разыскивая друг друга, собираясь для лихорадочных совещаний. Собирались у своей же братии или в ресторанах, за обедом. Горячились, проклинали, давали торжественные клятвы, разыгрывая из себя Брутов, которым несносна всякая тирания. Тем не менее у них замечались различные оттенки мнений, и они делились на несколько категорий. Военная группа якобинцев – Журдан и Ожеро с товарищами, примкнувшие к партии из недовольства и обманутого честолюбия, заключили с Бонапартом нечто вроде перемирия. Они оставляли за собой право нарушить это перемирие или превратить его в окончательный мир, смотря по тому, какой оборот примет дело. Это не мешало им участвовать в общих собраниях, где они сталкивались с более ярыми, более передовыми якобинцами, и порой давать собраниям благоразумные советы.
В эти диссидентские сборища вкрался некий политический бродяга, шнырявший по всем партиям, корсиканец Салисетти, бывший военный комиссар итальянской армии, вдвойне и даже втройне шпион, впрочем, привлекательной наружности и с мягкими вкрадчивыми манерами.
Бонапарт велел передать им буквально следующее: “Не бойтесь ничего, будьте спокойны и республика будет спасена.[641]641
Эти типичные слова, действительно, были им сказаны. В этом Бонапарт сам сознавался в беседе с военным комиссаром, Жюльеном, который явился к нему для форменного интервью несколько времени спустя и потом опубликовал свой разговор с Бонапартом в брошюре, озаглавленной: “Entretion politique sur la situation actuelle de la France et sur les plans du nouveau gournement”.
[Закрыть] Послезавтра вы будете довольны, – мы пообедаем вместе и объяснимся начистоту”. Цель его была добиться лаской того, чего Сийэс хотел достигнуть силой, помешать якобинским вожакам явиться завтра в Сен-Клу, убедив их, что лично они рискуют, отправляясь туда, республика же, права народа, священные принципы, наоборот, не подвергаются никакой опасности. Он пошел даже дальше, намекнув им, что Сийэс предлагал против них крайние меры, он же категорически отверг этот способ. Он выставлял себя, таким образом, защитником народного представительства, поднимая свой престиж за счет своего союзника.
Эта несколько предательская откровенность отчасти достигла цели. Журдан, Ожеро и ближайшие их друзья сговорились между собой не ездить в Сен-Клу, но с утра сидеть у себя дома, оставаясь “пассивными зрителями событий”, что не помешает им впоследствии неожиданно выступить на сцену, если дела Бонапарта примут дурной оборот, и выудить власть из мутной воды. Гражданские якобинцы, Брио, Тало, Дегстрем, Арена, Гранмэзон, Дельбрель, Бигонне, Диньефф, Блэн, Сулье, наоборот, оставались непреклонными. Они сгорали желанием начать враждебные действия, но на кого опереться, раз народ отсутствует? Было очевидно, что решить участь республики еще раз придется армии, и пылкие трибуны чувствовали необходимость противопоставить Бонапарту другой сильный меч – генерала, который бы также имел влияние и власть над войсками; естественно, они вспомнили о Бернадоте, человеке с выгодной внешностью, звучной речью, голосом “бывшего сержанта-инструктора” – их, прежнем военном министре.
Бернадот в тот день утром завтракал у Жозефа Бонапарта, днем показался в Тюльери, потом решил, что не худо будет сойтись с Моро и попытаться эксплуатировать его колебания; вечер он провел в обществе якобинцев и расстался с ними, только назначив у себя на завтра в пять часов утра рандеву вождей. Недовольный и обиженный, он агитировал внизу, кружил около событий, ища лазейки, чтобы самому пролезть вперед и урвать кусок добычи. В революции, которая должны была перевернуть всю Францию, он видел только неудачу для своего честолюбия и личную себе обиду, как же ему было не завидовать Бонапарту, игравшему ту самую роль, которой добивался и не добился он, Бернадот. Эту роль казалось трудным вырвать из рук человека, так властно присвоившего ее себе, но Бернадот не отчаивался войти в долю с этим человеком, навязать себя в товарищи Бонапарту, отказавшись занять второе место после него, и войти в состав его свиты. Он весь сказался в плане, предложенном им якобинцам. Его программа была такова: пятистам, собравшись в Сен-Клу, незачем тратить время на обсуждение законности принятых мер. Лучше всего, если они, с первой же минуты, в параллель с декретом старейшин, особым указом назначат генерала Бернадота помощником Бонапарта в командовании войсками на равных правах, для того, чтобы оба они совместно блюли безопасность французского народа, советов и государства. Бернадот будет держаться наготове. Получив указ, он немедленно облечется в мундир и, сев на коня помчится на зов. По дороге в Сен-Клу он примет начальство над войсками, разбросанными на пути, и предстанет перед Бонапартом с такой свитой, что тот принужден будет фактически согласиться на раздел; таким образом, будет создан военный думвират, – рядом с генералом старейшин – генерал пятисот, обеспечивающий передовой партии все желательные ей гарантии. Итак, Бернадот питал необычайную надежду – подняться с помощью парламентского декрета на одну высоту с Бонапартом, устранить его. Если обстоятельства сложатся благоприятно, остаться одному хозяином положения и распоряжаться им согласно своим политическим симпатиям, а главное своему честолюбию.[642]642
План Бернадота совершенно тождественно излагает Баррас, IV, 87–88. Touchard-lafosse, 244–248. Sarrazin высказывается в том же смысле, 133–135.
[Закрыть]
Якобинцы выслушали план Бернадота и приняли его к сведению. Не видно, однако, чтобы большинство депутатов усвоило себе его идею, или само ринулось в битву с готовым, выработанным планом. Тем не менее, они решились бороться, а так как они были добрые бойцы, смелые и упорные, весьма способные силой овладеть собранием, полные решимости, не то что жалкие люксембургские узники – предоставленная им возможность явиться в Сен-Клу создавала крупную опасность, недостаточно принятую в расчет Бонапартом.
В то же время он сделал и другую ошибку. Слишком полагаясь на свое счастье и не допуская мысли, чтобы фортуна могла изменить ему, он не боялся в беседе с приходившими к нему, но еще не составившими себе окончательного мнения людьми раскрывать свои планы будущего и свой принцип управления. “Довольно факций: я не хочу их и не потерплю ни одной, – властно заявлял он, как будто его устами уже говорила народная воля, нетерпеливо рвавшаяся на свободу, жаждавшая покончить с агитаторами всякого рода, жаждавшая безмолвия, порядка и покоя. Втайне еще щадя факции, он вслух высказывал намерение покончить с ними, слить их с народной массой. Он нашел формулу и повторял ее без конца: “Я не принадлежу ни к какой другой котерии, я принадлежу к великой котерии французского народа”.