Текст книги "Жизнь и искушение отца Мюзика"
Автор книги: Алан Ислер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Алан Ислер
Жизнь и искушение отца Мюзика
Посвящается Адаму и Этен Гатен
Конец света
Внезапный, как Вассеро незабвенный,
Чьи руки подобно оружью разят,
Меж пальцами ног вспыхнул свет нетленный:
Юный Ральф, светский Львенок, желаньем объят,
Покусывал шейку мадам Сосман,
Не смея кашлянуть, сердце стучало
В ритме вальса, как барабан…
И вдруг покрывалом вновь тьма упала:
Там, наверху, небеса отменили,
Лишь тысячи мертвенно-бледных лиц
Да глаз ошалевших во мраке плыли,
И звезд не стало, мир рухнул ниц,
Крылами тьмы накрыло его,
И больше нет ничего, ничего.[1]1
Перевод Е. Пучковой.
[Закрыть]
Часть первая
История должна быть приправлена крупицей соли. Соль улучшает вкус… Не повредит и немного перца.
Баал Шем из Ладлоу«Застольная беседа» 1768
ПОТЯГИВАЯ КАЛЬВАДОС в баре на улице де Маланжен и просматривая оставленную кем-то английскую газету, я с удивлением обнаружил, что вчера, оказывается, умер. Будто я ехал по поместью Бил в своей машине, скромном «моррис-миноре» почтенного возраста, и врезался в знаменитый Стюартов дуб – названный так потому, что его посадили в память о незадачливом Якове II[3]3
Яков II (1633–1701) – английский король из династии Стюартов.
[Закрыть]. Стюартов дуб испытал легкое потрясение, а «моррис-минор» превратился в груду искореженного металла, откуда извлекли изувеченное человеческое тело и подумали, что оно мое. Наш констебль, Тимоти-Бочонок Уайтинг, опознал машину и личность владельца. У Бочонка слабость к местному элю и крепкому портеру, напиткам, не слишком изысканным. Кроме того, он, как и я, католик, и, пожалуй, более убежденный. Однако он не Шерлок Холмс и, если уж на то пошло, не отец Браун.
Первым делом я позвонил Мод в Бил-Холл. Она, святая простота, подумала (или сделала вид, что подумала), будто я звоню с того света.
– Слава тебе, Господи! Deo gratis![4]4
Благодарение Господу! (лат.)
[Закрыть] О, Иисус сладчайший! О! О! О!
– Мод, любовь моя, со мной все хорошо.
– Все хорошо? Конечно, тебе там хорошо со святой Виргинией и божьими ангелами. Неужели я слышу небесный хор?
Из музыкального автомата, за стойкой, доносился голос покойной Эдит Пиаф – она пела «Милорда».
– Я хочу сказать, что не умер.
– Не умер? Ну, разумеется, ты не умер! Вечная жизнь – ведь именно это Он обещал нам, за это Он истек кровью на Кресте. О, я должна сейчас же все рассказать отцу Бастьену. О Эдмон, мне так тебя не хватает. Наберись терпения, любовь моя. Я буду с тобой, как только меня призовут. – И она бросила трубку.
Бестолковая старуха! Удивительно, как от любого волнения возвращается ее ирландский акцент, улетучившийся вместе с молодостью. Конечно, она насмехалась надо мной. Чувство облегчения, которое она испытала, услышав мой голос, вылилось в истерику. Ну и джин сыграл свою роль. Да, джин уже давно стал ее излюбленным питьем – это многое объясняет, – хотя, если припечет, она может накачаться чем угодно, что окажется под рукой. Мод любит намекать, будто это у меня «маленькая проблема со спиртным», а она может иногда выпить, просто чтобы расслабиться или потому что ей одиноко, или весело, или скучно, или она расстроена, или нет. Вообще мы не говорим на эту тему.
Но я вспоминаю, какой она была, когда я впервые увидел ее, Мод Мориарти, которая хранила меня и мой дом все эти долгие годы!.. Ах, как покачивались ее бедра, как шелестели ее юбки, как изгибался надо мной ее тонкий стан!.. И вот я слушаю ее, вижу, какой она стала теперь, когда летящая колесница времени грохочет все ближе и ближе, настигая нас! Мод утратила – или скрывает – свойственные ей чувство юмора и проницательный ум. Она так долго разыгрывала из себя ирландскую прачку, что наконец сделалась ею. Наверное, слишком много смотрит телевизор.
О, не знала она этих странных затей,
Когда буйное лето рвалось из очей.
Потом я позвонил Бочонку и заверил его, что со мной все в порядке и я уже на пути домой. Это радостное известие немного смягчило шок, который он испытал, услышав мой голос.
– Тогда, отец, – почти обвиняющим тоном поинтересовался он, – кого же мы выдавили и выскребли из машины? Должно быть, он выжимал сотню миль в час на спуске, не иначе.
Дорога становилась извилистой и опасно крутой, когда ныряла к Стюартову дубу.
– Вы не думаете, что это мог быть бедняга Тревор? Я просил его отремонтировать машину в выходные. Ручной тормоз отказал напрочь, и ножной совсем разболтался.
Тревор Стафинс был местный житель, занимавшийся случайными и сезонными работами, человек моего возраста и примерно моей комплекции.
– Хм, – уклончиво ответил Бочонок.
– Мы должны молиться за его душу.
– Но он был протестант, отец!
– Тем более.
– Если это был Тревор. – Бочонок способен извлекать уроки из своих ошибок.
– Окажите мне любезность, Тимоти, сходите к Мод и поговорите с ней. Объясните, что я жив – жив в этой, земной жизни. Сделайте все деликатно.
Прежде чем покинуть улицу де Маланжен, я заказал еще одну рюмку кальвадоса и медленно потягивал его. Моя поездка в Париж не удалась, но я чувствовал себя человеком, которого вернули к жизни.
МОЖЕТ, КАСТИНЬЯК БЫЛ ПРАВ? Он позвонил мне месяц назад, невесть каким чудом добравшись до телефона, и сказал, что на меня охотятся ватиканские наемные убийцы. «Остерегайся, Эдмон, будь начеку! Они хотят тебя убить! – Эти слова сопровождались безумным смехом. – Они не остановятся ни перед чем! Ни перед чем!» И внезапно на другом конце провода наступило молчание.
Но бедняга Кастиньяк сумасшедший. С какой стати мне остерегаться?
Конечно, если вспомнить известные факты прошлого, может, он прав. Parva, говорим мы, componere magnis, сравнивая малое с большим, а попросту – Папы и рядовые священники всегда были опасны друг для друга. В X веке каждый третий Папа умирал при «подозрительных обстоятельствах» (слегка подталкиваемый локтем). Папа Стефан VI был смещен с престола и удавлен в тюрьме. Что же касается убийственной коррупции, отвратительных интриг и необузданной жажды власти, то всякий знает, что творили Папы Высокого Возрождения – Борджиа и им подобные. Но возьмем наше время: что скажете об Иоанне Павле I, который испустил дух в 1978 году, просидев на Святом Престоле всего тридцать четыре дня, а? Я только обращаю ваше внимание на факт, не более того. Однако если такого величественного зверя, как лев, могли безжалостно убить в его логове, то какая надежда на сострадание у блохи?
Все-таки чувство меры – замечательная вещь. Не могу всерьез поверить, что те, кого принято называть высшими иерархами, жаждут моей крови, думаю, они скорее предпочли бы не видеть меня в Бил-Холле. Нет, они гораздо охотнее отделались бы от меня – тот же отец Фред Тумбли, заведующий – это ж надо! – кафедрой английского языка в колледже Святого Пути в Джолиете, Иллинойс, мой заклятый враг со времен учебы в Париже, этот мерзавец просто жаждет заполучить мое место. Тот факт, что у меня есть институт, а у него – нет, отравляет его существование. Ха, думаю, поскольку у него до сих пор ничего не вышло, он вполне может быть замешан в истории с тормозами моей машины.
Он думает, что я у него в руках, и, очень может быть, так оно и есть. Я потом расскажу о последнем письме, которое получил от него перед отъездом в Париж.
Возможно, я помолюсь.
А может, и нет.
В какой момент, хотелось бы знать, я утратил веру? Вопрос, на который нет ответа, некая семантическая дилемма. Чтобы потерять что-то – невинность, скажем, или золотые часы, – надо это иметь. Но я принял эту веру просто потому, что мне ее предложили и до сих пор она устраивала меня, была моим облачением во всех смыслах этого слова: и как ряса священника – внешний знак веры, и как образ жизни, который сделался для меня удобным (возможно, не совсем удачное слово, но оставлю его), привычно удобным.
Это напоминает мне шутку юного Кастиньяка. Он поднялся до высокого положения папского нунция, колесящего по свету: Гватемала, Ливан, Гавайи, летел туда, где Святой Престол в нем нуждался, – и был шпионом, одним из божьих соглядатаев, что судят о тайной сущности вещей. Но он также неплохо изучил запутанные коридоры власти Ватикана, призывавшего протестанта Мильтона на свои тайные конклавы. И где Кастиньяк теперь? Как я уже сказал, сумасшедший с выпученными глазами, свихнувшийся сам или произведенный в сумасшедшие и пребывающий в хосписе в милосердных руках Сестер Пяти Скорбных Ран в Кембридже, Массачусетс. Ну, ему всегда нравилась Америка, бедному одураченному Кастиньяку.
Но почему я упомянул о нем? Ах да, шутка. Мы ведь были тогда семинаристами, и дух праотца Адама не совсем выветрился из нас. И из Кастиньяка в особенности. Каким же он был проказником! У него были иссиня-черные вьющиеся волосы, черные глаза и смуглая кожа истинного корсиканца, юного Наполеона, но с постоянным – и огромным – доходом. Среди нас он выделялся именно этим. «Светает, грешники, светает!» – с этими словами он появлялся на Пороге общей спальни, чудовищно опухший, вызывая нашу тайную зависть. «Гляньте-ка!» – сказал он однажды ранним утром, указывая через оконную решетку на двор, где из старого фургона вылезала молодая женщина. Она открыла заднюю дверцу и вынула оттуда корзину. «Это Вероника, – объяснил Кастиньяк. – Прачка. Каждые две недели она заезжает за грязными рясами». Он лукаво посмотрел на нас и захохотал во все горло. Тут мы поняли, что он пошутил.
Однако вернусь к вопросу веры. В те давние дни я упивался словами Тертуллиана «Certum est quia absirdum est»[5]5
Верую, ибо это абсурдно (лат.).
[Закрыть]. В этих словах – говоря современным языком – был вызов, притягивавший такого юношу, каким был я. Верить во что-то, потому что это абсурдно! О да! Да, и еще раз да. Хотя, по правде сказать, у меня достаточно причин, чтобы быть благодарным им – то есть Церкви. (Заметьте это «им». Какое удивительное отторжение после всех этих лет!) Меня приютили, проявив доброту. То были ужасные времена, воистину ужасные. Святые отцы спасли мою жизнь и – как они верили – мою бессмертную душу.
Должен признаться, что я в уже раннем возрасте пристрастился ко всему этому – ладану, пению псалмов, единому выдоху во время мессы зимним утром, когда облачко пара поднимается к сводам кафедрального собора. Я наслаждался – но не благочестием, а зрелищем благочестия, и воображал себя благочестиво верующим и очень себе нравился. Я представлял, как мучительно ползу на коленях по камням Via Dolorosa[6]6
Крестный путь (ит.).
[Закрыть] и повергаю мое разбитое кровоточащее тело ниц перед Крестом. Разумеется, я никогда ничего подобного не делал. Самобичевание – реальное, а не воображаемое – это был не мой стиль. Вероятно, я чувствовал то же, что побудило Эдуарда Гиббона (который в своей книге «История упадка и разрушения Римской империи» с убийственной иронией показал всю абсурдность и жестокость христианства) раскрыть объятия римскому католицизму в годы своей впечатлительной юности.
Удивительные сказки, которые были так отважно засвидетельствованы Василиями и Хризостомами, Августинами и Иеронимами, заставили меня признать недосягаемые достоинства обета безбрачия, установления монашеской жизни, использование символа Креста, миро и даже икон, мольбы к святым, почитание мощей, рудименты чистилища в молитвах за умершего и потрясающую мистерию жертвы тела и крови Христовой, которые постепенно претворились в чудо евхаристического преображения.
Так Гиббон в своей «Автобиографии» свидетельствует о заблуждениях юности. Ладно, я не Гиббон (и никогда им не был), но сейчас мне совершенно ясно: то, чем я был одержим в юности, – плод моего воображения. Мне виделся католицизм таким, каким он мог бы стать в платоновском царстве идей, и именно на это – на победу ледяной чувственности над пульсирующим разумом – я и отзывался.
Но вернемся к Тертуллиану: знать, что весь этот вздор был абсурдом, и все-таки верить… ладно. Думаю, я обратился бы к верующим со следующими словами: «Знаю, что мир и всё, что его населяет – все вы, мои дорогие братья и сестры, и даже я сам, – на самом деле обитает в мозгу чудовищного карпа, сонно плавающего в теплых водах вечности. Certum est quia absurdum est». Вы понимаете, что я имею в виду. Совсем не случайно выражение «фокус-покус» происходит от слов освящения в мессе «Hoc est enim corpus meum»[7]7
Сие есть тело Мое (лат.).
[Закрыть] и в свою очередь рождает слово «мистификация».
Однако, несмотря на все это, я здесь, в черной сутане, ошейнике[8]8
Ошейник – белый стоячий воротник, застегивающийся сзади, деталь одежды священника.
[Закрыть] и, разумеется, в выдержанных в той же черно-белой гамме кедах (из-за проклятых шишек на больших пальцах ног). Я вернулся домой из Парижа, не завершив своей миссии, сижу и жду звонка от немецкого посла. Набожные люди – к счастью, их немного в наших краях – раболепствуют передо мной (вернее, раболепствовали бы, если бы я проводил среди них больше времени). В дверях появился Бастьен.
– Наш «Кот де Герлен» весь вышел, отец, но у нас есть еще непотревоженный «Кер де Лангедок» тысяча девятьсот шестьдесят третьего года, презент полковника Фюльк-Гревиля в благодарность за твою доброту в его последний визит. Ты не соблазнишься?
– Retro me, Satana[9]9
Оставь меня, Сатана (лат.).
[Закрыть], – ответил я сурово.
Но увидев его расстроенное лицо, продолжил:
– Ну конечно, мой дорогой Бастьен. Какая удача! «Кер де Лангедок»! Полковник слишком добр. Ты должен не только передать ему мою благодарность – ибо тот пустяк, который нам удалось для него сделать, не стоит его щедрости, – но и налить себе рюмочку.
Как легко быть добрым.
Бастьен, старый осел, был со мной весь отпущенный ослам срок. Он постарел на моей службе, мой фактотум. Как бы я жил без него? Шаркает тапочками по дому и двору, согнутый, как вопросительный знак, седые волосы торчат клочьями на почти лысой голове, сутана замызгана, колени вывернуты в стороны, при ходьбе он мягко подпрыгивает, как изношенная пружина. Бастьен – один из тех, кого не пощадило время. Он всегда был со странностями (потом объясню, почему), но у него крестьянский ум и природная интеллигентность, которые проявляются, когда меньше всего ожидаешь. То, что я держу его на столь привилегированном положении, вместо того чтобы отослать, считают единственным в своем роде свидетельством моего неисчерпаемого милосердия. Но ведь я знаю Бастьена с наших школьных лет. Мы оба остались без родителей. Он пропал бы без меня – я говорю это без ложной скромности, – подозреваю, и я бы пропал без него.
Его радость по поводу моего недавнего воскрешения из мертвых была неподдельной. Но у него и слезинки не нашлось ни для бедного Тревора – да, именно Тревор умер вместо меня, – ни для сумасшедшей свояченицы Тревора из Уигена, которая сейчас совещалась со своими стряпчими. А тем временем Бочонок мрачно поведал мне (в выражениях, более подобающих помешавшейся на сексуальных фантазиях старой деве), что, похоже, на тормоза, ручной и ножной, «посягнули». Я – Бочонок был счастлив это доложить – «вне подозрений». Хотя кто-то же хотел добраться до Тревора. Но я не сказал Бочонку, что я и был вероятной мишенью.
Бастьен поставил передо мной на стол две рюмки. Я сидел в своем рабочем кабинете, в Музыкальной комнате, на стуле с подложенной подушкой, устроив мои несчастные ноги на мягкой скамеечке. Бастьен на минуту вышел и вернулся с бутылкой «Кер де Лангедока». На его шее вместо креста висел на бечевке штопор. Чуть подпрыгивая, он повернул бутылку этикеткой ко мне – бутылка тоже подпрыгивала, словно ее держал подвыпивший дворецкий. Я не смог прочесть название, даже если б захотел.
– Это настоящая вещь, Бастьен, не отдает пробкой. Поставь на стол.
Подняв наполненную рюмку, я разглядывал ее на просвет.
– Отойди немного, – я сделал ему знак свободной рукой.
У отца Бастьена в последние годы появился неприятный запах, не сильный, разумеется, но вполне ощутимый, напоминающий «аромат» компоста, который в сырой день доносится до вас издалека.
– Я хочу видеть знаменитое красное вино «Кер де Лангедок».
На самом же деле я видел одни только жирные следы его грязных пальцев. Но это не важно. Бастьен стоял сейчас на безопасной дистанции, подпрыгивая как обычно, так что его вино грозило расплескаться. Он, честный малый, не станет пить прежде своего хозяина. Я отхлебнул. «Ах!» Почмокал губами и отхлебнул снова. Это был сигнал, что и ему можно.
Почему, спросите вы, я держу Бастьена при себе? Отчасти, повторюсь, как очевидный залог моего милосердного нрава. Все во благо, о, если бы это было так, все во благо. Кроме того, нет на свете человека, умеющего лучше держать язык за зубами. Мои тайны из него и клещами не вытянешь. А у меня есть парочка тайн. Кое в чем мы соучастники, он и я.
– Хорошо бы слегка вздремнуть перед визитом немецкого посла. Мы предложим ему один из наших хересов. – Я подмигнул Бастьену. – Ему совсем не обязательно знать, что у нас есть «Кер де Лангедок» тысяча девятьсот шестьдесят третьего года.
– Sale boche![10]10
Грязный бош! (фр.)
[Закрыть] – проворчал он.
Я укорил его в своей обычной мягкой манере:
– Любовь – вот чему учит нас Господь.
КАК СЛУЧИЛОСЬ, что я оказался в таком ужасном положении? Агенты Ватикана преследуют меня в Англии – это сейчас, в конце тысячелетия! – только потому, что почти шестьдесят лет назад отборные части вермахта победоносно маршировали по Парижу, – если помните, то было время восхитительной, хоть и недолгой, прогулки Гитлера по Европе. Сегодня в это трудно поверить. Но история – даже история отдельной личности – пишется не без проблем. Леопольд фон Ранке[11]11
Ранке Леопрльд фон (1795–1886) – немецкий историк.
[Закрыть] жизнерадостно советовал нам писать историю «wie es eigentlich gewesen ist» – «какой она на самом деле была». Но какой она была на самом деле? Сколько я ни пытаюсь воссоздать прошлое, неизменно вижу его неверными глазами настоящего. Нет, Кроче[12]12
Кроче Бенедетто (1866–1952) – итальянский философ, политический деятель.
[Закрыть] был прав: «Всякая история есть современная история». И Гоббс[13]13
Гоббс Томас (1588–1679) – английский философ.
[Закрыть] не далек от подобной оценки: «Воображение и память суть одно и то же». Чем старше я становился, чем сильнее запутывалась моя жизнь, тем ближе мне становились установки марксизма, отрицающего роль случая, судьбы и непредвиденного стечения обстоятельств в истории. К примеру, я не очень-то верю, что, если бы Гитлер умер в 1928 году, невероятная европейская история пошла бы в тридцатые и сороковые по совсем другому пути. Но, несмотря на все это, во мне растет убеждение, что случай, судьба и непредвиденный поворот событий правят жизнью людей, в том числе моей.
Во-первых, мне следует наконец объяснить, что́ два француза – Бастьен и я – делаем здесь, в Англии. Но прежде скажу, что на самом деле я еврей – то есть явился в этот мир евреем. Мои родители были венгерскими евреями, они жили в Дунахарасти, городке к югу от Будапешта, там же поженились и сразу в 1923 году, за пять лет до моего рождения, уехали в Париж.
Любопытное (и случайное) совпадение: Дунахарасти был родиной Соломона Рубена Хаима Фолша (1720?-1796), каббалиста, чародея, хитреца и в известном смысле авантюриста, который, исправившись (а может, подобно шекспировскому принцу Хелу[14]14
Хел – уменьшительное имя принца Генриха, героя хроники Шекспира «Генрих IV».
[Закрыть], выбрав подходящий момент, чтобы явить миру свое истинное «я»), стал известен своим последователям как ביש, Пиш. Это имя – образовано из начальных букв слов פוסק יוﬠצ שגיא, что означает примерно следующее: благородный и рассудительный советник и судья. А затем, в свое время, Фолш превратился в Баал Шема из Ладлоу. Здесь, в Бил-Холле, есть одна картина, которая по разного рода причинам притягивает меня как магнит. Пожалуй, я расскажу о ней позже.
Мой отец, Конрад Мюзич, был в некотором смысле шлимазл, недотепа, от природы обреченный на неудачи, – сей факт, скорее всего, и спас ему жизнь. Он был болезненным человеком, склонным к полноте, кроме того, что он всегда ходил в костюме из саржи и рубашке с целлулоидным воротничком, у него вечно было туповато-хмурое выражение лица. В Марэ[15]15
Марэ – квартал старого Парижа, где традиционно селились парижские евреи.
[Закрыть] он открыл маленькую лавку, темную и сырую, где торговал разными пуговицами, нитками, иголками и в случае надобности мог предложить талес, праздничную ермолку, ханукальный дрейдл[16]16
Талес – накидка, надеваемая во время еврейского богослужения; дрейдл – волчок для игры в праздник Хануки.
[Закрыть] и другие вещи такого рода. Я не помню, чтобы в лавке когда-нибудь толпились покупатели. Тем не менее из этого малообещающего предприятия мой отец ухитрялся извлекать средства к существованию. Еще одна характерная черта – он всегда много суетился и никогда не бывал спокоен. Даже сидя в кресле, вечно дрыгал ногой и терзал подушку. Вы можете подумать, что такая нервозность постепенно подтачивала его силы. Ничуть. Мы жили в маленькой квартире прямо над лавкой.
Добавлю, что я нисколько не похож на Конрада Мюзича и вообще часто сомневался в его отцовстве. Но, должен признать, что теперь, в старости, в облачении священника у меня достаточно странный вид: я выгляжу как старый еврей из Центральной Европы, и это не трудно угадать. Речь идет не о стереотипе, состряпанном нацистами, вовсе нет, а о среднестатистическом еврее. (Вот только как, эту «еврейскость», распознавать? Не по сутулости же, насмешливо именуемой в Америке «Hadassah hump» и свойственной дамам из «Адассы»[17]17
«Адасса» – международная еврейская благотворительная организация.
[Закрыть]? Не по самоуверенно выдающемуся носу или по удлиненной форме ушей? Или по привычке пожимать плечами по любому поводу? Если так, то я теперь очень похож на моего отца в старости.) Но, кажется – будь все это проклято, – я веду себя как какой-нибудь антисемит! И все же, глядя в зеркало на свою персону, округлившуюся, как и подобает духовному лицу, я вижу шута или в крайнем случае актера еврейского театра, где играют на идише и еврей надевает сутану, изображая на сцене врага.
Однако на чем я остановился? Ах да, мои родители. Моя мать была красавица, о чем необходимо сказать. У меня есть ее фотографии, так что это не аберрация памяти. Как описать ее? Она была выше и стройнее моего отца, с замечательной гибко-пышной фигурой, которой так восхищались в тридцатые годы. В ней сочеталось целомудренная прелесть американской звезды Клодетт Кольбер и красотой пылкой земной француженки Жанны Моро в расцвете лет. Как странно, что она вышла замуж за моего отца! Я думаю, из всех ее поклонников в Дунахарасти он оказался единственным, кто обещал увезти ее в Париж. Она, урожденная Шейна Блум, звалась Héléne и, конечно, ее место было в Париже. Когда мой отец говорил ей «la belle Héléne», а он часто так говорил, она награждала его скучающе-томной улыбкой. Я восхищался ею. Но увы, не уверен, что она очень любила меня. Я правда не знаю.
С другой стороны, я делил с нею постель до десяти лет. К тому времени мой незадачливый отец давно согласился с предложением удовлетворять свои животные страсти где-нибудь на стороне. (Действительно ли было так – этот вопрос теперь не имеет смысла и наводит на банальные предположения. Он спал на соломенном тюфяке, который каждую ночь раскладывал в противоположном от двери конце лавки. Маленьким ребенком я воображал, что папа внизу храбро защищает нас от злодеев.) Уловку матери, поселившей меня в своей постели, не следует приписывать тому, что она не была страстной натурой. Как раз была и после полудня принимала в спальне своих любовниц. Ее главной заботой было сохранение цвета лица с помощью разных косметических ухищрений и сна, особенно по утрам, когда она подолгу и абсолютно неподвижно лежала в постели. В своих самых ранних воспоминаниях я вижу себя рядом с ней, уже понимая, что нельзя произнести ни слова.
Одна из любовниц матери, эта мужеподобная сука Мадлен Дормей, чей брат служил в местной полиции, в конце концов и предала ее. В начале войны мы всей семьей спаслись бегством в Орлеан. Почему в Орлеан? – спросите вы. Не имею понятия. Может, у моих родителей были там друзья; может, отец узнал, что там найдется работа. Но это был переезд, имевший для меня самые серьезные последствия. Париж тогда охватила паника. Моим родителям казалось важным спасти ребенка от бомбардировок, ведь город наверняка должен был пострадать – рушащиеся здания, ядовитый газ и все такое. Отец, разумеется, был мобилизован – я помню его в военной форме, – но французской армии не суждено было долго видеть его в своих рядах. В 1941 году он совершил первый тайный набег в НОЗ – неоккупированную зону.
Орлеан не был для нас безопаснее Парижа. Евреев здесь тоже обязывали регистрироваться в полиции qua[18]18
В качестве (лат.).
[Закрыть] евреи, но это ужасающее требование мои родители проигнорировали, убедив себя, что по закону место их регистрации не Орлеан, а Париж. Их план состоял в следующем: папа должен был пристроиться где-нибудь на юге Центрального массива, найти работу и послать за нами. Всякий раз, когда отец ускользал на юг, мама ускользала на север – в Париж, под тем предлогом, что нужно приглядывать за лавкой и квартирой, на самом же деле чтобы броситься в объятия своей обожаемой Мадлен. Пока она была в отъезде, я должен был слушаться тетю Луизу, нашу пожилую строгую хозяйку квартиры – эта католичка за лишние пять франков соглашалась по-матерински присматривать за ребенком-беженцем.
Шестнадцатого июля 1942 года тете Луизе, в очередной раз действующей in loco matris[19]19
Вместо матери (лат.).
[Закрыть], была вручена написанная каракулями записка от моего отца; он в Сен-Понсе, недалеко от Безье, в департаменте Эро, и мы должны отправиться туда – не откладывая, но соблюдая осторожность. Однако в тот же день 16 июля 1942 года – подобные совпадения почти заставляют поверить в Божественный Промысел – моя мать была выдана и арестована. Парижские полицейские вместе с их прилежными подручными согнали тысячи евреев на Зимний велотрек, и мама провела там неделю в таких условиях, что у самого Данте не поднялась бы рука их описывать. Эта информация дошла до тети Луизы, когда она действовала in loco patris[20]20
Вместо отца (лат.).
[Закрыть]. Потом мать отправили в Дрэнси, где она пять месяцев погибала в мучениях, моя красавица мама, ухитряясь подкупать охранника (и никто не смеет спрашивать, чем именно, ведь у нее не было денег!), чтобы передавать нам, через тетю Луизу, свои письма. Из Дрэнси мою мать увезли в Освенцим, откуда и отправили на тот свет. Что до Мадлен Дормей, пусть она вечно горит на самом дне преисподней – лишь бы такое место было! Du calme, du calme![21]21
Спокойствие, спокойствие (фр.).
[Закрыть].
Я забегаю вперед.
БИЛ-ХОЛЛ РАСПОЛОЖЕН на вершине высокого и пологого холма в долине реки Корв, и с него открываются величественные виды на парк и лесистую местность. На северной границе поместья вьется приток Корва, а если двигаться к югу, то в зимние месяцы, когда буковые деревья сбрасывают листву, можно видеть часть сохранившихся развалин дворца Ладлоу. Холл был построен сэром Джоном Ванбруком для сэра Перигрина Била в 1693 году. В этих величественных руинах, даже сегодня, легко угадываются in piccolo[22]22
В миниатюре (ит.).
[Закрыть] очертания замка Говарда. Что заставило успешного драматурга сэра Джона взяться за архитектуру – оставим в стороне его неожиданный талант зодчего, – вряд ли когда-нибудь станет известно. Но нам действительно известно, что сэр Перигрин и сэр Джон любили вместе выпить и провести время с девками и брали уроки фехтования у Гастона Лефе в его академии в Пидл-Лейн. Возможно, этого объяснения достаточно. Удивление современников Ванбрука по поводу его рискованной затеи выразилось в отвратительном стишке, который традиция приписывает самому Джонатану Свифту:
Гуд-бай, театр, – сказал писака Ван
И в архитекторы подался. Вот болван!
Если многое из вышеизложенного напоминает вам строки из сладкоголосого путеводителя, поздравляю: у вас есть чутье на прозу. Большую часть рассказанного я и правда позаимствовал из иллюстрированной брошюры «Бил-Холл. История и путеводитель». Первое издание, вышедшее в 1956 году (старый стиль[23]23
Старый стиль – готический старинный английский шрифт.
[Закрыть]), посетители покупали за четыре пенса, сейчас же она продается за девяносто пенсов (новый стиль). Не изменились ни содержание, ни оформление, правда, теперь мы печатаем ее на глянцевой бумаге. Я не закавычиваю цитаты по той простой причине, что – можете смеяться, если хотите, – я и есть автор брошюры «Бил-Холл. История и путеводитель», что снимает вопрос о плагиате. Но если у вас, как я предположил, есть чутье на прозу, тогда, надеюсь, вы заметили, что даже в 1956 году мой английский был достаточно гладким, чтобы спародировать стиль, принятый в такого рода печатной продукции. Сегодня я, конечно, владею английским, как если бы это был мой родной язык, я на нем думаю и даже вижу сны. Мне гораздо легче изъясняться на английском, чем на родном французском, чьи утонченные грамматические достоинства и более затейливая лексика понемногу ускользают из памяти. В последний визит в Париж таксист даже задал мне вопрос по-английски – верный признак того, что он посчитал меня иностранцем, и, скорее всего, с другого берега Ла-Манша!
Конечно, мой разговорный английский все еще отмечен легким французским акцентом, который пятьдесят лет назад ублажал слух (и другие органы) женщин-англофобок. Юная Кики, к примеру, описывала его как «сексуальный», юная Мод утверждала, что с самого начала он «увлажнял ее трусики». Ладно, довольно хвастаться. Нынешнее повествование не выдаст ни моего совершенного владения языком, ни незнания его. А вот брошюру буду непременно цитировать – и вы сами позже поймете почему. Мы с Бастьеном благодаря Кики оказались именно в Бил-Холле и прожили здесь скоро уже полвека.
ТАК МНОГО НУЖНО РАССКАЗАТЬ, а времени, боюсь, почти не осталось. С чего начать? Сегодня я освободил двух гномов. Это не относится к делу? Я позаимствовал эту идею, известную и другим народам, у французов. Молодежь с той стороны пролива намного лучше, чем была в мое время. Там есть группа посвященных – на фотографиях они в ярких вязаных шлемах, видны только сверкающие глаза и безупречные зубы, – и гномы пользуются их покровительством: они уносят сказочный народец из буржуазных садов и выпускают на свободу в леса, в «их естественную среду обитания». Этим утром, незадолго до восхода солнца, я освободил двух гномов из палисадника Бенгази[24]24
Бенгази – название города в Ливии.
[Закрыть], коттеджа майора Кэчпоула: один из них лениво лежал на боку, с удочкой в руке, другой сидел на поганке, потирая указательным пальцем нос. Я выпустил их на волю в лес Тетли.
Этот лес, некогда часть поместья Бил, теперь полностью окружает его. Продал лес последний потомок сэра Перигрина, командир эскадрильи сэр Фердинандо Бил, иначе было не оплатить грабительские налоги, наложенные на наследство послевоенным победоносным лейбористским правительством. Он умер, не оставив потомства, в 1951 году, повесившись на нижней ветви Стюартова дуба, несчастный гомосексуалист, жертва шантажистов. Его наследницей стала леди Виолетта Девлин, моя дорогая Кики. Она, в те далекие времена истинная католичка, всеми помыслами была уже в новом веке avant la lettre[25]25
Здесь: прежде буквального наступления (фр.).
[Закрыть] и не интересовалась новообретенной собственностью. Кики пожертвовала ее Церкви, точнее – Ватикану, но на определенных условиях: Бил-Холл, его строения, его бесподобная библиотека и земли переходят в собственность Католического института, для поддержки которого создается попечительский совет. Первым генеральным директором института должен стать отец Эдмон Мюзик, ваш покорный слуга, с пожизненным сроком пребывания в этой должности, если только в какой-то момент он сам не решит уйти в отставку, заранее известив попечителей, или если до их сведения не дойдет, что его пошатнувшееся здоровье несовместимо с исполнением обязанностей директора, но это должно быть подтверждено неопровержимыми медицинскими свидетельствами. Генеральный директор наделяется самыми широкими полномочиями по управлению Бил-Холлом и его землями, за исключением права продажи поместья. Неплохо, а?