355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберт Вандаль » Возвышение Бонапарта » Текст книги (страница 22)
Возвышение Бонапарта
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:04

Текст книги "Возвышение Бонапарта"


Автор книги: Альберт Вандаль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 39 страниц)

Все свидетели соглашаются, что впечатление, было глубокое. Эта речь, где лживость некоторых слов потонула в подавляющей правде целого, прогремела на целое столетие и навсегда наложила печать презрения на директорию. Зачем только и в самых великих исторических сценах есть свои слабые стороны и прозаическая подкладка! То не была речь, импровизированная в порыве вдохновения; даже свои резкие критические нападки Бонапарт не все придумывал сам.[614]614
  Донесения роялистских агентов принцу Кондэ, от 6 июня 1800 г., Архив Шантильи. О неуменье Бонапарта говорить см. Roederer, III, 302.


[Закрыть]
Общие основания речи и даже некоторые выражения он почерпнул в адресе, присланном ему за несколько дней перед тем якобинским клубом Гренобля, маленьким рассадником якобинства, выведенным из себя притеснениями и подкупностью директории.[615]615
  Адрес был напечатан в “Ennemidés oppresseurs” (Враг угнетателей), бывшей Газете свободных людей (Journal des Hommes Lipres”), № от 14 брюмера.


[Закрыть]
В этом адресе находим именно те слова, которые таким подавляющим заключением периода прозвучали в устах Бонапарта: “Они мертвы”. Они показались ему эффектными, и он не постеснялся присвоить их себе. Никто, конечно, не заметил плагиата; все головы склонились перед глаголом осуждения. Ботто был совсем ошеломлен. А Бонапарт тем временем подошел к нему и вполголоса уверил его, что личные его чувства к Баррасу отнюдь не изменились. Он не хотел, чтобы в Люксембурге, где ему предстояло еще хитрить и вести переговоры, его резкая тирада была принята слишком трагически – ведь он метал громы главным образом ради галереи.

Он снова сел на лошадь и начался смотр войскам. Различные части: кавалерия, артиллерия, пехота давно уже собрались вокруг сада, не впуская публики; теперь они проникали туда, и одна за другой представлялись главнокомандующему. Увлечение солдат и офицеров, реющие в воздухе шпаги, громовые клики: “Виват” – все это придавало сцене вид колоссального военного бунта.

Бонапарт на своем вороном горячем коне, с которым ему подчас трудно было справляться, объезжал ряды, бросая солдатам пламенные, воодушевляющие слова, требуя от них клятвы в верности, обещая вернуть униженной республике ее блеск и величие. Оратор он был неважный, порой он останавливался, не находя слова, но Бертье, все время державшийся возле него, моментально ловил нить и доканчивал фразу с громовыми раскатами голоса, и солдаты, наэлектризованные видом непобедимого вождя, все-таки приходили в восторг. Генеральный штаб его все рос; теперь за ним следовало уже сто пятьдесят офицеров; с этой свитой он проезжал аллеи, перекрестки и порой выезжал на улицу, где народ приветствовал его рукоплесканиями и знаменательными возгласами.[616]616
  Газеты приводят следующий анекдот: на днях с Бонапартом был такой инцидент: лошадь у него норовистая, и он никак не мог сесть на нее. Один гражданин подходит помочь ему. Генерал благодарит его и замечает: “А ведь, казалось бы, для меня ездить верхом не представляет труда: я не много вешу”. – Извините, вы противовес враждебным силам.


[Закрыть]

Толпа любопытных, собравшаяся у решеток, видела, как въезжали и выезжали гордые полки, впивалась взором в этот сад, полный войск, блиставший штыками и касками; слышала крики, бой барабанов, звавших в поход, трубные сигналы, мерный топот шагов. Сверканье оружия, яркие и разнообразные цвета мундиров, эволюции генерального штаба, золотые и алые чепраки на лошадях, перевязи, блестящие на солнце, плюмажи на двурогих шляпах, – вся эта воинская роскошь, полная блеска и силы, нравилась парижской толпе, заставляла ее трепетать от удовольствия. Девятнадцатилетний юноша, потомок древнего рода, Филипп де Сегюр, при виде девятого драгунского полка, выехавшего из-за решетки Пон-Турнан, при виде этих эпических всадников в блестящих касках, с обнаженными саблями, почувствовал пробуждение инстинкта расы и дал себе клятву сделаться солдатом; французская армия завладела этим молодым французом и завоевала его для революции; наследственное призвание проснулось и бросило его в ряды армии.[617]617
  Ségur “Mémoires d'un aide de ca'mp de Napoleon”, 1894 г. стр. 2. Немного времени спустя Сегюр действительно поступил в гусары Бонапарта.


[Закрыть]
Вся толпа упивалась этой сменой зрелищ и музыкой; она приветствовала эту революцию, столь не похожую на все предыдущие – революцию, сопровождавшуюся не жестокостью, не безобразным насилием, но парадами, фанфарами, дефилированием войск, красивой военной декорацией – революцию, походившую на смотр.

Вокруг Тюльери и в прилегающих кварталах на подножиях памятников и стенах домов уже белели афиши, только что вышедшие из мастерской Ренье и Редерера; о расклеивании их позаботился сам департамент.[618]618
  Одна из этих прокламаций у нас перед глазами. Следующий текст взят у Roederer'a, III, 298–299; он перепечатан всеми газетами.


[Закрыть]
Одна из них особенно привлекала взор: на ней было написано большими буквами: “Они сделали то” – и пониже: “что конституции больше не существует”. Далее следовал составленный в резких выражениях исторический очерк последовательных нарушений органического статута этой несчастной конституции, трижды изуродованной мечом или подлогом: сперва фрюктидор и флореаль, убившие независимость законодательного корпуса, затем реакция в обратном смысле. “Наступило 30-е прериаля; угнетенная партия восстала; даже развращенная партия – о справедливость! – восстала на своих вождей… и низвергнутая исполнительная власть всей своей тяжестью шлепнулась в грязь. Судебная власть дважды подверглась подобным же изменениям, и граждан по очереди судили судьи и присяжные господствующей фракции. Эта власть, которая должна быть охранительницей гражданской свободы, сделалась, наравне с другими, орудием угнетения и лишней напастью. От этого-то гнета и плохого состава исполнительной власти и проистекают все беды, гнетущие нас. Не пора ли уже положить конец этому бедствию?”

Тут вкрадывалось предупреждение о пересмотре конституции. – “Не смогут ли Сийэс и Бонапарт восстановить эту униженную конституцию. Не сумеют ли они предохранить ее на будущее время от искажений, прибавив то, чего в ней не хватает. Если правда, что уже два года приходится нарушать ее ради защиты свободы, значит правда и то, что конституция не гарантирует ее – в таком случае она, конечно, требует изменений. Ибо что же это за конституция, раз она не может защищать свободы”. Уничтожение всех гарантий, общий гнет, ложно именовавший себя республикой, царство подкупа и произвола – вот на что ссылались апологеты нового переворота, и то, что они могли произвести революцию во имя свободы, придавало; им много силы.

“О вы, – восклицал дальше автор патетическим тоном, взывая к Сийэсу, Бонапарту и старейшинам, – вы, соединившие в себе силу, мудрость и гений, смотрите, перед вами, под обломками погибшей конституции, широкие и прочные основы другой, свободной, истинно республиканской конституции, двойного принципа верховного владычества народа и представительного правительства.[619]619
  Подлинный текст в “Mémoires historiques sur le 18 brumaire”, 16–17.


[Закрыть]
Уберите мусор, засыпавший великий принцип, и постройте на этом месте достойное его здание. Народ просит убежища после стольких бедствий – ваше дело открыть его”.

Среди прочих прокламаций замешалась одна поскромнее. То был ловкий ответ на возможные возражения со стороны народа, на его главную заботу. Народ считал, что дело Бонапарта одерживать победы – победы, ведущие к миру. Не изменит ли он своей роли, не умалится ли, кинувшись в политику, которая оторвет его от его прирожденной роли? Цель прокламации была доказать, что Бонапарт может обеспечить народу высшее благо, только утвердив государство. “Не следует человеку, столь выдвинувшемуся своими заслугами, оставаться долее чуждым делам государства. Не требуйте, чтобы его снова послали к врагам – отечество запрещает ему покидать Париж. Зачем ему подвергать вдали от родины опасностям славу, которую правительство при своем бессилии может только скомпрометировать? Его слава, его жизнь принадлежат нации; они необходимы нам внутри страны. Храбрые воины республики, Бонапарту надо быть именно в Париже, – оттуда его мудрые расчеты всего вернее приведут нас к победе, если нужно еще побеждать. Граждане, именно в Париже должен быть Бонапарт, чтобы дать вам мир”.

В дополнение к этой литературе переворота в народе циркулировали брошюры, переходя из рук в руки. Разносчики газет с Вандомской площади раздавали брошюру, озаглавленную: “Разговор между членом совета старейшин и членом совета пятисот”. Разговор этот происходил будто бы на террасе Тюльерийского дворца, после постановления старейшин.

Депутат совета пятисот вначале упирался, протестовал против принятых мер, тревожился за последствия. “Что они хотят делать?” Старейшина: “Друг мой, тебя беспокоит, что люди что-то хотят делать. Отчего же ты не тревожился, видя, что ничего не делается? Что может быть хуже ничегонеделания? Разве ты не видишь, что мы пришли к моменту, когда уже ничего нельзя было сделать, – ни мира, ни войны?.. Разве ты не знаешь, что хищнический закон о принудительном займе совершенно подорвал наши финансы, что закон о заложниках вызвал у нас гражданскую войну, что часть доходов VIII года поглощена реквизициями, что всякий кредит подорван, что все расходы частных лиц, которыми кормится рабочий, сокращены, что мастерские закрыты, что наступающая зима грозит оставить бедняка без работы, а богача без всяких гарантий… что только мир может положить конец стольким бедствиям, что только восстановление нашей конституции, нарушаемой по всем статьям, может предупредить возвращение этих зол, рассеять сомнения иностранных держав относительно того, можно ли вступать в переговоры с Францией, и страхи граждан, все время стоящих между тиранией и анархией?”

Воображаемый член совета пятисот не сдавался сразу, спорил, затрагивал щекотливые пункты.[620]620
  Этот диалог целиком приводит Roederer, III, 299–302.


[Закрыть]
“Однако, между нами, друг мой, меня пугает вмешательство в это дело Бонапарта; слава, уважение, которым он пользуется, справедливое доверие солдат к его талантам, и главное, эти таланты могут дать ему очень опасное влияние на судьбы республики, участь свободы будет в его руках. Что если он окажется Цезарем, Кромвелем?”

Старейшина: “Цезарь! Кромвель! Старая скверная песня, скверные роли, недостойные человека с умом, равно как и хорошего человека. Вот что сам Бонапарт не раз высказывал по этому поводу: “Если бы он стремился к диктатуре, он ни в каком случае не принял бы почетной конституционной роли, предложенной ему старейшинами, он уклонился бы. Да, если бы он отказался от этой роли, оставшись при командовании одной из армий, вот тогда можно бы было предполагать в нем преступные намерения, желание остаться в стороне до того дня, когда нация, устав от беспорядка, истощенная страданиями, сама бросится к его ногам под его “железную руку”. “Вот, друг мой, что означал бы для меня отказ Бонапарта; если бы он отказался, тогда я сам призывал бы Брута. Но свобода, республика, отечество, улыбаются, видя, что патриоты, составляющие совет старейшин, вручили власть воину без армии, не принадлежащему ни к какой фракции, только что вернувшемуся из Африки, человеку, имеющему поддержку выраженной народной воли. И этот человек просто и открыто принял ее”.

Здесь снова проявилось постоянное старание Бонапарта предупреждать исторические сближения; он часто говорил и повторял: “Я не Цезарь, не Кромвель, я не тиран, я тот, кто заграждает дорогу тирану, создавая благоустроенную и цветущую республику. И народ кричал: “Да здравствует республика! Да здравствует Бонапарт!”

III

На том берегу Сены, во дворце Бурбонов, настоящие, не выдуманные члены совета пятисот собрались в обычное время, между одиннадцатью и двенадцатью. Собрание было очень многочисленно и сильно волновалось; лишь немногие знали цель заседания и были предупреждены заранее. Большинство было смущено и встревожено; якобинцы считали себя обиженными; они сознавали, что дело принимает весьма неблагоприятный для них оборот, но изумление парализовало их негодование. Люсьен занял председательское место; во время чтения протокола было принесено спешное извещение; секретарь прочел декрет о переводе собрания во дворец Сен-Клу. Президент тотчас прервал заседание, отложив его на завтра, в полдень, До тех пор воспрещались всякие совещания; соответственные статьи конституции и декрет не оставляли на этот счет никаких сомнений. Оппозиция, задавленная законным порядком, не могла возвысить голоса. Притом же перед дворцом уже стоял кавалерийский эскадрон, и драгуны на своих высоких седлах, в мохнатых касках, с огромными обнаженными саблями, смотрелись весьма внушительно. Депутаты разошлись; одни отправились в Тюльери за приказаниями, другие разбились на группы для дебатов.[621]621
  В газетах сказано: “Сильный эскадрон кавалерии стоял перед советом пятисот”. С другой стороны, Себастиани рассказывает, что Бонапарт просил его занять своими драгунами мост Согласия. Vatout, 237–238.


[Закрыть]

Все движения заговорщиков были замечательно согласованы между собой. В то самое время, когда Люсьен так ловко справился с советом пятисот, Талейран и Брюи направляли удар, рассчитанный на то, чтобы окончательно расстроить директориальное большинство, так разбить его, чтобы его невозможно было и склеить: оба сопротивления, которые могли бы быть опасны, если бы действовали в согласии между собой, распались одновременно: прямой удар направлен был в Барраса, но еще раньше удалось им ограничить действия Гойе и обойти его.

Жена его приехала домой довольно поздно; по всей вероятности, нелегко было пробраться в Люксембург с улицы Шантерен, когда весь город был на ногах, когда на улицах была толпа и войска. Да и Жозефина всячески старалась задержать ее; наученная мужем, она с милой ласковостью льстила, убеждала и уговаривала гостью. Она говорила, что генерал все-таки очень ценит содействие Гойе, что если этот последний хорошо поведет себя, влияние Сийэса будет сильно парализовано; это задевало слабую струнку Гойе – он ненавидел Барраса. Но Жозефина присоединила к уговорам и более важное признание: а именно, что Талейран и Брюи отправились к Баррасу требовать его отставки. Это признание имело целью убедить Гойе, что насилие ограничится изгнанием Барраса, устранением этого бесчестного человека, без вреда для других. Гойе в простоте души вообразил, что заговорщики хотят не погубить, но очистить правительство, и не видел препятствий к тому, чтобы директория позволила отсечь у себя поврежденный член. Таким образом, наиболее влиятельные директора проводили время в том, что предавали друг друга. Теперь и Гойе, менее честный, чем думали, стал наполовину соучастником переворота; он не оказывал активного содействия, ко и не препятствовал, убежденный, что Баррас поплатится за всех, и вовсе не стремился защитить этого презираемого сотоварища.[622]622
  О том, что у Гойе была задняя мысль, мы имеем два свидетельства: Le Couteulx, y Lescure, II, 223 и г-жи Ренар (“Lettres”, 94). Они согласуются и с признаниями г-жи Гойе, которые муж ее наивно повторяет в своих “Мемуарах”, I, 235–236. Этим объясняется тот факт, что Гойе отправился в Тюльери, как только ему вручили вместе с текстом декрета копию отставки Барраса (“Mémoires de Gohier”, I, 255). Он думал, что устранят только Барраса и на этом остановятся.


[Закрыть]

Тем временем Баррас, сидя у себя в квартире, считал часы и минуты; но утро проходило, а из Тюльери не приносили никаких извещений, никто не вступал с ним в переговоры, и этот человек, обыкновенно большой оптимист, предавался горьким и грустным размышлениям, становился смертельно печальным. Эффектная сцена, разыгранная с Ботто, сильно напугала его; интимное добавление к ней было недостаточно успокоительно, и Баррас совсем растерялся. Он не трогался с места, словно потеряв всякую способность двигаться и рассуждать.[623]623
  О том, что все оставили Барраса, см. его собственные признания “Mémoires”, IV, 76–82.


[Закрыть]

Если у него минутами и являлась мысль о сопротивлении, он не находил средств, и одно за другим отвергал все приходившие ему в голову. У него сманили стражу, гренадеров, чиновников, даже секретарь директории, Лагард, и тот сбежал; словно на сцене, в феерии, все орудия власти были разом похищены у него и перешли в другие руки. В Люксембурге на постах не осталось ни души, кроме одного ветерана, бессильного или пребывшего верным до конца; в приемных никого, кроме нескольких адъютантов, и то один из них – все напасти сразу – умер от апоплексии. Баррас смотрел в окна, выходившие на улицу Турнон, видел толпы народа на улице, видел войска, шедшие к Бонапарту, приветствуемые, одобряемые жителями, и все вокруг казалось еще более пустым и заброшенным.

Несколько друзей пришли, однако, навестить его. Генерал Дебелль[624]624
  Имя Дебелля находим впоследствии в списке офицеров, принявших активное участие в движении.


[Закрыть]
уверял, что он громом и молнией поразит врагов, но у него не было ни лошадей, ни мундира. Он уехал под предлогом купить на рынке генеральский мундир и больше его не видели. Прискакала г-жа Талльен: “с очаровательной живостью” она пыталась подбодрить Барраса, поднять этот “султанчик”, плачевно повисший.[625]625
  Barras, IV, 81. О визите г-жи Тальен см “Mémoires de Fouche”, I, 127.


[Закрыть]
Попозже приехал Марлен де Тионвилль, вооруженный с ног до головы; он предлагал казнить Бонапарта, чтобы “голова его скатилась к ногам Свободы”. Баррас нашел его смешным. У экс-виконта не было недостатка в личном мужестве – он неоднократно доказывал это – но сегодня он чувствовал, что всякая попытка противодействия по его инициативе, во имя принципов, может вызывать только насмешки, а он боялся быть смешным. И потом он не мог поверить, чтобы Бонапарт так обманул и одурачил его, пожертвовал им, не припасши для него никакого вознаграждения.

Уже около полудня явились послы: Талейран и Брюи. Баррас не приходил, и они пришли к нему, но только для того, чтобы убрать этот обломок. Талейран вынул черновик прошения об отставке, с утра лежавший в его кармане, до такой степени перемаранный, что его трудно было прочесть без запинок; он была адресована в совет старейшин и составлен в следующих выражениях:

“Граждане-представители! Вовлеченный в общественные дела единственно моей страстью к свободе, я согласился войти в состав высшей власти в государстве лишь для того, чтобы поддерживать его в минуты опасности своей преданностью, охранять патриотов, делающих государственное дело, от нападений врагов его и обеспечить защитникам отечества те особые заботы о них и попечения, которые мог им дать только гражданин, свидетель с давних пор их героических добродетелей, всегда принимавший к сердцу их нужды.[626]626
  Приводим текст по Roederer'y, автору письма, III, 80.


[Закрыть]

Слава, сопутствующая возвращению знаменитого воина, которому я имел честь открыть дорогу к славе, блестящие доказательства доверия, данные ему законодательным корпусом, и декрет представителей нации убедили меня, что на какой бы пост ни призвал его отныне общественный интерес, опасности, грозившие свободе, устранены, и интересы армий гарантированы. Я с радостью возвращаюсь в ряды простых граждан и счастлив тем, что могу, после стольких бурь, передать в достойные руки неприкосновенную и более, чем когда-либо чтимую судьбу республики, хранителем которой я был. Привет и почтение”.

Только это и просили подписать Барраса два ловких дипломата. Дав уже столько доказательств своего самоотвержения и преданности общественному делу, неужели он откажет в этом последнем? Можно предположить, что Талейран был мягко настойчив, мил и прям, учтив до отчаяния. Впрочем, все летописцы единодушно убеждены, что письмо сопровождалось аргументом, к которому Баррас не мог остаться нечувствительным – предложением круглой суммы – и что ему постарались позолотить пилюлю. В своих “Мемуарах”[627]627
  Barras, “Mémoires”, IV, 263, выноска.


[Закрыть]
Баррас сам намекает на ходившие по этому поводу слухи и с наивностью, проглядывающей иногда сквозь его грубое лукавство, не признает невероятным факт, что его хотели купить. Он только утверждает, что ему не пришлось даже отказываться от денег, вооружившись добродетельным негодованием, так как денег ему не принесли – они заблудились по дороге в карманах Талейрана. Гораздо более вероятно, что деньги дошли по назначению и произвели должное действие – предполагая, что они действительно были даны. Не будет ли правильнее предположить, что Талейран и Брюи прибегли к способу давления, который на теперешнем нашем языке носит специальное название – что они приберегли против Барраса документы, обнародование которых окончательно раздавило бы его. В таких делах трудно что-нибудь с уверенностью утверждать: в эти тайны закулисной политики редко удается проникнуть.

Как бы то ни было, Баррас понял, что Бонапарт и Сийэс, порешив отделаться от него, имели полную возможность его уничтожить, но предпочитали вежливо выпроводить его. Когда вопрос предстал перед ним в таком свете, он еще раз выказал себя человеком решительным, по крайней мере, так говорит он сам, приписывая свою быструю решимость менее низким побуждениям. “Я тотчас сообразил, что мне надо делать. С решительностью, которая нередко являлась у меня в трудные минуты, я понял, что моя отставка, в сущности, уже принята, и роль моя окончена”. Были серьезные основания предполагать, что рассудив таким образом, он одной рукой подписал бумагу, а другой взял деньги. С не меньшей решительностью он тотчас же попросил разрешения уехать, исчезнуть, выразив желание удалиться в свое поместье в Гробуа и жить там в счастливой безызвестности, освободившись от бремени величия. А главное, там он мог на свободе изливать свою злобу, свою горькую обиду: он бесился, может быть, не столько от того, что проиграл, сколько от того, что его одурачили, в то время, как он думал, что помогает дурачить других.

Его просьба о разрешении уехать была слишком справедлива и уместна, чтобы разрешение не было дано тотчас же. Как только его прошение об отставке получили в Тюльери, Бонапарт, не дожидаясь, пока президент Лемерсье внесет его в список “входящих”, отобрал сотню драгун для охраны и конвоирования невольного беглеца. Через минуту под окнами Барраса уже раздавался конский топот и бряцанье оружия. Подали карету, и запряженный почтовыми лошадьми экипаж помчался под звон бубенчиков, щелканье кнута и мерный стук копыт. Но у заставы неожиданно возникло затруднение: Фуше, верный традициям, прежде всего, поспешил разослать повсюду приказ запереть заставы, никого не впускать и не выпускать. Солдаты на посту остановили экипаж и видя, что ямщик не намерен останавливаться, пригрозили распороть брюхо лошадям. После долгих и тщетных переговоров пришлось послать к Бонапарту, просить у него пропуска. Тот немедленно послал адъютанта снять запрет, слишком счастливый возможностью покончить с Баррасом и дать ему с позором сойти со страниц истории.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю