355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алан Джадд » Дело рук дьявола » Текст книги (страница 2)
Дело рук дьявола
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:37

Текст книги "Дело рук дьявола"


Автор книги: Алан Джадд


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

Как только глаза привыкли к полумраку, я узнал Тиррела. Сигара, рассыпающиеся седые волосы, прекрасное лицо, изрезанное морщинами, властный профиль – все это было знакомо по множеству воскресных газет, которые к тому же, как правило, приводили не больше его высказываний, чем мог бы я. Я сказал об этом Шанталь, и мы рассмеялись. Это было естественно до смешного, это было невероятно уместно. Это был знак провиденциального одобрения наших каникул, показатель того, что мир в самом деле существует для нас. Я предвкушал, как расскажу об этом Эдварду.

В какой-то момент наш смех – от счастья, от того, что мы, в Вильфранше ли, в Антибе ли, вкусно обедаем в хороших ресторанах и радуемся друг другу вдалеке от Лондона и от школы, – зазвенел слишком громко, и спутница Тиррела повернулась к нам. Я не успел хорошо ее разглядеть, но лицо показалось мне отчетливо привлекательным – не скучной красотой "автомобильных моделей", на которых словно бы стоит клеймо "Не трогать!", но пытливым, живым умом. Разумеется, мы решили, что это и есть юная, таинственная подруга Тиррела.

Из первого зала послышался шум: голоса, смех, звук сдвигаемых столов и стульев, хлопанье пробок. Это пришла съемочная группа, о типичной галльскости которой я только что распространялся; пришлось взять свои слова назад и запить глотком вина: выяснилось, что все они англичане. Над этим мы тоже смеялись. Тиррел повернулся на шум, и я увидел его анфас. У него было старое, мудрое лицо, ассимметричное, изрезанное морщинами; оно, однако, имело такую лепку, что возраст не ощущался. Оно было полно жизни, а под чудовищно разросшимися седыми бровями блестели яркие голубые глаза – как у Эдварда. Он сказал что-то женщине; она кивнула и снова поправила волосы. Вскоре они ушли.

Мы тоже не задержались. Встретив соотечественников за рубежом, всегда испытываешь неловкость: интонации и словечки Слоун-сквер или Уордор-стрит режут ухо. Кроме того, в тесном пространстве ресторанчика их непомерно громкие голоса и все эти превосходные степени и взвизги просто-таки оглушали. Мы с истинным облегчением закрыли за собой дверь и побрели к порту.

В этот послеполуденный час все в городе закрывалось и даже море, казалось, дремало. Я хотел осмотреть форт, но тут Шанталь увидела на другой стороне улицы Тиррела и его спутницу – они медленно шли вдоль уступа горы, направляясь к мысу Ферра.

– Так вот где он живет, – сказала она. – Давай пойдем за ними? Тогда мы сможем рассказать Эдварду, как туда добраться.

Вокруг было немноголюдно, и мы держались на почтительном расстоянии. Тиррел шел очень медленно, женщина вела его под руку. Он был выше и клонился к ней, качая белой головой, – издалека казалось, что она его поддерживает. Возможно, так оно и было. Удивительно, как человек в его возрасте решился на такую длинную прогулку пешком, не говоря уже о крутом подъеме в гору, приблизившись к мысу, мы увидели этот подъем. Длинные пролеты бетонных ступенек вели вверх, мимо огромных вилл, к перекрестку двух дорог. Они часто останавливались, и мы были вынуждены делать то же самое. Порой казалось, что она заставляет его идти; во время одного такого отдыха он как будто от нее вырвался. Позволив ему пройти несколько шагов, она догнала его и снова подхватила под руку. Каждый раз, как они останавливались, мы отворачивались и делали вид, что любуемся пейзажем. Лазурные небеса, спокойное мерцающее море, древние белые постройки форта, зелень деревьев, покрывавших мыс, три рыбацкие лодки, вытянутые на берег, и высокий старинный дом, вырастающий, казалось, прямо из моря, – все это было как на открытке. И снова мы шли за высоким стариком в коричневых вельветовых брюках и женщиной в широкой белой юбке, с голыми загорелыми ногами и длинными черными волосами, завязанными в хвост.

Дойдя до перекрестка с дорогой, которая вела вниз, к подножию горы, мы увидели еще один подъем. Тиррел с женщиной пересекли дорогу и пошли вверх по тропе, вьющейся между деревьями. Тропа превратилась в узкую улочку под названием Chemin des Moulins, которая шла по самому хребту мыса; на ней стояло несколько коттеджей и скромных вилл. Машина здесь проехать не могла, что, вероятно, делало это место безопасным, хотя, судя по количеству установок сигнализации, не настолько уж. Нам нужно было приблизиться, чтобы увидеть, в какую калитку они войдут. Они шли все медленнее.

– Она убьет его этими подъемами, – сказала Шанталь.

Одной рукой обнимая женщину за плечи, другой Старик хватался за столбики оград, мимо которых они шли. Дважды остановившись – он отдыхал, прислонившись к забору, – они наконец свернули к небольшой деревянной калитке. Когда они исчезли из вида, мы подошли к ограде. Дом был старый и не очень большой, хотя трудно было судить, насколько велика та часть, которая выходила на другой склон горы. Толстые оштукатуренные стены, маленькие окна и красная черепичная крыша. С одной стороны был надстроен еще один этаж, с окнами на залив и Вильфранш. Сад с оливами широкими ступенями спускался вниз и, вероятно, круто обрывался к дороге, чего уже не было видно. По другую сторону улицы был столь же крутой обрыв, заросший оливами и неухоженным кустарником; возможно, он тоже принадлежал Тиррелу – больше на него, похоже, никто не претендовал. И все это на фоне береговой линии с набегающими барашками прибоя – до самого Монте-Карло. С верхнего этажа надстройки, должно быть, открывался вид на обе стороны мыса одновременно.

Мы стояли, любуясь видом; вдруг похолодало. Черная туча, внезапно возникшая над мысом, быстро поглотила солнце. Залив из голубого превратился в темно-синий, и вода стала зловеще гладкой – она колыхалась, словно ковер, под которым дует ветер. Я вспомнил, как Тиррел писал о шквалах, которые здесь в это время года налетают внезапно непонятно откуда, и как море мгновенно вскипает и чернеет, заглатывая яхты и лодки – словно ветер просто сметает их с поверхности воды.

– Сейчас будет дождь, – сказала Шанталь. – Пошли.

Она не любила дождя, а я наоборот. Дождь опьяняет; он бывает разный, он передает множество оттенков настроения. Особенно я люблю теплый моросящий дождик в Англии весной. Но сейчас предполагалось явно что-то другое, так что мы поспешили вниз, к дороге. На улочке негде было укрыться, и мы надеялись найти что-нибудь там. Пройдя несколько ярдов, я оглянулся. Со стороны Вильфранша в надстройке одно под другим было два французских окна, разделенных балконом. В верхнем стояла женщина. Я был слишком далеко, чтобы ясно видеть ее лицо, но опять ее черты показались мне резкими почти по-птичьи. Она медленно закинула обнаженные руки за голову, распустила свой конский хвост и тряхнула головой, не отводя глаз от гладкой тяжелой поверхности моря и черной тучи, накрывшей залив. В нижней комнате стоял Тиррел, ссутулившись, руки в карманах. И тоже смотрел, как сгущается апокалиптическая темнота.

Упали первые неправдоподобно крупные капли дождя. Шанталь позвала меня она обнаружила за поворотом лестницы полуразрушенный старый сарай. Я двинулся к ней, и вдруг небо раскололось вспышкой молнии. Вода залива стала еще темнее и тяжелее, туча еще чернее и больше, и старый форт на фоне моря и неба светился ирреальной белизной. Снова вспыхнула молния, загремел гром, дождь закапал чаще.

В верхней комнате женщина опять подняла руки над головой, поворачивая ладони и глядя на свои растопыренные пальцы; с поднятыми руками повернулась спиной к окну, шагнула в глубину комнаты, как в объятие, и исчезла. В окне под ней стоял Старик, мрачно глядя перед собой, и когда снова ударил гром и дождь пошел всерьез, он закрыл лицо руками.

Глава III

В тот день мы с Шанталь едва не поссорились – единственный раз до свадьбы. Она спряталась в сарае, но ржавая железная крыша протекала, и у нее намокли волосы. Она рассердилась, потому что я не сразу пришел на ее зов, хотя вряд ли она была бы суше, будь я рядом; промок-то я, пока бежал эти десять ярдов. Дождь хлестал со всех сторон – казалось, с особенной яростью, обращенной кон-кретно на меня. Он бил меня по щекам, по голове и только что не сносил дома. Старое сравнение со стальными прутьями вовсе не казалось преувеличением. Но я смеялся, что ее раздражало, и очень настойчиво хотел рассказать об увиденном, что бесило ее еще больше. Между нами появилась трещинка – раньше я не замечал этой глубоко скрытой недоброты. Словно море, спокойное и чистое, вдруг на мгновение стало зловещим.

– Не будь глупцом, – сказала она, подчеркивая последнее слово.

Но это длилось лишь миг, и скоро она уже по-матерински ругала меня за то, что промок. Тогда меня восхищали эти ярко выраженные проявления материнства, эта тяга опекать и подсказывать. Я наслаждался заботой и вниманием.

Вскоре приехал Эдвард. Он позвонил и сказал, что поселился в Антибе, в какой-то маленькой гостинице, не найдя в Вильфранше ничего подходящего – все закрыто на зиму. Тиррел остановиться у себя не предлагал. Он не собирался встречаться с нами до визита к Тиррелу, но я настаивал, что нам есть что рассказать, и вечером мы втроем ужинали у Энглера, неподалеку от старого форта. В несезон этот ресторанчик – отдохновенное место, где можно целый день просидеть над чашечкой кофе с газетой или с книгой. Если бы я был писателем, я бы работал только в таких ресторанчиках – сидел бы за столиком у окна и смотрел, в покое и безопасности, как течет жизнь, или не смотрел, если бы не хотелось.

В тот вечер за ужином и за разговором мы с Шанталь вдруг поняли, что, в сущности, соскучились по Лондону, не отдавая себе в этом отчета. Эдвард был в пиджаке и при галстуке – обычно он одевался менее строго, но скоро это перестало казаться неуместным, и к концу вечера мы чувствовали себя так, словно он здесь хозяин, а мы приезжие. Он говорил на хорошем французском лучшем, чем мой; оказалось, что школьные каникулы он часто проводил у родственников в Шантильи. Впервые я задумался о том, как мало о нем знаю, – и поразился. Он был из Йоркшира, его отец имел там адвокатскую практику; мать, кажется, тоже оттуда – хотя они разведены; у него были брат и сестра, с которыми он мало общался. Большинство людей часто вспоминают свое прошлое Эдвард почти никогда. Собственно, он вообще очень мало говорил о себе, куда охотнее о книгах или о других людях; обычно он старался разговорить собеседника, за счет чего слыл общительным, хотя сам, по сути дела, всегда оставался в тени. А его расспрашивать язык не поворачивался: он как-то умел создать впечатление, что вещи, важные для всех остальных, его мало волнуют. Мелочи жизни его не занимали – только лишь великие замыслы, о которых он тоже не мог говорить, чтобы не нарушить правила не обсуждать незаконченную работу.

Когда мы добрались до рассказа о встрече с Тиррелом, эта встреча казалась уже куда менее значительной. Должно быть, у Эдварда сложилось впечатление, что нам удалось по меньшей мере поговорить с ним, или же Тиррел просил ему что-то передать, -а я просто хотел описать то, что видел во время дождя. Я повторялся и тонул в излишних подробностях, и рассказ получился бессвязным. Эдвард выслушал – ни один мускул не дрогнул на его красивом лице, – и это обескуражило меня куда больше, чем если бы он выказал нетерпение или неловкость, как Шанталь. Я закончил настоятельным советом как можно скорее встретиться с Тиррелом, пока тот не умер от сердечного приступа или не покончил с собой. Он ответил, что встреча назначена на завтрашний вечер, и предложил, по доброте своей, встретиться здесь же, у Энглера, послезавтра.

Я не стану рассказывать о том, что было дальше, в той последовательности, как это открывалось мне, не то, читая, вы окажетесь в столь же густом тумане, в каком я сам прожил столько лет. Нам свойственно думать, что мы знаем, где мы, и ясно видим то, что видим, – пока люди или события не докажут обратное, что почти всегда и происходит. Когда случается с другими, мы невозмутимы; когда же с нами, то ощущаем это как чудовищную несправедливость, почти предательство – наверное, так воспринимается смерть. И даже теперь, оглядываясь назад, я знаю, что не в силах увидеть всего.

Наутро после встречи Эдварда с Тиррелом – то есть в тот день, когда мы договорились вместе поужинать, – объявили, что ночью Тиррел умер. Мы с Шанталь весь день не знали об этом – возможно, это был знак; впрочем, знак скорее для меня, чем для нее. Такова одна из примет нашего времени – мы узнаем о событиях, случившихся на других континентах, практически в тот же миг, и можем не заметить смерти соседа, от которого нас отделяет всего лишь стена ванной комнаты. Не то чтобы Тиррел был тем соседом, но его смерть всего в нескольких милях от нас была событием международного значения, о котором мы ничего не знали, потому что не озаботились включить телевизор или радио, а те, кто включил, не находили удовольствия пересказывать новости, и так всем известные. Таким образом, днем мы ничего не знали и тем самым избежали обсуждения событий, которые прибавили обитателям этого места сознания собственной значительности. Почти целый день мы с Шанталь гуляли, и никто из нас ни разу не вспомнил о Тирреле.

И только когда мы уже уходили на встречу с Эдвардом, Катрин, младшая сестра Шанталь, сказала:

– Вам повезло – вы успели увидеть того английского писателя. Интересно, он умер прямо в присутствии вашего друга?

Мы поспешили к Энглеру, но Эдварда там не было. Мы решили, что он позвонил бы, если бы не смог прийти, а поскольку он этого не сделал, то я сам позвонил ему в гостиницу. Мне сказали, что его номер не отвечает. Я рвался пойти туда, но Шанталь разумно настояла, чтобы мы сначала поели. Меня охватил иррациональный страх, что Эдвард имеет отношение к смерти Тиррела, что он обвинен в убийстве. Шанталь едва не задохнулась от смеха. Почему, спрашивала она, я подозреваю Эдварда в совершении насилия? Он производит впечатление весьма спокойного, вежливого и мирного человека. Я не мог объяснить, что меня беспокоит не вероятность (или как бы это лучше назвать) того, что Эдвард убил Тиррела, – любопытно, что я каким-то образом изначально исходил из того, что он на это способен, – меня беспокоит, не случилось ли что-нибудь с ним.

После ужина мы пошли в гостиницу, но его комната по-прежнему не отвечала. Я предложил попросить у отца Шанталь машину и поехать на мыс Ферра. Она не могла понять, с чего это я так разволновался. Эдвард не дитя, он умеет пользоваться телефоном, и если ему нужна помощь, он позвонит. А Тиррел умер, и какой смысл таращиться в темноте на его дом? Она сказала, что никогда не видела меня таким, что я хуже, чем мать-наседка, – совсем глупый (она опять употребила это слово). Однако я уперся, и мы взяли машину, попутно удостоверившись, что Эдвард не звонил.

Ночь была тихая, до мыса Ферра мы ехали недолго. Я думал, что Шанталь опять будет сердиться, но ее это все скорее забавляло – или она просто смирилась. На небе сверкала тяжелая россыпь звезд, а от дороги, бежавшей вдоль подножия горы, через весь залив к старому форту тянулась лунная дорожка. Мы остановились у ступенек, где были застигнуты бурей.

– Я подожду здесь, – сказала Шанталь.

И когда я один стал взбираться по ступенькам, меня поразила абсурдность того, что я делаю. Точнее, сознание того, как нелепо я, должно быть, выгляжу со стороны, – притом я ощущал правильность своего поступка, хотя и не могу объяснить почему. Я не ме-диум, не экстрасенс – во всяком случае, не в большей степени, чем большинство людей; у меня нет телепатических способностей или чего-то в этом роде, да я и не особенно во все это верю. Всеми силами я стараюсь зафиксировать то, что случилось; может быть, "случилось" еще нельзя сказать, может быть, это все еще длится. Но по прошествии стольких лет мне не всегда ясно, что же действительно произошло, а что нет, особенно если это было не вполне ясно в тот самый момент. Вопреки распространенному мнению, повседневный язык, которым мы пользуемся, чтобы описать, что с нами происходит, прекрасно подходит для этой цели; он точен – во всяком случае, его можно сделать точным. Куда труднее описать полумир, где полупроисходят какие-то вещи, где нечто становится видимым – только если ищешь, слышимым только если вслушиваешься, наличествующим – только если ожидаешь. Однако вряд ли можно писать об этих полусобытиях как о продукте одинокого легко внушаемого воображения, если и все остальные – случайно или намеренно – постоянно на них натыкаются. Я думаю, подобное явление хорошо известно физикам: субатомные частицы не занимают места, но обладают скоростью, направлением и определенной моделью поведения, которое изменяется уже самим фактом наблюдения за ними.

В этот вечер я чувствовал себя как такая частица. Ступени были неровные, на них наползал кустарник, но я вдруг нашел то место над сараем, где застал меня дождь. В одном-двух окнах дома был свет, но не в тех, где я видел Тиррела и женщину; луна светила так ярко, что мне было немного видно, что происходит внутри. Некоторое время я постоял в замешательстве. Не знаю почему, но я явно ждал чего-то, а поскольку ничего не происходило, был сильно разочарован, даже чувствовал себя обманутым и упрямо продолжал смотреть в эти большие темные окна. В траве шелестела какая-то живность; ветерок шевелил ветви олив. Мне было стыдно, что за-ставляю ждать Шанталь, но я все смотрел. Меня влекло к этим окнам – я вдруг понял, что еще не дошел до места назначения. В нескольких шагах от меня была дырка в ограде – несколько планок отошли и висели косо. Я пролез в дырку, упал в высокую траву и залег. Мне казалось, что я создаю много шума. Я отдавал себе отчет в том, что в доме люди, что меня могут арестовать как вора и я не смогу дать никаких правдоподобных объяснений, но я полз, пока не оказался ярдах в двадцати от дома перед этими двумя окнами. О том, что светит луна, я не думал.

Не могу сказать определенно, что я увидел что-то, но все же, кажется, увидел. Но убежден, даже по прошествии стольких лет, что меня заметили. Волнение, которое не покидало меня целый вечер и без всякой видимой цели привело сюда, испарилось. Я чувствовал себя так, словно выполнил свое предназначение. Я не боялся и не особенно волновался, я не думал больше об Эдварде. Я продолжал смотреть на эти окна, но уже спокойно, без былой настойчивости, и через некоторое время мне показалось, что в верхнем окне я снова вижу женщину – она стоит и смотрит на меня. Я говорю "показалось", потому что не уверен, действительно ли видел ее или просто очень остро ощутил ее присутствие. Это неважно; уже через мгновение я не смог бы описать ее лица. Но точно могу сказать, что чувствовал на себе ее острый вопрошающий взгляд.

Может быть, это была просто игра лунного света, а может быть, это ощущение имело под собой материальную основу. В какой-то момент оно исчезло; мне показалось, что она отвернулась – обнаженные руки взметнулись вверх, опять словно бы раскрывая объятие. Возможно, мне почудилась мужская фигура у нее за спиной, в глубине комнаты. После этого ничего уже не происходило, и я почувствовал, что больше меня здесь ничто не держит. Я пошел назад, вылез через дырку в заборе и стал медленно спускаться по лестнице к Шанталь. На ее вопрос, видел ли я что-нибудь, я ответил "нет".

Больше я не волновался за Эдварда, и когда на следующее утро, возвращаясь с рынка, увидел его в окне у Энглера, даже не удивился. Он сидел с сигарой за чашечкой кофе, перед ним на столе лежали бумага и ручка. Раньше я не видел, чтобы он курил.

Мы пожали друг другу руки – чего никогда не делали в Англии. Я посмотрел на бумагу – она была исчерчена большими кругами и многочисленными волнистыми линиями.

– Я тебя ждал,– сказал он.

Похоже, таким образом он отсекал вопросы, почему вчера не позвонил и не пришел. Словно его присутствие здесь служило достаточным извинением всему.

Я сел рядом.

– Я не знал, что ты куришь.

Он взял сигару в рот и пожал плечами – локти на столе, верхняя пуговица рубашки расстегнута, рукава закатаны, и утром он явно не брился.

– Что случилось?– спросил я чуть раздраженно.

– Мы славно пообедали и славно поговорили. Когда я ушел, у него начался сердечный приступ. Его нашли утром.

– У меня была дикая мысль, что каким-то образом ты оказался к этому причастен и попал под подозрение полиции.

– Мне пришлось сделать заявление: я был последним, кто его видел.

– А эта женщина?

– Не считая ее.

– Кто она такая?

– Причем здесь она. Речь о нем и обо мне.

"О нем и обо мне", с намеком на битву гладиаторов, кажется, и стало темой вечера. Из того, что далее рассказал мне Эдвард, следовало, что он победил в этой битве, и при этом его уважение к оппоненту только усугубилось. Остальное я узнал многие годы спустя при совсем других обстоятельствах, и к тому времени было уже совершенно ясно, что ни битва, ни ее исход не были тем, чем ему представлялись.

В то утро Эдвард рассказывал мне, что больше всего поразил его в Тирреле возраст – как и меня, его это застигло врасплох. Литературная плодовитость Старика и уделяемое ему внимание заставляли считать его куда моложе, но оказалось, что у него согбенная спина, замедленные и неуверенные движения, узловатые одеревенелые руки и – по крайней мере в тот вечер – слезящиеся глаза. Эдвард обнаружил, однако, что он в полной мере сохранил остроту ума, но тем не менее Эдварду стало стыдно, что он нападал на столь слабого и старого человека, пусть и в печати. Виски помогло преодолеть стыд. Они сидели в кабинете Тиррела – в той самой комнате, где я его видел; Эдвард описал кабинет: пустой, незагроможденный; по описанию он получился похож на его собственный. Тиррел поздравил его со статьей.

"Не сказал бы, что вы загнали гвоздь прямо в голову, – сказал Тиррел, – но безусловно нащупали верный путь. Однако крышку еще не опустили. Гвозди еще остались".

"Я вовсе не хотел похоронить вас".

Старик улыбнулся: "Лисица, заметающая следы хвостом, – неплохое сравнение; я часто писал именно так. Стиль сам по себе – это конец, и люди забывают спросить, чему же он служит. И нельзя их в этом обвинять. Любое искусство это обман, но если никто не жалуется, что в книге больше обмана, чем правды, то, значит, в этом обмане достаточно искусства, которым и восхищаются. Но то, что вы сказали о моей последней книге, неверно. Этот гвоздь мимо цели".

Это был роман-вариация на тему "Фауста", – который и стал поводом для статьи Эдварда. Кажется, я уже говорил, что он был написан хуже, чем предыдущие – едва ли он был больше, чем просто декларация, драматическое, но несколько прямолинейное утверждение, что в конце приходит расплата за все.

"Эта книга, – сказал Тиррел, – столь проста не от недостатка умения или энергии, а намеренно. Простота ее отражает простоту описываемой реальности. Это не помрачение ума и не деградация, это утверждение цельности всего моего творчества. Вначале – сделка, потом годы успеха и совершенствования, теперь расплата. – Он улыбнулся и сделал глоток виски. – После вашей статьи я прочел и ваш роман. Он много обещает – кажется, это знак, какого я многие годы искал у молодых писателей. Разумеется, это неудача, – он слабо моргнул слезящимися глазами, – но очень интересная. Вы попытались обойтись без души, не правда ли? Возможно, вы не определяли это впрямую, но так получается. И вам не удалось. Но неважно – вы должны попытаться еще раз и не оставлять попыток. Возьмите мои книги, особенно ту, что, на ваш взгляд, особенно лисья, и вы увидите, что трудно писать менее одухотворенно; но вы все же попытайтесь".

Речь Тиррела была старомодной и четкой, более правильной и сухой, чем наша. Он говорил точно сформулированными размеренными периодами; голос у него был моложе, чем тело. Он был изысканно вежлив и слушал со вниманием. И все же Эдварду он не понравился. Ему не понравилась манера Старика рассматривать все, о чем бы ни зашла речь, с двух прямо противоположных точек зрения: да, в том, что он пишет, слишком много самоценных формальных изысков, но это так и задумано, так что все хорошо; да, его первая и последняя книги голо декларативны, но их тема именно это и предполагает, так что опять все хорошо; с одной стороны, он писатель – писатель политизированный; с другой стороны, он политик, который пишет книги; конечно, он всегда был левым, но cочувствовал правому крылу; его призвание – писать, и он не мыслит жизни без этого, и в то же время он писатель, готовый посвятить себя чему угодно, но ничему особенно. О религии он сказал: "Ко всем отношусь с уважением, но не верю ни во что. И всегда помню, что дьявол не обманет".

Под любезностью Тиррела – что особенно не понравилось Эдварду – скрывались холодность и неприступная гордость, отпугивающие настоящие дружеские чувства. Когда Эдвард необычно подробно описал мне все это, мне пришло в голову, что все это можно отнести и к нему самому – впрочем, я понял это умом, чувства такого у меня не возникло. Еще я подумал, что их разговор непохож на спор; мне показалось, что это скорее разведка, чем битва. Эдвард с жаром старался убедить меня в обратном.

– Я не все тебе рассказал. Там было много чего еще.

Они спорили о форме и содержании, о сущности и мастерстве, о суждении ex post facto, об искренности.

"Вы верите в искренность?" – спросил Тиррел.

Как и большинство из нас, Эдвард считал ответ настолько очевидным, что никогда не задавался таким вопросом: "Да".

Улыбка Тиррела стала насмешливой: "Романтизм – моя слабость".

"Искренность превыше романтизма".

"Безусловно, безусловно".

Мне по-прежнему было непонятно, почему Эдвард расценивает это как победу.

Потом они ели пиццу, которую Тиррел разогрел в микроволновой печи, и говорили о технических моментах писательства, – мне кажется, писателям это куда интереснее, чем проблемы теории. Тиррел писал от руки на простой бумаге, чернильной ручкой.

"Даже не на машинке?"

"Когда-то давно писал на машинке. Потом перешел на компьютер. Но потом бросил. С пером в руке я лучше слышу".

"Вы слышите голоса?"

"Я слышу перо. Мне понадобилось много времени, чтобы примириться с тем, что на самом деле единственное, что мне нужно, – это слушаться пера. Я всячески пробовал заглушить его голос, но ничего не помогало. И я вынужден был подчиниться".

Эдвард решил, что он с простительной эксцентричностью выразил ту мысль, что машины – это от лукавого, не более. И добавил, что ушел уже после полуночи – и большого количества виски.

Я сказал, что, поскольку Тиррел умер, интервью Эдварда станет сенсацией последние слова Старика, его спор со своим критиком, его литературное напутствие и все такое. Записал ли он интервью, спросил я Эдварда.

Он смотрел в окно на двух девушек в белом, которые болтали у ступенек, ведущих на старую городскую стену.

– Нет, – с отсутствующим видом ответил он. – Я хотел было, но передумал. Вряд ли ему бы это понравилось. Это был скорее разговор, чем интервью. Просто беседа.

– Но он пригласил тебя сделать интервью. Вероятно, он ожидал, что ты о нем напишешь.

– Я думаю, интервью было просто предлогом.

– Для чего?

Эдвард продолжал смотреть на девушек у лестницы; я решил уже, что он не станет отвечать.

– Он хотел поговорить.

– Но для тебя это открывает такие возможности – после всего, что ты о нем уже написал. Это же международная известность. Ты станешь знаменитостью.

Он покачал головой.

Я не стал рассказывать о своих эскападах в саду. В половине одиннадцатого утра, при ярком солнце и свежем ветре, с сумкой овощей на соседнем стуле, мне и самому уже они казались нереальными и глупыми, как вечером Шанталь. Но Эдвард утаил от меня тогда больше – гораздо больше. Он сказал, что остальное не заслуживает внимания, но он всегда был склонен недоговаривать.

Много лет спустя, снова подвигнутый событиями к редкой для него болтливости, он сказал, что в тот вечер Тиррел говорил так, что было все труднее понять, о чем же идет речь. От Эдварда не требовалось ничего – только изображать безмолвное внимание; он сидел и думал, что речь Тиррела похожа на множество его книг – заметающий следы танец вокруг пустоты. И если, как написал он о последней книге Тиррела, отовсюду у него вылезает голая тема, то эта тема – сам Тиррел: безжалостный, яростный эгоизм и непобедимое тщеславие, вследствие чего каждая мысль, каждый сюжет слегка отдают им самим. Это слова Эдварда. Тиррел не мог говорить ни о чем, кроме себя, мир существовал лишь постольку, поскольку имел отношение к нему. Эдвард позволил себе расслабиться, сочтя, что пока все дороги ведут к Тиррелу, можно слушать не слишком внимательно. Это было даже не лишено приятности. Надо было только не обращать внимания на смысл слов – и тогда возникало чувство, что тебя уносит быстрый плавный поток. В какой-то мере он относил это на счет виски; разумеется, не без того.

Потом у него появилось ощущение, что приближается самое главное. По виду и поведению Тиррела он чувствовал – что-то будет. Глаза Старика заблестели, размеренная речь ускорилась, и на какое-то время он даже, казалось, помолодел.

В конце концов он сказал Эдварду: "Понимаете, все мои книги проистекли из одного текста – из одного старого манускрипта, в котором все они содержатся".

"Вы хотите сказать, что вы написали их раньше?"

"Нет, но они существовали до того, как были написаны".

"Записная книжка писателя?"

Блеск в глазах Старика угас: "Не записная книжка, а текст, программа, своего рода литературный генетический код".

"Вы написали все это многие годы назад и с тех пор черпаете оттуда?"

"Он очень древний. Я никогда никому о нем не рассказывал".

"Здесь нечего стыдиться".

"Хотите посмотреть?"

"Ну...да. Пожалуй...да". – Эдвард чувствовал себя не в своей тарелке, словно вот-вот случится что-то страшное. Но, посмотрев на слабого согбенного старика, устыдился.

"Он не сделает зла, – сказал Тиррел, видимо, почувствовав реакцию Эдварда, – пока его слушаешься".

Старик медленно поднялся на ноги и потянулся к ящику стола. Он уже не казался помолодевшим, а снова выглядел на все свои восемьдесят пять. Опершись одной дрожащей рукой о стол, другой он пытался вытащить ящик. Эдвард предложил помочь.

"Нет!" – Голос Тиррела, внезапно охрипший, заполнил собой всю комнату. В несколько приемов, дюйм за дюймом, он выдвинул ящик. Потом, словно в замедленной съемке, залез туда обеими руками и вытащил манускрипт. Он оказался не таким уж объемистым – перевязанный пожелтевшей ленточкой, с обтрепанными краями и непривычно толстыми страницами. Если Тиррел говорил правду, он почерпнул из него более двадцати книг. Для этого он казался маловат.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю