Текст книги "Изгнание и царство"
Автор книги: Альбер Камю
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
Он пил чай, смотрел на этюд, который ученик только что поставил на его мольберт, смеялся вместе с друзьями, просил кого-нибудь из них отправить пачку писем, написанных ночью, поднимал упавшего малыша, который вертелся у него под ногами, позировал фотографу, а потом раздавалось: «Иона, к телефону!» – и он, рискуя уронить свою чашку, с извинениями пробирался через толпу, заполнявшую коридор, возвращался, делал несколько мазков, останавливался, чтобы ответить очаровательной особе, что, конечно, он напишет ее портрет, и опять поворачивался к мольберту. Он принимался работать, но минуту спустя слышалось: «Иона, подпись!» – «В чем дело? – спрашивал он. – Заказное письмо?» – «Нет, это насчет каторжников Кашмира». – «А, сейчас, сейчас». Он бежал к двери принять молодого альтруиста с его протестом, не без тревоги осведомлялся, не идет ли речь о политике, ставил свою подпись, выслушав заверение, что на этот счет он может быть совершенно спокоен, а заодно и суровое напоминание об обязанностях, возлагаемых на него привилегиями, которыми он пользуется как художник, и снова появлялся в своей мастерской, где ему представляли недавно ставшего чемпионом боксера, чье имя он не мог разобрать, и крупнейшего драматурга одной зарубежной страны. Драматург в течение пяти минут проникновенными взглядами выражал ему свои чувства, будучи не в состоянии объясниться понятнее за незнанием Французского языка, а Иона с искренней симпатией кивал ему головой. Из этого безвыходного положения их выводило вторжение новомодного проповедника, который хотел представиться великому художнику. Очарованный, Иона говорил, что он очарован, щупал в кармане пачку писем, брался за кисти и готовился снова приняться за работу, но сначала должен был поблагодарить за пару сеттеров, которых в эту минуту приводили ему в подарок. Иона отводил их в спальню, возвращался, принимал приглашение дарительницы на завтрак, опять выходил, услышав крики Луизы, воочию убеждался в том, что сеттеры не привыкли жить в квартире, и уводил их в душевую, где они выли с таким упорством, что ни на минуту не давали забыть о себе. Изредка Иона поверх голов ловил взгляд Луизы. И, как ему казалось, это был грустный взгляд. Наконец наступал вечер, посетители прощались и уходили, а иные задерживались в большой комнате и с умилением смотрели, как Луиза укладывает детей и ей любезно помогает элегантная дама в шляпе, сожалея, что ей придется сейчас вернуться в свой двухэтажный особняк, где нет и в помине такой теплой, интимной обстановки, как здесь.
Однажды в субботу после полудня Рато принес Луизе хитроумную сушилку для белья, которую можно было подвешивать к потолку на кухне. Квартира была битком набита людьми; в маленькой комнате окруженный знатоками Иона писал портрет дамы, подарившей ему собак, а тем временем другой художник писал портрет с него самого. По словам Луизы, он выполнял государственный заказ. «Это будет «Художник за работой». Рато притулился в углу комнаты, чтобы посмотреть на друга, видимо поглощенного своим делом. Один из знатоков, первый раз в жизни видевший Рато, наклонился к нему и сказал: «Ну и вид у него!» Рато ничего не ответил. «Вы художник, – продолжал тот. – Я тоже. Так вот, поверьте мне, он выдыхается». «Уже?» – сказал Рато. «Да. Его губит успех. Этого испытания никто не выдерживает. На нем можно поставить крест». – «Он выдыхается или на нем можно поставить крест?» – «Раз художник выдыхается, значит, на нем можно поставить крест. Видите, ему уже нечего писать. Теперь пишут его самого, а потом повесят на стенку».
Спустя несколько часов, уже за полночь, в спальне молча сидели Луиза, Рато и Иона, вернее, сидели на кровати Луиза и Рато, а Иона стоял. Дети спали, собак отвезли в деревню, где их держали за небольшую плату, Луиза только что перемыла, а Иона и Рато вытерли гору посуды, все порядком устали. Когда Рато, глядя на груду тарелок, сказал: «Возьмите прислугу», Луиза меланхолично ответила: «А куда мы ее поместим?» Итак, они молчали. «Ты доволен жизнью?» – вдруг спросил Рато. Иона улыбнулся, но вид у него был невеселый. «Да. Ко мне все хорошо относятся». «Нет, – сказал Рато. – Не обманывайся. Не все эти люди добры». «О ком ты говоришь?» – «Хотя бы о твоих друзьях живописцах». – «Я знаю, что ты имеешь в виду. Но это бывает со многими художниками, даже самыми большими. Они не уверены в том, что существуют как художники. И вот они стараются себе это доказать – критикуют, осуждают. Это придает им сил, это означает для них начало существования. Они так одиноки!» Рато покачал головой. «Поверь мне, – сказал Иона, – я их знаю. Их нужно любить». – «Ну а ты, – сказал Рато, – ты существуешь? Ведь ты никогда ни о ком не говоришь плохо». Иона рассмеялся. «О, я часто думаю плохо о людях. Только я незлопамятен. – И добавил серьезно: – Нет, я не поручусь, что существую. Но я уверен, что буду существовать».
Рато спросил у Луизы, что она об этом думает. Выйдя из усталого оцепенения, она сказала, что Иона прав: мнение их посетителей не имеет значения. Важна только работа Ионы. И она чувствовала, что его стесняет ребенок. К тому же он подрастал, надо было купить для него кушетку, а она займет место. Как быть, пока они не нашли квартиры побольше? Иона оглядывал спальню. Конечно, это было не идеальное решение проблемы – кровать была слишком широка. Но комната весь день оставалась пустой. Он высказал свою мысль Луизе. Она задумалась. В спальне Иону по крайней мере не будут беспокоить: не станут же посторонние ложиться на их кровать. «Что вы об этом думаете?» – в свою очередь спросила Луиза у Рато. Тот посмотрел на Иону. Иона созерцал окна дома напротив. Потом он поднял глаза на беззвездное небо и подошел к окну задернуть шторы. Обернувшись, он улыбнулся Рато и молча сел на кровать возле него. Луиза, видимо совершенно разбитая, объявила, что идет принять душ. Когда друзья остались наедине, Иона почувствовал, как Рато пододвинулся к нему, коснувшись плечом его плеча. Он не посмотрел на него, но сказал: «Я люблю писать картины. Я хотел бы писать днем и ночью, всю жизнь. Разве это не счастье?» С нежностью глядя на него, Рато сказал: «Да, это счастье».
Дети росли, и Иона был рад видеть их веселыми и здоровыми. Они ходили в школу и возвращались в четыре часа. Иона мог любоваться на них вечерами и, кроме того, по субботам во вторую половину дня, по четвергам и во время частых и долгих каникул. Они были еще слишком маленькие, чтобы тихо и мирно играть, и слишком живые, чтобы не оглашать квартиру шумными ссорами и смехом. Приходилось их успокаивать, бранить, грозя наказанием, а то и шлепать для виду. Нужно было и стирать белье, и пришивать оторвавшиеся пуговицы; Луизы на все это не хватало. Поскольку они не могли нанять даже приходящую прислугу – при той тесноте, в которой они жили, всякий посторонний человек был бы им в тягость, – Иона предложил позвать на помощь сестру Луизы Розу, вдову, у которой была взрослая дочь. «Да, – сказала Луиза, – с Розой не придется стесняться. Ее всегда можно будет выставить». Иона обрадовался этому решению проблемы, которое облегчало положение Луизы и в то же время его совесть, отягощенную тем, что жена одна несла бремя житейских забот. Это было существенное облегчение, тем более что Роза часто приводила с собой свою дочь. Обе они были женщины добрейшей души, преданные и бескорыстные. Они делали все возможное и невозможное, чтобы помочь супругам, и не жалели своего времени. Этому способствовала скука их одинокой жизни и приятная атмосфера простоты и непринужденности, которую они находили у Луизы. В самом деле, как она и рассчитывала, никто не церемонился с родственницами, и они с первого дня почувствовали себя как дома. Большая комната стала общей и служила теперь одновременно столовой, бельевой и детской. В маленькой комнате, где спал младший ребенок, складывали холсты и ставили раскладушку, на которой спала Роза, когда приходила без дочери и оставалась ночевать.
Иона занимал спальню и работал между кроватью и окном. Ему только приходилось по утрам ждать, пока вслед за детской уберут эту комнату. Потом его уже никто не беспокоил, разве только заходили взять что-нибудь из белья: единственный в доме шкаф находился в спальне. Посетители, правда не столь многочисленные, как прежде, свыклись с новой обстановкой и вопреки надежде Луизы позволяли себе прилечь на супружескую постель, чтобы удобнее было болтать с Ионой. Прибегали и дети поцеловать отца. «Покажи картинку». Иона показывал им картину, которую писал, и нежно целовал их. Выпроваживая детей, он чувствовал, что они полностью, безраздельно занимают его сердце. Лишись он их, у него не осталось бы ничего – только пустота и одиночество. Он любил их так же, как живопись, потому что они одни во всем мире были так же полны жизни, как она.
Однако Иона работал меньше, сам не зная почему. Он по-прежнему не искал развлечений, но писать ему теперь было трудно даже в часы одиночества. Он проводил эти часы, глядя на небо. Он всегда был рассеян и погружен в себя, теперь он стал мечтательным. Вместо того, чтобы писать, он думал о живописи, о своем призвании. Он, как прежде, говорил себе: «Я люблю писать», но рука его, державшая кисть, бессильно висела, и он прислушивался к доносившимся издалека звукам радио.
В то же время его успех шел на спад. Ему приносили весьма сдержанные или ругательные статьи о его работах, иной раз такие злые, что у него сжималось сердце. Но он говорил себе, что можно извлечь пользу и из этих нападок – они побудят его лучше работать. Те, кто продолжал приходить к нему, держались с ним теперь фамильярнее, как со старым другом, с которым нечего церемониться. Когда он собирался вернуться к работе, они говорили ему: «Брось, успеется!» Иона чувствовал, что эти неудачники в известной мере уже видят в нем товарища по несчастью. Но с другой стороны, в этих новых отношениях было что-то отрадное. Рато пожимал плечами: «Ты просто глуп. Они тебя вовсе не любят». «Теперь они меня немножко любят, – отвечал Иона. – А немного любви – это очень много. Не все ли равно, чему я обязан ею!» И он продолжал разговаривать, отвечать на письма и. кое-как писать. Изредка он писал по-настоящему, главным образом по воскресеньям, когда дети уходили гулять с Луизой и Розой. Вечером он радовался, видя, что картина, над которой он работал, немного продвинулась. В то время он писал небо.
Когда торговец дал ему знать, что спрос на его картины заметно упал и что поэтому он, к сожалению, вынужден снизить месячное содержание, Иона согласился на это, но Луиза высказала беспокойство. Подходил сентябрь, надо было одеть детей к новому учебному году. Она со своим обычным мужеством сама взялась за работу, но скоро увидела, что не справляется. Роза могла починить белье и пришить пуговицы, но шить не умела. Зато двоюродная сестра ее мужа была портниха, и она пришла на помощь Луизе. Время от времени она усаживалась на стул в углу спальни, где, впрочем, эта молчаливая особа сидела тихо и спокойно. До того спокойно, что Луиза посоветовала Ионе написать с нее «Работницу». «Хорошая мысль», – сказал Иона. Он попробовал, испортил два холста и вернулся к начатому небу. На следующий день он, вместо того чтобы писать, долго прохаживался по квартире и размышлял. Пришел разгоряченный ученик показать ему длинную статью, которую он иначе не прочел бы. Из нее он узнал, что его живопись одновременно претенциозна и старомодна. Позвонил торговец, чтобы снова выразить ему беспокойство, которое вызывает у него кривая спроса. Однако Иона продолжал мечтать и размышлять. Ученику он сказал, что в статье есть доля истины, но что у него впереди еще много лет для работы. Торговцу он ответил, что понимает его, но не разделяет его беспокойства. У него большие замыслы, он готовится создать нечто действительно новое; все поправится. При этом он почувствовал, что говорит правду и что счастливая звезда будет сопутствовать ему. Надо только разумно организовать повседневную жизнь.
Назавтра он попытался работать в коридоре, послезавтра – в душевой, при электрическом свете, на следующий день – в кухне. Но впервые его стесняли люди, которых он повсюду встречал, – и те, кого он едва знал, и его близкие. На некоторое время он перестал работать и погрузился в размышления. Если бы было подходящее время года, он стал бы писать на натуре. Но, к несчастью, приближалась зима, и до весны трудно было взяться за пейзажи. Он все же попробовал, но скоро сдался: холод пробирал его до костей. Он провел несколько дней наедине со своими холстами – то сидел возле них, то стоял у окна; он больше не писал. Потом он стал с утра уходить из дому. Он рассчитывал набросать какую-нибудь деталь, дерево, покосившийся дом, профиль прохожего. К исходу дня оказывалось, что он ничего не сделал. Его обезоруживал малейший соблазн – газеты, случайная встреча, витрины, кафе, где можно посидеть в тепле. Каждый вечер он выискивал отговорки, задабривая свою нечистую совесть, непрестанно мучившую его. О, он будет писать, непременно будет, и лучше, чем прежде, после этого периода кажущейся опустошенности. В нем совершается внутренняя работа, вот и все, а потом его счастливая звезда, словно омытая, в новом блеске покажется из окутавшего ее густого тумана. А между тем он не выходил из кафе. Он обнаружил, что алкоголь вызывает у него такой же душевный подъем, какой он испытывал в те времена, когда увлеченно работал по целым дням и думал о своей картине с горячей нежностью, сравнимой только с его любовью к детям. После второй рюмки коньяку его охватывало это сладостное возбуждение, и он чувствовал себя одновременно властелином мира и его слугой. Правда, он наслаждался этим чувством сложа руки, и оно оставалось бесплодным, не претворяясь в произведение искусства. Но оно всего более приближалось к творческой радости, составлявшей смысл его жизни, и он проводил теперь долгие часы в этих шумных и продымленных заведениях.
Однако он избегал мест, где бывали художники. Когда он встречал знакомого, который заговаривал с ним о его живописи, его охватывала паника. Ему хотелось удрать, его собеседник замечал это, и тогда он удирал. Он знал, что у него за спиной говорят: «Он принимает себя за Рембрандта», это усиливало у него ощущение неловкости. Во всяком случае, он больше не улыбался, а его прежние друзья делали отсюда странный, но неизбежный вывод: «Раз он не улыбается, значит, он очень доволен собой». Зная это, он все больше сторонился людей своего круга. Стоило ему, входя в кафе, почувствовать, что кто-нибудь из присутствующих узнал его, у него падало сердце. Беспомощный и полный непонятной печали, он на секунду застывал, затаив свое смятение и внезапную жажду дружеского участия, вспоминал Рато с его добрым взглядом и, круто повернувшись, выходил. «Ну и физиономия!» – услышал он как-то у себя за спиной.
Он бывал теперь только в удаленных от центра кварталах, где его никто не знал. Тут он мог говорить, улыбаться, к нему возвращалась его доброжелательность, никто его ни о чем не спрашивал. Он завел себе нетребовательных приятелей. В особенности он любил поболтать с одним из них, гарсоном в вокзальном буфете, куда он частенько заходил. Однажды тот спросил у него: «А чем вы занимаетесь?» «Малюю», – ответил Иона. «Малярничаете или картины пишете?» – «Картины». «О, это трудное дело», – сказал гарсон. И больше они не затрагивали этой темы. Да, писать трудно, говорил себе Иона, но он с этим справится, надо только придумать, как организовать свою работу.
Мало– помалу за стаканчиком вина он приобрел новых знакомых. Ему на помощь пришли женщины. Он мог поговорить с ними до или после постели, а главное, слегка похвастаться -они его понимали, даже если не слишком ему верили. Иногда ему казалось, что к нему возвращается его прежняя творческая сила. Однажды, ободренный одной из своих приятельниц, он решился взяться за дело. Он вернулся домой и, пользуясь отсутствием портнихи, попытался снова работать в спальне. Но спустя час он отложил холст, улыбнулся Луизе, глядя на нее невидящим взглядом, и вышел. Он целый день пил и провел ночь у своей приятельницы, где, впрочем, сразу заснул. Утром его встретила воплощенная скорбь в облике Луизы. Она хотела знать, спал ли он с этой женщиной. Иона сказал, что нет, потому что был пьян, но что до того он спал с другими. И впервые он с болью в сердце увидел у нее то выражение лица, какое бывает у людей от внезапных и чрезмерных страданий, – это было лицо утопающей. Тогда он отдал себе отчет в том, что все это время не думал о ней, и ему стало стыдно. Он попросил у нее прощения, сказал, что с этим покончено, что с завтрашнего дня все будет по-старому. Луиза была не в силах говорить и отвернулась, чтобы скрыть слезы.
На следующий день Иона рано утром вышел из дому. Шел дождь. Вернулся он, вымокнув до нитки, нагруженный досками. Он застал двух старых друзей, которые пришли проведать его. Они пили кофе в большой комнате. «Иона меняет технику. Он собирается писать на дереве». Иона улыбнулся. «Дело не в этом. Но я начинаю кое-что новое». Иона прошел в маленький коридор, примыкавший к душевой, уборной и кухне, и там, где он образовывал прямой угол с коридором, ведущим в прихожую, остановился и долго смотрел на высокие стены, поднимавшиеся к темному потолку. Ему понадобилась стремянка, и он спустился за ней к консьержу.
Вернувшись, он застал у себя еще несколько человек, и ему пришлось отбиваться от обступивших его гостей, которые были в восторге, что снова видят его, и от домашних, пристававших к нему с вопросами. Наконец он добрался до конца коридора. В эту минуту его жена выходила из кухни. Иона поставил стремянку и крепко прижал Луизу к груди. Она умоляюще посмотрела на него. «Прошу тебя, – сказала она, – не начинай сначала». «Нет-нет, ответил Иона. – Я буду писать. Я должен писать». Но казалось, он говорит сам с собой, взгляд у него был отсутствующий. Он принялся за работу. На середине высоты стен он начал сооружать помост, чтобы получилось нечто вроде узкой, но глубокой и высокой антресоли. К концу дня все было готово. Встав на стремянку, Иона уцепился за край помоста и, чтобы испытать его прочность, повис на нем и несколько раз подтянулся. Потом он присоединился к гостям и домашним, и все были рады, что он стал опять таким приветливым. Вечером, когда в доме было сравнительно мало народу, Иона взял керосиновую лампу, стул, табуретку и подрамник и все это поднял на антресоль, сопровождаемый любопытными взглядами трех женщин и детей. «Вот так, – сказал он, взобравшись на свой насест. – Тут я буду работать, никому не мешая». Луиза спросила, уверен ли он, что сможет там писать. «Конечно, – ответил он, – для этого много места не надо. Мне будет здесь свободнее. Некоторые великие художники писали при свечах, и потом… Доски не прогибаются?» Нет, они не прогибались. «Будь спокойна, – сказал Иона, – это прекрасное решение проблемы». И он спустился вниз.
На следующий день, с самого утра, он влез на антресоль, сел, поставил подрамник на табуретку, прислонив его к стене, и стал ждать, не зажигая лампы. Он отчетливо слышал только шумы, доносившиеся из кухни и уборной. Все остальное – телефонные звонки и звонки в дверь, шаги, разговоры – звучали приглушенно, словно долета-
ли с улицы или с соседнего двора. И в то время, как вся квартира была затоплена беспощадно ярким светом, здесь царил отдохновенный сумрак. Время от времени приходил кто-нибудь из друзей и обращался к Ионе из-под антресоли: «Что ты там делаешь, Иона?» – «Работаю». – «Без света?» – «Пока – да». Он не писал, но размышлял. В сумраке и относительной тишине, которая по сравнению с тем, что было прежде, казалась ему могильной, он прислушивался к собственному сердцу. Звуки, доносившиеся до антресоли, как бы уже не касались его, даже если это были слова, обращенные к нему. Так одинокие люди умирают в своей постели, среди сна, а утром в доме, где нет ни одной живой души, лихорадочно и настойчиво звонит телефон, взывая к навеки глухому телу. Но Иона жил, он прислушивался к тишине в себе самом, он ждал свою счастливую звезду, которая еще скрывалась, но готовилась снова подняться и засиять, как прежде, озарив его жизнь, полную пустой суеты. «Засияй, засияй, – говорил он. – Не лишай меня своего света». Она засияет, он был в этом уверен. Но он должен был подумать еще, пользуясь тем, что ему наконец дано оставаться в одиночестве, не разлучаясь со своими близкими. Ему нужно было осознать то, что до сих пор он еще ясно не понял, хотя всегда чувствовал и всегда писал, как будто знал. Он должен был наконец овладеть этой тайной, которая, как он угадывал, была не только тайной искусства. Потому-то он и не зажигал лампы.
Теперь каждый день Иона поднимался на антресоль. Знакомые стали приходить реже, чувствуя, что озабоченной Луизе не до разговоров. Иона спускался, когда его звали к столу, и опять взбирался на насест. Целый день он неподвижно сидел в темноте. Только ночью он присоединялся к жене, уже улегшейся спать. Спустя несколько дней он попросил Луизу принести ему завтрак, что она и сделала с заботливостью, тронувшей Иону. Чтобы не беспокоить ее в других случаях, он подал ей мысль заготовить кое-какую провизию, которую он будет держать у себя на антресоли. Мало-помалу он перестал спускаться в течение дня, но при этом едва прикасался к своим припасам.
Однажды вечером он позвал Луизу и попросил у нее одеяла. «Я проведу ночь здесь». Луиза посмотрела на него, откинув назад голову. Она было раскрыла рот, но сдержалась и ничего не сказала. Она только пристально глядела на него с тревожным и печальным выражением лица, и он вдруг увидел, как она постарела, и понял, что их нелегкая жизнь наложила и на нее глубокий отпечаток. Тогда он подумал о том, что никогда ей по-настоящему не помогал. Но прежде чем он смог заговорить, она улыбнулась ему с нежностью, от которой у него сжалось сердце. «Как хочешь, дорогой», – сказала она.
С той поры Иона ночевал на антресоли, откуда теперь почти не спускался. Посетители исчезли, потому что Иону нельзя было застать ни днем, ни вечером. Одним говорили, что он за городом, другим, когда надоедало лгать, объясняли, что он нашел себе мастерскую. По-прежнему приходил только верный Рато. Он взбирался на стремянку, и над помостом показывалась его крупная голова. «Как дела?» – спрашивал он. «Прекрасно». – «Ты работаешь?» – «А как же!» – «Но ведь у тебя нет холста!» – «И все же я работаю». Трудно было продолжать этот диалог стремянки с антресолью. Рато качал головой, спускался, чинил Луизе пробки или замок, потом, не влезая на стремянку, прощался с Ионой, который из темноты отвечал ему: «Привет, старина». Однажды вечером он добавил: «И спасибо». – «За что?» – «За то, что ты меня любишь». – «Вот новость!» – сказал Рато и ушел.
В другой вечер Иона позвал Рато, и тот поспешно подошел. В первый раз наверху горела лампа. Иона с озабоченным выражением лица выглянул из антресоли. «Дай мне холст», – сказал он. «Да что с тобой? Ты исхудал, ты похож на привидение». – «Я уже несколько дней почти не ем. Но это ничего, мне нужно работать». – «Поешь сначала». – «Нет, я не хочу есть». Рато принес холст. Прежде чем скрыться в глубине антресоли, Иона спросил у него: «Как они там?» – «Кто?» – «Луиза и дети». – «У них все в порядке. Но им было бы лучше, если бы ты был с ними». – «Я с ними не расстаюсь. Главное – скажи им, что я с ними не расстаюсь». И он исчез. Рато высказал свое беспокойство Луизе. Та призналась ему, что уже несколько дней не находит себе места. «Как быть? Ах, если бы я могла работать вместо него! – Она горестно смотрела на Рато. – Я не могу без него жить!» – сказала она. Рато поразило, что лицо у нее снова стало юным. И тут он заметил, что она покраснела.
Лампа горела всю ночь и все утро следующего дня. Когда Рато или Луиза подходили к антресоли и обращались к Ионе, он отвечал только: «Оставь меня, я работаю». В полдень он попросил керосину. Коптившая лампа снова разгорелась и ярко светила до самого вечера. Рато остался ужинать с Луизой и детьми. В полночь он попрощался с Ионой. У антресоли, по-прежнему освещенной, он с минуту помешкал, потом ушел, ничего не сказав. Утром, когда Луиза встала, лампа все еще горела.
Выдался прекрасный день, но Иона этого не замечал. Холст был повернут лицевой стороной к стене, а он сидел в изнеможении, уронив руки на колени. Он говорил себе, что отныне никогда больше не будет работать. Он был счастлив. Слышно было, как хныкают дети, льется вода из крана, звякает посуда. Луиза что-то говорила. По улице проезжал грузовик, и в огромных окнах дребезжали стекла. Жизнь шла, мир был юн и прекрасен, Иона прислушивался к милой суетне людей. В таком отдалении она не препятствовала наполнявшей его радостной силе, его искусству, его мыслям, которые он не мог высказать, которым суждено было навсегда остаться неизреченными, но которые поднимали его в недосягаемую высь, где так вольно и сладко дышится. Дети бегали по комнатам, маленькая смеялась, а вот засмеялась и Луиза – он так давно не слышал ее смеха. Он их любил! Как он любил их! Он погасил лампу, и в наступившей темноте… что это, уж не его ли звезда засияла, как прежде? Да, это была она, он узнавал ее, и сердце его переполняла благодарность. И, глядя на нее, он вдруг бесшумно упал.
«Ничего страшного, – сказал врач, которого позвали к Ионе. – Он слишком много работает. Через неделю он будет на ногах». «Он выздоровеет, доктор, вы в этом уверены?» – спросила подавленная Луиза. «Выздоровеет». В другой комнате Рато рассматривал холст. Он был совершенно чист, только посредине Иона крохотными буквами написал одно слово: не то «отъединение», не то «объединение» – трудно было разобрать.
РАСТУЩИЙ КАМЕНЬ
Машина тяжело повернула на грязной площадке из латерита. Фары вдруг высветили в ночи с одной, а потом с другой стороны дороги две деревянные лачуги, крытые жестью. Направо от второй в легком тумане виднелась башня из неотесанных балок. От вершины башни шел металлический кабель; невидимый в месте, где он крепился, кабель блестел, попадая в свет фар, а потом исчезал за насыпью, перегородившей дорогу. Машина замедлила ход и остановилась в нескольких метрах от лачуг.
С правой стороны от шофера из нее выбирался мужчина, который упорно силился извлечь себя из дверцы. Наконец, выпрямившись, он слегка покачнулся своим мощным телом колосса. В темноте рядом с машиной, усталый, тяжело вросший в землю, он, казалось, прислушивался к глухому рокоту мотора. Потом он двинулся по направлению к насыпи и вошел в конус света фар. Он остановился на вершине склона, силуэт его массивной спины вырисовывался во мраке. Через некоторое время он обернулся. Черное лицо шофера блестело над приборной доской и улыбалось. Мужчина сделал знак, шофер выключил мотор. Глубокая прохладная тишина тотчас упала на дорогу и лес. Послышался шум воды.
Мужчина смотрел вниз на реку, обозначенную только спокойным движением темноты, отливающей блестящей чешуей. Более плотная и застывшая вдалеке ночь, видимо, была другим берегом. Однако внимательно присмотревшись, на этом неподвижном берегу можно было заметить желтоватый огонек, похожий на свет масляной лампы. Колосс обернулся к машине и покачал головой. Шофер
© Перевод на русский язык, Д. Вальяно, Л. Григорьян, 1998
погасил фары, снова сделал так несколько раз. И всякий раз на насыпи появлялся и опять исчезал человек, все более могучий и массивный при каждом появлении. Внезапно на другом берегу невидимая рука несколько раз подняла фонарь. При последнем знаке шофер окончательно выключил фары. Машина и колосс исчезли в ночи. При потушенных фарах река стала почти видима, во всяком случае, временами она вздрагивала своими продолговатыми мышцами. По обе стороны дороги на небе вырисовывались темные кущи леса, они казались совсем близкими. Мелкий дождик, смочивший час назад дорогу, еще моросил в теплом воздухе, утяжеляя тишину и неподвижность этой большой поляны посреди девственного леса. В черном небе подрагивали запотевшие звезды.
С другого берега послышался лязг цепей и приглушенный плеск. Над лачугой, справа от все еще ожидающего мужчины, натянулся провод. Глухой скрип пробегал по нему одновременно с шумом рассекаемой воды, который доносился с реки. Скрип стал равномерным, шум воды еще усилился, потом стал совсем явственным по мере того, как свет фонаря приближался. Теперь уже можно было различить окружающее его желтоватое сияние. Сияние мало-помалу расширялось и снова сократилось, когда сквозь туман в свете фонаря стала вырисовываться квадратная крыша из сухих пальм, поддерживаемая по четырем углам толстыми стволами бамбука. Этот грубый навес, вокруг которого двигались смутные тени, медленно приближался к берегу. Когда он был приблизительно на середине реки, в желтом свете отчетливо обозначились три маленьких человечка с обнаженными торсами, почти черные, в конических шляпах. Они стояли неподвижно, слегка расставив ноги и немного наклонив тела, чтобы сохранить равновесие под напором мощного течения реки, ударяющей о борт нескладного парома, идущего сквозь ночь. Когда паром еще немного приблизился, мужчина различил за навесом двух рослых негров, одетых только в брюки из холстины и тоже в широкополых соломенных шляпах. Стоя бок о бок, они всем своим телом наваливались на шесты, медленно погружающиеся в реку у задней части парома, когда негры одним замедленным движением склонялись над водой, едва удерживая равновесие. Впереди три неподвижных молчаливых мулата смотрели на приближающийся берег, не поднимая глаз на того, кто их ожидал.
Внезапно паром ударился о край причала, выступавшего над водой, которую осветил замигавший от удара фонарь. Рослые негры застыли, подняв над головой руки и уцепившись за концы погруженных в воду шестов, мышцы на их руках были напряжены, по ним пробегала непрерывная дрожь, сообщаемая, казалось, самой водой. Остальные паромщики забросили цепи вокруг быков причала, потом спрыгнули на доски и опустили какое-то подобие подъемных мостков, наклонно легших на переднюю часть парома.
Мужчина вернулся к машине и сел в нее, пока шофер заводил мотор. Машина медленно атаковала насыпь, выставив капот в небо, затем, опустив его к реке, стала спускаться. Притормаживая, она катилась, скользила по грязи, останавливалась и трогалась снова. Въехав на причал под шум подпрыгивающих досок, она достигла края, где все так же молча мулаты выстроились по обеим сторонам, и медленно перекатилась на паром. Он чуть погрузился в воду, как только передние колеса коснулись его, и почти сразу же поднялся, чтобы принять всю тяжесть автомобиля. Потом шофер подвел машину к задней части парома и остановил ее перед квадратной крышей, где висел фонарь. Мулаты тотчас убрали перекинутые на причал мостки и одним движением прыгнули на паром, одновременно отвязывая его от грязного берега. Река выгнулась под паромом, подняла его на поверхность своих вод, и он медленно поплыл вдоль провода на конце устремленного к небу длинного стержня. Тогда рослые негры ослабили свои усилия и снова взялись за шесты. Мужчина и шофер вышли из машины и неподвижно стали у борта парома лицом к течению. Во время маневра никто не разговаривал, каждый продолжал стоять на своем месте, молча и неподвижно, кроме одного из рослых негров, который сворачивал папироску из грубой бумаги.


