Текст книги "Каменные сны"
Автор книги: Акрам Айлисли
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Мопассан Мираламов сидел неподвижно. Давно и хорошо знавший артиста, он, возможно, заранее предполагал, что Садай Садыглы не пойдет теперь против опального бывшего Вождя, не станет петь в одном хоре с его новоиспеченными противниками: это было бы против его характера. Но сказанное артистом вызывало в нем тревогу.
– Вот как, вот как, – растерянно пробормотал он. – Честно говоря, я так и думал. Я знал, что плыть по течению ты не станешь. – Мопассан говорил мягко и дружелюбно, стараясь держаться солидно. – Ты терпел от него много зла, но не хочешь отвечать злом за зло. Однако подобная щепетильность делала бы тебе честь, если бы сейчас мы говорили о рядовом человеке, незаслуженно обиженном. Но мы говорим о государственном деятеле. Поэтому я склонен думать, что ты поддался чувствам. Ведь ты не так думал всего два-три месяца назад, когда мы встречались в театре минимум раз в неделю.
– Да, встречались, – ответил Садай Садыглы, страдальчески жмуря покрасневшие от волнения глаза. – Но мне с лихвой хватило этих двух-трех месяцев, чтобы ясно представить себе, куда ведет страну весь этот перестроечный лай и вся эта политическая шумиха. Я убедился, что так бездарно разваливать страну могут только сверхбездарные люди. Ты разве не видишь, что ни в одном их действии нет ясного смысла? А вся эта их перестройка – не более чем новое оружие в борьбе за власть. Народ в полной растерянности, никто не верит, что он хозяин своей судьбы. Все трещит и разваливается. Страна становится смрадным болотом. А свора говорливых псов, опьяневшая от дармовой свободы, денно и нощно соревнуется в пустой, беспредметной болтовне. Должно утечь много воды, чтобы эти ненасытные говоруны захотели хотя бы услышать друг друга. – Артист говорил страстно, будто на сцене, желая докричаться до последнего зрителя. – А твоему Новому с его другом по комсомольской юности вместо того, чтобы обдумать и уразуметь смысл происходящего, так не терпится дать Бывшему по зубам лишь по той пошлой и банальной причине, что при нем они долго плелись в хвосте у власти, хотя и ту власть получили из его рук. – Артист снова стал нервничать, волнение перехватывало горло. – Да, он собирал вокруг себя подхалимов и периодически публично издевался над ними. Но, как я теперь понимаю, потому, что наверняка знал: каждый подхалим в глубине души – потенциальный тиран. И в каждом таком мелком тиране видел жалкую пародию на себя. Но все это было вчера. А что, сегодня лучше, что ли, стало? Страну превратили в огромный сумасшедший дом. Даже Кремль напоминает шарашкину контору без сторожа, где самозваные политические вундеркинды заигрались в своих затеях, загнав страну в тупик. Испытывают народ, обещая ему какие-то иллюзорные перестроечные чудеса, а что на самом деле? Всеобщее одичание. Кругом полыхают пожары, а кучка шустрых молодчиков с мутной совестью безответственно призывает людей к еще большей социальной активности. В сравнении с такими политкакашками я готов поставить Бывшего на уровень великих людей…
Знающий наизусть десятки монологов Садая Садыглы, произнесенных со сцены под обвал аплодисментов, Мопассан Мираламов как опытный театрал завороженно слушал этот монолог. Он и раньше знал, что Садай Садыглы давно перерос артиста, но теперь ему стало страшновато. Он не собирался возражать Садаю, но вдруг словно какая-то муха его укусила. Злорадно потирая руки, он неожиданно прервал актера:
– Постой, постой! А ты не думаешь, что Он сам устроил Сумгаит, чтобы отомстить Кремлю?
– Нет, даже мысли такой не было, – без колебаний ответил Садай. – Более того, я абсолютно уверен, что, когда обезумевший от дармовой вольницы люд творил в Сумгаите черные дела, он сидел перед телевизором на даче и плакал горькими слезами, ужасаясь тому, что творит бездарная политика в этой некогда примерной Советской Социалистической республике.
– Ну, ты даешь сегодня, ей-богу! Как будто уже забыл, каким он был невыносимым человеком. Ты только что возмущался при своем земляке, что теперь каждый, кому не лень, несет бредни про армян. Но ты же прекрасно знаешь, что армяне отвернулись от нас в результате его хитрой и коварной политики. А ты теперь делаешь вид, будто всего этого не было. Восхваляешь его, решив, что этого требует долг чести и порядочности. А ведь он тебя люто ненавидел, и это знали все.
Артист был ошеломлен фальшью запоздалой смелости Мопассана.
– О Господи, держи меня, держи! – громко воскликнул он. – Ты опять врешь, Мопош, он иногда мне и симпатизировал. У него всегда был свой интерес, этого я не отрицаю. Но он никогда не разбрасывался людьми, которых народ ценил и уважал.
И в том, как Бывший относился лично ко мне, он был виноват ровно столько же, сколько и я сам. Ненависть к гэбистской системе была тогда моим дыханием. Я хотел в одиночку спасти честь азербайджанского театра – вот каким я был дураком! И, как мне кажется теперь, каким-то чутьем он понимал мое донкихотство. Потому что сам был талантлив, Мопош! – Артист задумался, досадуя на свой горячий порыв, потом продолжил сдержанней: – Он запретил мне казенное благополучие и дешевую славу. Он толкал меня на мятеж против него же самого. И мне по душе была роль, которую он выделил мне в этой беззлобной трагикомедии. Ведь я всегда считал, что надо периодически портить отношения с властью, чтобы сохранить в себе ощущение свободы.
В этом смысле я готов считать его своим крестным отцом.
– А ты, родной мой, не замечаешь, что бесконечно противоречишь сам себе? – тихо спросил Мопассан.
Сжигаемый внутренним огнем Садай Садыглы или не услышал его реплики или решил пропустить ее мимо ушей.
– Но это было тогда, когда я мог находить в себе силу, чтобы подняться после любого удара. Теперь таких сил у меня нет. Я уже ничего не понимаю, Мопош, клянусь могилой матери. Признаюсь тебе, Мопош, я боюсь. Мне постоянно снятся кошмары – один страшней другого. Я давно уже стараюсь не иметь никаких связей с внешним миром. А когда сталкиваюсь с ним, поражаюсь тому, что в нем происходит. Люди изменились до неузнаваемости. Это же ужасно, Мопош, что в целой стране не оказалось ни единого духовного авторитета, который, не боясь за свою шкуру, мог бы сказать народу правду. Где наша гуманная нация? Где наша прославленная интеллигенция? Я это давно чувствовал, Мопош, думал об этом и раньше: петля, которую затягивал на горле непокорных наш бывший «отец родной», когда-нибудь и без него должна была додушить нашу несчастную интеллигенцию. – Артист замолчал, ощутив внутри жуткую опустошенность.
Мопассан взволнованно вскочил с кресла и воскликнул:
– Брат, ты гений, клянусь Аллахом! Какой прекрасный монолог ты произнес. Только, родной мой, разве я возражаю? Ведь и я говорю то же самое.
– Нет, ты говоришь: сотворим себе еще одного властолюбивого Хозяина страны. Чтобы он, когда ему нечего делать, приходил поразвлечься здесь с нами. Ведь и ты видишь, что место бывшего Хозяина пусто. Весь народ сейчас устремил взоры на это пустое место и с дьявольским беспокойством в душе втайне тоскует по Бывшему. В этом-то и сила его. Он оставил после себя такую пустоту, заполнить которую никто, кроме него, не сможет.
В этот раз он сам дрожащими руками разлил коньяк по рюмкам и, едва выпив, сообразил, в чем причина беспокойства, поселившегося в каком-то уголке мозга.
– Все хочу спросить, да забываю. Ты говорил, что Бабаш Зиядов написал статью. А что он там написал? Неужто тоже обличает Бывшего? – с иронией спросил он.
– Нет, там, кажется, о Бывшем речь не идет. Зато твой земляк здорово проехался по армянам. – Мопассан попытался через силу улыбнуться. – Сейчас посмотрю, где-то она у меня должна быть. – Он поднялся и легко выхватил газету из толстой стопки.
Это была большая статья, занимавшая целую полосу газеты «Коммунист».
В центре крупными черными буквами был набран заголовок: «Армянский подлый след», а в конце стояло имя автора – «Бабахан Зиядханлы».
Садай Садыглы и без очков мог разобрать выделенные жирным шрифтом и щедро разбросанные по статье слова «неблагодарные», «коварные», «опасный враг»… Он уже хотел отложить газету, когда взгляд его натолкнулся на слово «Истазын», и тогда, надев очки, он стал читать всю статью.
Подобную вопиющую пошлость артист, быть может, раньше встречал только в псевдопопулистских статейках новоявленных историков и впавших в полный маразм писак-романистов. Из статьи Бабаша явно было видно, что он вдоволь начитался такого рода сочинений.
По мнению Бабаша Зиядова, первоначально слово «Истазын» означало «уста озан» [26]26
Здесь: мастер, проповедник.
[Закрыть], и якобы чтобы стереть из истории следы пребывания на этой земле ее исконных обитателей, армяне намерено исказили его, приспособив к собственному языку. Эти самые «уста озаны», мол, еще за три тысячи лет до нашей эры переселились из гористого Айлиса в междуречье Тигра и Ефрата – на «шум ер», то есть на равнины, и создали там государство, которое на своем языке и назвали «Шумер», так зародилась там древняя цивилизация, известная теперь под названием «шумерская».
По мнению «Бабахана Зиядханлы», слово Айлис было образовано от слова «айладж», то есть «место поселения». Армяне в Айлисе якобы никогда не жили, и все церкви и кладбища ранее на «одарском» [27]27
Одар – импровизированное толкование: люди огня и света. В романе писателя Исы Гусейнова «Идеал» утверждается, что мировая цивилизация произошла именно от одаров. (Подобная вульгарная пантюркистская тенденция получила широкое распространение в Азербайджане после выхода книги О. Сулейменова «Аз и Я».)
[Закрыть]языке назывались «гюр од» – «бурный огонь» и являлись землями древних тюрков, более известных как албанцы. Автор с жаром доказывал, что наши «неблагодарные соседи» на протяжении всей истории изменяли топонимы на территории Азербайджана, давая им свои названия. Например, Одерман они называли Гирдиман, Гюрсу – Горис, Гурбаг – Карабах, Элвенд – Ереван, выдавая эти земли за исторически принадлежавшие им. Земля, по-одарски именуемая Гапуагыз (то есть вход, ворота), впоследствии в русифицированном варианте приобретшая форму «Кавказ», была землей древних «эрменов» – отважных тюркских мужей, однако, мол, наши соседи взяли свое название именно от этого слова, так и возник на Кавказе никогда прежде не существовавший здесь народ – «армяне».
Свою большую статью Бабаш заканчивал хорошо известными всем и уже ставшими гимном нового времени стихами поэта Улуруха Туранмекана [28]28
Улурух Туранмекан – дословно: высший дух из земель туранских.
[Закрыть]:
Читая белиберду Бабаша, артист, улочка за улочкой, дом за домом, мысленно шел по Айлису от Истазына (Аствасдуна) до Вурагырда – Вардакерта, а закончив чтение, вдруг почему-то подумал, что никогда более не увидит Айлиса, не пройдется по его садам и улицам.
Перед его глазами встала одинокая – на мусульманском кладбище Айлиса – могила его матери. Уже неделя, как мать каждую ночь во сне приходила к Садаю. Садилась возле его кровати, собираясь поговорить с ним, но каждый раз молча вставала и уходила. Почему она молчала, чем была недовольна?.. Садай не решался спросить ее об этом. Точнее, не мог – он при матери немел. А проснувшись, всякий раз думал: может, мать недовольна и обеспокоена именно тем, что он в душе так рвется в Эчмиадзин? Никаких иных причин недовольства матери артист не мог себе представить.
И вдруг ему показалось, что и самого Айлиса никогда не было на свете. Не было ни Бабаша, ни Джамала, ни Люсик… Не было и той церкви, и того напоминавшего ему улыбку Всевышнего желтовато-розового света. И сглатывая комок в горле, он думал о том, что, может быть, и Бог – выдумка, ложь? Его нет и никогда не было?
– С каких это пор наш Бабаш Зиядов стал Бабаханом Зиядханлы? – спросил он с потемневшим лицом. – В Айлисе один его дедушка был муллой-недоучкой, а другой – шутом-чайханщиком.
Мопассан усмехнулся, растерянно поводя глазами по сторонам.
– Смотри, как развернулся этот подонок, – продолжал Садай Садыглы. – Ни стыда ни совести. Что делает с человеком ненасытная жажда власти! У этого Жопахана Пиздаханлы нашелся целый арсенал отборной лжи, чтобы оболгать свою малую родину, но не нашлось ни слова сострадания к своему крестному отцу. А ведь этого Жопохана не Бог сотворил из глины, Мопош, сотворил его тот же наш Вождь. – Он сел, опустошенный, его охватили отчаяние и уныние. – А теперь, будь добр, скажи мне, кто разрешил Бабашу Зиядову напечатать в официальной партийной газете такое зловонное дерьмо и почему под этим дерьмом он подписался не Бабашем Зиядовым, а Бабаханом Зиядханлы? В роду у этого ублюдка никогда не было ни беков, ни ханов.
– Что я могу сказать, – выдавил из себя Мопош после продолжительной паузы. – Наверное, ему посоветовали так подписать статью. Значит, так решили.
– Кто это так решил?
– Да наверху. Где же еще решаются такие вопросы?
– А что, там, наверху, войну начинать собираются? Если Бабаш их человек, почему же в своей с позволения сказать статье он так бездумно, как безответственный митинговый «патриот», подливает масло в огонь?
Очевидно, директор решил, что настал подходящий момент для того, чтобы продемонстрировать артисту свой ум и государственный подход.
– Твоя наивность убивает меня, честное слово! Разве ты не видишь, что вытворяют эти фокусники-«фронтовики», повсюду орущие: «Карабах, Карабах!»? Да ведь им наплевать на Карабах. Их цель скинуть эту власть и взять власть в свои руки.
А чернь на улице сейчас слушает только тех, кто ругает армян. Что же в таком случае должно делать правительство? Они тоже вынуждены в своих целях разыгрывать армянскую карту. Это – политика, мастер. А политика – вещь многоликая. – И Мопассан улыбнулся, явно гордясь своим умом.
– Да, да, очень большая политика. Ей-богу, просто гениально! Значит, черни опять повезло: вот какие возможности открылись для подлости. Можно творить любую пакость, все равно в конечном итоге виноваты будут армяне. – Артист близко подошел к директору и посмотрел ему прямо в глаза. – Теперь, Мопош, давай поговорим как мужчина с мужчиной: если пьеса твоя посвящена такой «гениальной политике», то можешь заранее считать, что я от нее отказался. Я уже не в том возрасте, чтобы пропагандировать со сцены подобную чушь и пошлость.
Если бы Мопассан Мираламов видел в главной роли в этой пьесе, на успех которой он возлагал большие надежды, кого-нибудь другого, то, быть может, пренебрег бы просьбой автора и даже желанием начальства и прямо сейчас рассчитал бы этого чистоплюя. Но дело было в том, что и сам он видел в этой роли только Садая Садыглы.
– Странные вещи ты говоришь, – произнес он. – Разве подобает мне в таких делах хитрить с тобой? – Он вытащил из ящика стола папку и протянул ее артисту. – Вот пьеса: «Мы ад назвали раем». Уже по одному названию видно, о чем здесь речь. Ты сам в свое время говорил нам все это, только у нас ума не хватало понять. А теперь появился молодой автор, написавший об этом пьесу. Создал в ней отрицательный образ Вождя, этакого политического авантюриста. – Директор умолк, ненадолго задумавшись. – Такой большой артист, как ты, до сих пор не получил звание народного. Почему? Потому что ты всегда говорил правду. Никогда не склонялся перед этим политическим драконом. А сейчас, тысячу раз слава Аллаху, все постепенно меняется. И Новый хорошо знает тебя. Знает, что ты один из немногих среди интеллигенции, не певших Вождю дифирамбов. Так что после премьеры сразу получишь звание, которого давно достоин. Все обговорено.
Казалось, Мопассан Мираламов хочет заворожить Садая Садыглы. И любой, кто сейчас посмотрел бы на них со стороны, мог поверить, что директору это удается. Потому что артист, казалось, покорно и смиренно молча слушал Мопассана. На самом же деле Садай Садыглы просто устал. Сейчас для него не было никакой разницы между Бывшим и Новым, Мопошем и Бабашем, Джамбул Джамалом и Джингез Шабаном, между правдой и обманом, истиной и ложью. Все кругом казалось ему пропитанным фальшью и продажностью. И еще какое-то не поддающееся объяснению чувство стыда и сожаления безжалостно преследовало артиста. О чем же он столь мучительно сожалел? Может, о том, что разболтался с Мопошем, который и после всего происшедшего ничему не научился и, как встарь, старался быть безжизненной декорацией придворно-партийного театра? А может, эту бездонную душевную пустоту оставил ему после себя Джамал – такой жалкий и практичный, не имеющий ничего общего с тем желтовато-розовым церковным светом и их айлисским общим детством? Или стало ему так тяжело и тревожно оттого, что увидел он мысленно новый облик Вечного Зла, обретший и новое имя – Бабахан Зиядханлы?
Так или иначе, за день до того трагического воскресенья декабря 1989 года после многочасовой утомительной беседы с Мопассаном Мираламовым Садай Садыглы находился в унизительной пустоте. И самым ужасным было то, что в этой пустоте даже священный алтарь эчмиадзинской церкви казался Садаю Садыглы таким же тоскливым, как сцена их театра.
Он вышел из театра с мутным сердцем и иссушенным умом.
Глава четвертая
Доктор Абасалиев утверждает, что, если бы зажгли всего по одной свече каждому убиенному армянину, сияние этих свеч было бы ярче света луны
Густой туман, целиком поглотивший мир…
Но не может мир состоять из одного только тумана. За ним обязательно что-то должно быть. Мир, скрытый туманом, скоро обязательно проявится. Садай Садыглы знал это и в своем бессознательном состоянии ждал только этого.
Туман действительно стал постепенно рассеиваться, однако артист все равно не мог понять, где находится. И вдруг он обнаружил себя на холодном каменном тротуаре. И показалось ему, что он в Айлисе, сидит прямо посреди мощенной камнем улочки, идущей к Вурагырдской церкви. Однако с того места, где он сидел, ее не было видно, не было видно и высокой горы за церковью, и охваченный тревогой и страхом, артист вновь пытался понять, где он: если это действительно мощеная вурагырдская улочка Айлиса, тогда куда же делись церковь и гора?..
И тогда артист со сладкой надеждой поверил, что он уже далеко и от горы, и от церкви, и от вурагырдской улицы и уже приближается к Эчмиадзину. Это новое счастье, бальзамом пролившееся ему на сердце, охватило его именно в тот миг, когда его перевозили из операционной в палату. Хоть разум его был сейчас бессилен понять происходящее, какими-то органами чувств Садай Садыглы ощутил перемену места.
Лишь на четвертый день – ближе к вечеру – состояние больного стало относительно улучшаться. Говорить он пока не мог, но, кажется, слышал голоса и даже понимал, о чем говорят. Уже три дня Азада ханум неотлучно находилась при муже. Мунаввер ханум тоже проводила в палате Садая Садыглы большую часть дня.
А доктор Фарзани, казалось, обрел в лице Азады ханум давно потерянного близкого человека. Все свободное время он не покидал палату. Перемежая русскую речь с азербайджанской, они разговаривали на различные темы. Палата, куда доктор Фарзани всего четыре дня назад поместил артиста, из больничного помещения превратилась в дом, где живет дружная семья.
Азада ханум пока не решалась сообщить отцу о тяжелом состоянии мужа.
И доктора Фарзани просила не раскрывать всей правды в телефонных разговорах с отцом, пока больной не выйдет из комы, так как опасалась, что это может разволновать его. Однако в этом вопросе доктор Фарзани не хотел изменять и своему врачебному долгу. «Немного похоже на краниостеноз – не тревожьтесь, все пройдет», – говорил он. Ведь при желании краниостеноз, то есть травму мозга, можно было истолковать и как травматическую кому.
Никого, кроме Нувариша Карабахлы, доктор Фазрани не пускал к больному. Будь на то воля Мунаввер ханум, она бы и Нувариша не пускала: ей не нравилось, что Нувариш каждый раз выходит из палаты со слезами на глазах. По мнению медсестры, его трагическая поза у постели больного наводила на мысль об оплакивании покойного.
На четвертый день пребывания Садая Садыглы в больнице начали ощущаться существенные изменения в его состоянии. Он шевельнул языком, стараясь облизнуть губы. Его правая рука находилась в непрерывном движении. Артист напрягал все силы, старясь поднять ее, и Азада ханум очень опасалась этого: ей казалось, что он хочет поднять руку, чтобы перекреститься.
Мунаввер ханум из ложечки поила больного мясным бульоном. Доктор Фарзани неслышными шагами прохаживался по палате, иногда останавливался и, не отрывая глаз от телевизора, о чем-то серьезно думал. Звук телевизора был приглушен, на экране какой-то плотный широколицый мужчина с густой бородой, которого в последнее время можно было часто видеть на экране, о чем-то горячо говорил, размахивая руками.
На самом же деле это был поэт Халилуллах Халилов, который благодаря своим стихам о партии и Ленине уже более тридцати лет занимал место в школьных хрестоматиях. Однако те стихи в один год стерлись из памяти людей вместе с именем автора. Ныне поэта звали Улурух Туранмекан, и сотни тысяч людей не только на митингах на площади Ленина, но и в самых далеких селах на свадьбах и поминках вдохновенно читали наизусть его поэму «Карабах – ты мой чырах [30]30
Чырах – здесь: святилище.
[Закрыть]». Разумеется, доктор Фарзани знать ничего не знал ни о Халилуллахе Халилове, ни об Улурухе Туранмекане. Возможно, просто как врач он хотел понять, из каких источников черпает этот человек свою неуемную энергию. Впрочем, в конечном итоге он пришел к выводу, что здесь особо понимать нечего. И подтолкнули его к такому выводу две строки, которые, заканчивая выступление, поэт произнес громче и с особым пафосом:
– Ну, молодец! – махнул рукой доктор Фарзани и, отойдя от телевизора, снова стал прохаживаться по палате. – Этот бородатый ребенок, наверное, и Азраила не боится. Думает, что не наступит день, когда и ему отмерят его пай земли. Длиной самое большее в два метра, а шириной – не более пятидесяти-шестидесяти сантиметров. Впрочем, нет, – засмеялся доктор, – его доля, наверное, будет чуть побольше – борода у него больно широкая.
Так, в хорошем настроении, доктор подошел к больному. Осторожно приподнял его веки, внимательно вглядываясь в зрачки.
– Назначения пока останутся теми же, – сказал он. – Подождем, пока он начнет узнавать людей и говорить. Надо сделать все, чтобы предотвратить инсульт. Если удастся избежать инсульта, с остальными болячками он с Божьей помощью справится. Пока он далеко. Вернется, когда захочет увидеть нас. А вот если не захочет… – Доктор вздохнул и улыбнулся. – Да нет, Бог даст, захочет.
Садай Садыглы, действительно был далеко. Очень далеко от доктора, жены, палаты, в которой находился, и даже от травмы мозга и ран на теле. В Айлисе… Да, да, безусловно, он был в Айлисе. Однако этот Айлис был не реально существующим в мире, а тем, который когда-то, в четыре-пять лет, Садай увидел во сне и куда как-то весной откуда-то забежал красивый черный лисенок. Садай всего раз увидел его на заборе их двора. Черный лисенок перепрыгнул с забора на дерево, стал скакать с ветки на ветку и затерялся среди зеленых листьев. А через несколько дней Садай увидел, как Джингез Шабан застрелил этого лисенка около родника – на заборе перед Каменной церковью. С тех пор лисенок чуть ли не каждую ночь снился Садаю.
И вот сейчас тот лисенок был опять жив. Перепрыгивая с заборов на деревья, с деревьев на заборы, он двигался от одного конца Айлиса к другому. И один Бог знает, как давно шел по следу этого красивого черного лисенка мальчик четырех-пяти лет. Он никогда не видел животного красивей. И не было лучше весны, и никогда в мире не было Айлиса, прекрасней этого. Свет. Всюду свет. На горах – солнечный свет. На деревьях – свет черешен. Еще только появились первые листочки на вербах. Только распустилась сирень. Что же это был за год, какой поры была та весна? Ведь черешня еще не созревает в пору цветения сирени.
И еще казалось, заборы, по которым скакал тот игривый лисенок, были воздвигнуты не из камня, а из желтовато-розового света, и свет этот лился со стен на улицы, дороги. Все дворы, которые видел в Айлисе тот мальчик, были аккуратно убраны, обсажены цветами, улицы были чисты, как стеклышко.
Окрашенная тем светом, текла вода по арыкам, по краям которых росли фиалки и ирисы. Красавец лисенок скакал, радуясь и играя, по заборам вверх, к Каменной церкви, купол которой золотился под лучами солнца, и вместе с ним радовались и трепетали ярко-зеленые листья ореха, алычи и абрикосов, растущих вдоль заборов и по краям арыков. Иногда лисенок исчезал из виду среди яркой зелени листьев, потом появлялся снова. И именно в эти мгновения – между появлением и исчезновением лисенка – лежавший на больничной койке Садай Садыглы испытывал самые болезненные муки.
Одним словом, констатация доктора Фарзани, что больной сейчас далеко, была точна. И прав был доктор, когда говорил, что сейчас только от самого больного зависит, будет ли он дальше жить или нет: захочет – вернется, не захочет – останется там…
Больной же пока не хотел возвращаться. Сказочно-прекрасная погоня за лисенком продолжалась. И единственным желанием мальчика было поймать его, прижать к груди, расцеловать, погладить это прекрасное создание по голове, по хвосту. Пока этот лисенок, живой и здоровый, скакал по залитым светом заборам и мог укрываться среди зеленой листвы, и артист наш Садай Садыглы был жив.
В последний день года Мунаввер ханум, придя на работу, первым делом стала снимать повязки с больного. Она радостно сообщила врачу, что вывихи на двух пальцах, левом локте и запястье полностью пришли в норму. Потом Мунаввер ханум и Азада ханум сообща как следует протерли тело артиста спиртом. Теперь из физических проблем оставался только упакованный в гипс перелом правой ноги. Что же касается сознания больного, то здесь особых перемен не наблюдалось: пока невозможно было понять, реагирует ли он на разговоры окружающих.
Азада ханум заранее планировала устроить в палате новогоднее застолье. Она намеревалась пригласить и отца из Мардакян, чтобы провести этот вечер вместе. Потому что и доктору Фарзани, и Мунаввер ханум тоже не с кем было встречать Новый год.
Однако доктор Абасалиев, хоть и обещал днем, что к вечеру приедет в город, позже передумал. Задолго до наступления вечера он позвонил и сказал: «В такой день боюсь оставлять дачу без присмотра. Превратили страну в бандитский притон.
Я уже и на мардакянцев полагаться не могу».
Впервые в жизни Азада ханум встречала Новый год без отца. Мунаввер ханум, жившая неподалеку от больницы, встретила Новый год вместе с Азадой ханум, а потом ушла домой. Доктор Фарзани на несколько минут заглянул в палату перед уходом Мунаввер ханум, а потом засел в своем кабинете ждать звонка от дочери из Москвы. Азада ханум осталась с мужем наедине и, желая пробудить его, говорила ему слова, которые долгие годы скрывала в самых дальних уголках сердца: теперь этими словами она, как ребенка, ласкала мужа. Но и в эту ночь Садай Садыглы не произнес ни слова. Говорили только глаза артиста. Глаза эти порой, казалось, то смеялись, то плакали. Но чаще они были устремлены в какую-то бесконечную даль – словно смотрели прямо в лицо Всевышнему.
На десятый день после того, как Садай Садыглы попал в больницу, ранним утром доктор Абасалиев неожиданно распахнул дверь и вошел в палату. Когда старый психиатр возник на пороге в свитере, надетом под плотную куртку, и с портфелем в руке, доктор Фарзани, только что окончивший утренний осмотр, мыл руки в дальнем конце палаты. Мунаввер ханум приготовила для доктора завтрак и раскладывала его на круглом столике. Азада ханум стояла у окна и, глядя на двор, думала об отце, которого не смогла навестить на прошлой неделе. А больной по-прежнему лежал, улыбаясь, как мальчик четырех-пяти лет, однако с отсветом тоски в глазах… День был ясным и солнечным, несмотря на сильный ветер. Посторонний человек, заглянувший снаружи, решил бы, что сейчас заливающему палату солнечному свету больше всех радовался именно больной.
Доктор Абасалиев, еще не сняв куртки, бросился к зятю, расцеловал его. Потом подошел, крепко пожал руку доктору Фарзани, фамильярно погладил седые волосы Мунаввер ханум. И только после этого снял куртку, бросил ее на один из стульев, поцеловал в лоб дочку и сел в кресло рядом с кроватью.
Доктор Фазани был изумлен: то ли его поражали подвижность и молодцеватость немолодого знакомого, то ли он задумался над тем, насколько психически здоров сам профессор, позволяющий себе столь экспрессивно вести себя в присутствии тяжелобольного. Впрочем, профессор Абасалиев не дал доктору сказать ни слова и не попытался понять смысл тайной тревоги в глазах дочери. Дрожащими от волнения руками великий патриот Айлиса открыл лежавший на коленях портфель, достал из кипы исписанных листов одну страницу и, размахивая ею, как знаменем, с невиданным воодушевлением заговорил:
– Я принес тебе прекрасный Айлис трехсотсорокалетней давности, юноша.
И не думай, что это сказки. Все, написанное здесь, стопроцентная истина. Я тебе когда-то рассказывал, что один айлисский купец вел дневник. Я видел его у Мирзы Вагаба еще до того, как турки разрушили Айлис. А после Отечественной войны мой друг из Еревана прислал мне русский перевод этого дневника. Я уж забыл, куда спрятал его, долго искал. И вот недавно нашел среди старых книг. По-русски он называется «Дневник Закария Акулисского» [33]33
«Дневник Закария Акулисского» – издан Академией наук Армянской ССР в Ереване в 1939 году.
[Закрыть]. Только мне кажется, что должно быть не Акулис, а Агулис. Потому что во многих старых книгах это слово писалось не через «к», а через «г». Может, позже русские переделали «г» на «к». А в Айлисе, сам знаешь, этого человека до сих пор помнят как Зекерийе Айлисли. И Мирза Вагаб всегда именно так произносил это имя. И мой покойный отец многое знал об этом купце. – Доктор Абасалиев перевел взгляд с больного на Фарзани. – Его, Фарид, настолько уважали в Айлисе, что даже мусульмане называют своих детей в его честь! – Он снова повернулся к зятю: – Юноша, ты где-нибудь в других местах видел, чтобы мусульмане давали своим сыновьям имя Закерийе? А в Айлисе ты чаще меня встречал Зекерийе. Помнишь, когда мы были там, он поехал и купил себе патефон. У него была всего одна пластинка – Хана Шушинского. С утра до ночи тот все пел «Кто будет ласкать тебя, дорогая, кто будет ласкать тебя, дорогая»? – Увидев, что доктор Фарзани собирается покинуть палату, профессор на минуту прервался. – Ты куда? Садись, послушай! – И когда хирург сел на место, продолжил: – Он написал в дневнике, что родился в 1630 году. Посмотри, этот айлисский армянин с немецкой точностью указал все, вплоть до дня и часа своего рождения: «…в воскресный день, в день святого Геворга, во второй половине дня» [34]34
Все цитаты приведены из указанного дневника.
[Закрыть]. – Он вытащил из портфеля еще один лист. – А вот как он начал торговать: 5 марта 1647 года в возрасте семнадцати лет он с тюком шелка выехал из Айлиса. « Сегодня я, Закарий, выезжаю из Айлиса. Да поможет мне Святой Дух! Если где-нибудь я увижу что-то любопытное, буду записывать это в свою тетрадь. И если кто-то узрит ложь в моих писаниях, да просветит его разум Дух Святой».