Текст книги "Солнце в «Гнезде Орла» "
Автор книги: Ахмедхан Абу-Бакар
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
Именно такой дождь застал в дороге Кайтмаса, который вез на машине соль в магазины строителей. Хорошо, что успел закрыть кузов брезентом, хотя покрывало-то оказалось дырявым, как и само небо в эти минуты. Настроение у Кайтмаса было испорчено. Да и вообще в последнее время он что-то выглядел задумчивым, подавленным, каким бывает человек, к которому вдруг зачастили неудачи. Его семье выделили в Дубках квартиру, правда, не ему, а жене, Свете. Она несказанно радовалась, ей давно хотелось оставить саклю в старом Чиркее. Чувствовалось, хотя об этом она не заговаривала с мужем, что ей не нравится жить вместе с его отцом Мухтадиром. Человек он, конечно, неплохой и души не чаял во внуке, их Надире, за которым ухаживал так, как ни один горец: он позволял себе даже стирать пеленки внука. Любил его безмерно. Часами просиживал возле него, убаюкивал не хуже иной няньки, играл с ним, разрешал ему все, что тот захочет. Радовался старик, смеялся старик, будто у него в руках каталось солнце. И самым желанным занятием для него было сидеть вечерами на веранде сакли возле люльки внука, пока молодые родители его смотрели в клубе новую кинокартину или слушали концерт. Любил старик и на луну глядеть сквозь листву пирамидальных тополей и слушать гульканье внука, ручки которого так и тянутся к луне…
А разве внук для дедушки – это не луна, не солнышко?
Весь преобразился Мухтадир, даже помолодел. Но Свете, воспитанной в другой среде, не нравилось многое, чему учили ее сына.
– Разве можно давать в руки малыша вместо соски кусок курдюка? – возмущалась она.
– Это чтоб он вырос крепким.
– Разве можно вместо игрушки давать ему головки чеснока?
– Это чтоб он вырос здоровым.
– Разве можно кормить ребенка бульоном от хинкала, что едят взрослые?
– Но на такой еде выросли все горцы – и ничего.
– Разве можно оставлять ребенка без присмотра во дворе на сене? Там собака!
– А что здесь такого предосудительного? Это ведь щенок. Два щенка вместе – пусть играют.
– Разве можно привязывать ребенка к колыбели семью ремнями?
– Отца его привязывали, деда, прадеда и всех предков.
– И острый кинжал под голову? Он же может порезаться…
– Ну и что же, будет храбрым.
Столько было у Светы «разве» и «почему», что Кайтмас не знал, куда от них деваться. И с отцом приходилось ему затевать неприятные разговоры, угрожал, что вообще снимет комнату и переберется, но Мухтадир очень боялся этого и давал клятвенное обещание не делать ничего такого с внуком, чего они не позволяют. Но все оставалось по-прежнему. Вернувшись домой как-то вечером, молодые нашли голого малыша в только что освежеванной теплой бараньей шкуре.
Это Мухтадир сделал, чтоб согреть его неокрепшее тело. А когда они однажды увидели, что дедушка кормит внука горячей кровью только что зарезанного ягненка, как молоком, у них лопнуло всякое терпение. Схватив со слезами ребенка, Света выскочила из сакли, бежала прочь от всего, что ей казалось диким и невыносимым, бежала, чтоб никогда больше не вернуться. Огромных усилий стоило Кайтмасу вновь вернуть жену домой. Он пообещал ей, как только дадут квартиру, немедленно перебраться в Дубки, ни на минуту не задумываясь, что тем самым он должен будет обречь отца на тяжелое одиночество, что он отнимет у него его маленькое солнышко.
Последний, страшный разговор состоялся у него с отцом, когда Кайтмас со Светой приехали на машине, чтобы забрать свои вещи и сына. Они переезжали в Дубки в двухкомнатную, чистую, как улыбка, светлую, как ясный день, квартиру со всеми удобствами. Мухтадир сел на ступеньки лестницы, как-то сразу постаревший, придавленный тягостным чувством. Со Светой он отмалчивался: не подобает носящему папаху снизойти до такого, чтоб говорить в подобных случаях с невесткой. Старик закурил свою видавшую виды самодельную кизиловую трубку:
– Значит, перебираешься, сын мой?
– Прости, отец, так надо.
– Но, но…
– Так лучше будет и тебе и нам.
– Ты позволяешь себе за отца судить? И не спрашиваешь, нравится мне это или нет… Будь ты проклят, сын мой.
– Отец, прошу, не выходи из себя.
– Будь проклят тот день, когда мать умерла, родив тебя… – тихо, почти неслышно, говорил Мухтадир, и именно в этом полушепоте была выражена вся его боль. – Не отнимай у меня солнце! Не будь жестоким, зачем плюешь в родник… Прошу, живите у меня. – И он с надеждой посмотрел на сына.
– Нет, отец, я по-новому хочу жить, – промолвил Кайтмас, укладывая в рюкзак мелкие домашние вещи.
– Оставь тогда со мной хоть это маленькое солнце, а вы живите как хотите! Дай сюда Надира, дай мне его… – Мухтадир вскочил, сейчас он был похож не на птицу марабу, а скорее на раненого барса. Он выхватил из рук матери мальчугана, который еще не понимал, что происходит, почему у его дедушки, всегда веселого, сейчас в глазах слезы. Редко плачут горцы, а если и появляются у них слезы, то, значит, боль в душе настолько тяжела, что ее не сравнить даже с болью самых страшных кинжальных ран. Малыш своим пухленьким, с ямочками на сгибах пальчиком придавил застывшую росинку на щеке дедушки. – Не отдам я вам его, не отдам! – Старик все крепче прижимал к себе ребенка.
– Что он делает, он же задушит его. Разве можно… он еще курит, дымит, ребенок задохнется, – взмолилась мать и, рыдая, подбежала к старику. – Отдайте, прошу вас, умоляю, отец!
Малыш обернулся, услышав голос матери, и сам жалостно заплакал. И у Мухтадира, словно от сильного толчка в спину, расслабли мышцы, он почувствовал, как сами собой разгибаются пальцы и руки отпускают от груди теплый плачущий комочек: нет, ребенок не должен страдать… Света выхватила из рук старика ребенка и побежала к машине.
– Поехали, ничего не надо, ничего не хочу, поехали скорей, прошу, – стала умолять она мужа.
– Ты прости, отец, до свиданья!
– Прощай! Будь ты проклят, да накажет тебя твой сын страшным судом, чтоб ты вспомнил меня…
– Отец, зачем все это?
– Почему же ты не просишь, чтоб и я перебрался с вами, почему ты не думаешь о том, что одиночество для меня – смерть в этой сакле? – Мухтадир был охвачен ужасом перед неодолимостью судьбы.
– Потому что я знаю, ты не бросишь эту саклю, этот обреченный аул… – И как повернулся язык у Кайтмаса сказать такое отцу, но он был уверен, что отец его ни за что не уйдет из аула.
– Ты так думаешь?
– Да!
– Тогда ты ошибся, сын мой. Возьми меня с собой. Надир – мое солнце, дай мне провести последние дни с моим солнцем.
– Как, ты и вправду сможешь бросить все это? – Кайтмас не ожидал от отца такой решительности и потому растерялся, не зная, как быть. Его охватило чувство сострадания к одиноко остающемуся отцу.
– Нет, ничего не жаль, пропади оно пропадом: и эти камни, и это кладбище, все, все… Так ты берешь меня, сын мой? – Легко и решительно перешел старик на примирительный топ: сказано, и все, назад не воротишь.
– Может быть… может, не сейчас, отец, а потом, погодя…
– После? После не будет! – взревел Мухтадир, словно у него оборвалось сердце. – Значит, и это мне не позволено?
– Но вы можете в любое время приходить к нам, оставаться у нас, и внук будет рад… – сжалилась над стариком Света.
– Внук-то будет рад, да вы, наверно, не очень. Прощайте… – Старик отвернулся, с трудом заковылял вверх по лестнице, добрался до тахты в кунацкой, сел спиной к окну и услышал доносящийся со двора шум заведенного мотора, который увозил его солнышко.
– Это конец… – прошептали сухие стариковские губы.
Все померкло для Мухтадира. Жестокость близких свалила его в постель, он долгими часами лежал без движения, глядя в одну точку, отказывался есть и пить, чувствуя себя обреченным.
А через три дня совсем погасло солнце Мухтадира. Перед смертью старик пожелал увидеть не друзей, не сына, не родственников, а Султанат. Было странно и не очень понятно, почему ее?.. Когда ей сказали об этом, она удивилась и, теряясь в догадках, поспешила к старику. Мухтадир кивком предложил ей сесть у изголовья, а остальных попросил выйти.
– Ты пришла, спасибо тебе, – тихим голосом заговорил он.
– За что?
– За то, что украсила последние минуты моей жизни, стрелки моих часов отсчитывают их… Я умираю с почтением к твоей красоте, прости меня, доченька, прости глупого старика… Я открою тебе одну свою тайну, которую хотел унести с собой, но теперь и ты узнаешь об этом. Однажды я подошел к твоему окну, как сейчас помню, это было в пятницу. С высокой лестницы я увидел через помутневшее стекло, как ты купалась… прости меня, не надо, не возмущайся, прошу тебя. – Он смотрел на нее умоляюще. Она потупила взор, щеки ее горели огнем стыда; усилием воли она попыталась придать лицу мягкое выражение. – Я видел тебя непостижимо прекрасную… я ведь в жизни никогда не видел нагое тело, хотя был женат не однажды… Глупый и смешной я старик, доченька, ужасный я старик. Прости меня, смилостивись надо мной, дай мне уйти спокойно с прекрасным видением…
Вышла Султанат и сообщила людям, что Мухтадир умер. У каждого свой полдень и своя полночь.
Все сделал Кайтмас, чтобы достойно, как подобает сыну, отдать последние почести отцу. Щедро тратил он деньги на похороны, на поминки, на резной каменный памятник, который не хуже тех многих, что безмолвным укором стоят на старом кладбище Чиркея. Может быть, сын хотел искупить свою вину перед отцом, может, хотел показать перед людьми свои сыновние чувства, разве он не любил, не уважал отца, разве кто упрекнет его в том, что преждевременная смерть отца вызвана его сыновней бессердечностью и жестокостью. К чему теперь все это, эти упреки и недомолвки… Понятно всем, что старики умирают весной – так говорят горцы. Разве кто посмеет сказать ему, Кайтмасу, что он убийца? Никто. И никто не осудит, если собственная совесть перестанет ловить его на этой мысли. А что он хороший работник, на лучшем счету у начальства, так это ни для кого не секрет. Вон сколько пришло их, друзей и сослуживцев, выразить ему сочувствие. В строительной многотиражке даже напечатали соболезнование, выраженное в трогательных, скупых словах, а кому из стариков аула Чиркей были оказаны такие почести и такое внимание… Ушел Мухтадир. Закатилось его солнце. Прощай, солнце. Тобой он жил, тобой светился. Ошибался не раз в людях. Но в тебе – никогда…
«Проклятье! Не хватало еще застрять здесь, посреди дороги, с грузом», – обрывая воспоминания, подумал Кайтмас, мотор закашлял, как чахоточный, и умолк. Кайтмас отпустил руль, откинулся устало на спинку сиденья и через плечо посмотрел в заднее оконце. Соль таяла от воды, неудержимо проникавшей через дырявый; брезент.
Он проклинал дождь, а кто-то радовался этому дождю: как кстати, как хорошо для урожая. Странно все устроено в мире: то, что одного радует, другого огорчает, то, что один любит, другой ненавидит. Разве бывает всем одинаково? Одинаково светит только солнце. Не везет последнее время Кайтмасу, удачи покинули его. Неужели его преследует проклятье отца? Поверить в это – значит быть суеверным. Нет, это не суеверие, это в нем говорит совесть.
РЖАВЧИНА ДУШИ
Гулкий полдень стоит в горах, оглашая их неведомыми дотоле звуками. Смирись, старое, перед силой рабочим рук. И многое смирилось. Смирилось перед величием творца и фантастической поступью нового, перед мощью машин, перед автоматами, приводимыми в движение тонкими, нежными пальчиками девушки в коротком платьице и в легкой косынке. Вот стоит она у пульта управления, в белом халате, как врач хирургического отделения… Вглядитесь в нее. Узнаете? Да-да, это наша знакомая Света, «девушка в брюках», похитившая некогда джигита Кайтмаса из горного аула… Умыкнет джигит горянку – не оберешься потом неприятностей, а вот, оказывается, если девушка похитит джигита – ничего, будто так и положено. Не зря говорят, теперь сила женщины в слабости мужчины.
Новое не только поражает и восхищает, оно облагораживает и вместе с тем в некоторых людях обнаруживает их слабости. Еще бы, стройка большая, Всесоюзная стройка, тысячи рабочих. Новое не только радостное, но и трудное, опьяняющее и противоречивое. Не все бывает так гладко и безупречно, как иногда об этом пишется в бойких репортажах. Тут нетрудно и растеряться с непривычки. Некоторым кажется, что подобное новое обезличивает человека, делает его ничтожно маленьким перед громадами творений, в которых, быть может, немалый и его труд. И нужна сила воли, чтобы сохранить среди людей себя, свое лицо, не поддаться минутной растерянности, не расслабиться и не пуститься под откос… Не будь, человек, слабым! Не будь одиноким среди людей, шагай вместе со всеми в этом могучем потоке.
Чей это портрет на железном щите? Это лучший строитель Хасрет Шарвели. Вот какое у него чистое, ясное лицо, доброе и приветливое. И так идут ему черные тонкие усы. Каждая мать пожелает родить такого сына, а отец непременно будет гордиться им. Хасрет счастливчик, баловень судьбы. «Везет же ему!» – не раз с завистью в душе думал о нем Кайтмас. А сколько у него друзей, так и липнут к нему: он очень щедрый, он не копит деньги, как другие, да и жена его, Султанат, считает самым низким качеством в человеке скупость, скряжничество. Но вот со временем Султанат стала замечать, что не впрок Хасрету его щедрость, друзья появились такие, что так и норовят воспользоваться его слабостями, пить научили. Общение с подобными людьми стало для него пагубным. Но жена горца не имеет права судить друзей мужа, будь она даже сам сельсовет. Однако Султанат не молчала.
– Не твоего ума дело, я с ним хлеб-соль делил Он настоящий горец! – отвечал ей Хасрет.
– В чем же он настоящий, этот Макру, инженер с сомнительным дипломом?
Султанат знала, что в свое время Макру забрали на базаре Буйнакска за неблаговидные дела, из комсомола исключили. Но кто теперь об этом помнит?
Был такой случай, когда Хасрет обратился к нему с просьбой:
– Макру, будь добр, помоги мне.
– Что случилось?
– Понимаешь, беда, надо срочно помочь матери отремонтировать саклю – сообщила, что ветер крышу сорвал, весь шифер побил. У нас есть на складе кровельное железо, разреши мне взять немного за наличный расчет. Или пусть потом из зарплаты вычтут…
– Ну что ты, брат мой, о чем разговор, возьми, если такое несчастье, все оформим.
– Вот спасибо.
– Не стоит, мы же друзья. Если даже в этом мы не можем помочь друг другу, так для чего тогда жить?
Макру любил высокие слова, и никто не мог предугадать в такие минуты, что у него на уме. На лице же светится приветливая улыбка, и весь он – само доверие. И Хасрет, думая о нем, какой все-таки он отзывчивый, хороший, получил и отправил железо в аул. Но не ведал он, что Макру в тот же вечер через друзей сообщил куда следует, чтобы пришли и проверили строительный склад. А сам, довольный, потирал руки. Незадачливый проситель таким образом попался в ловушку, от него потребовали объяснения. И тут-то пришел «на помощь» Макру, «выручил» товарища из неприятной истории. Потом, как водится, последовала «благодарная» выпивка. О, ловкий Макру прошел хорошую школу. Это был человек, который любил занимать видное место в жизни, несмотря на свою мелочность.
…Хасрет и сегодня вернулся домой навеселе. Раньше он изредка позволял себе такое, но за последнее время это стало случаться довольно часто. На робкое замечание жены он ответил, небрежно обнимая ее: «Ну что ты, право, какой же это мужчина, если он не пьет!» А пил он последнее время с Макру и его собутыльниками. За столом Макру любил заставлять под любым предлогом пить других. Если маленькую рюмку не опорожнишь, даст тебе штрафной фужер, подзадоривая перед друзьями: «Он потому и не пьет, что рюмка мала, вы что, гиганта Хасрета не знаете?» Вдохновленный лестью, Хасрет, не моргнув, опрокидывал фужер под возгласы застолья: «Вот это да, вот это мужчина!»
– Я боюсь за тебя! – сказала однажды Султанат.
– А ты не бойся. – Хасрет протянул к ней руку.
– А меня ты не боишься потерять? – тихо, с оттенком грусти и даже отчаяния в голосе проговорила Султанат.
– Тебя? – И вдруг сознание Хасрета, как искра, пронзила тревожная мысль: никогда так не говорила с ним жена. Он насторожился: – О чем это ты? В чем дело? – Хасрет приподнялся и, наклонившись к Султанат, заглянул ей прямо в глаза, словно силясь прочесть в них какую-то тайну, сказал: – Раньше ты так не говорила. – Потом взял жену за плечи, словно и не было минуту назад нежности и ласковых слов, и стал трясти ее. – Скажи мне, что это значит? Откуда эти мысли? – Тревога, вдруг запавшая ему в душу, стала прорастать колючими шипами.
– А что я такого сказала? – испугалась Султанат, она знала крутой нрав мужа, хорошо понимала, что и хмель туманил ему голову.
– Может быть, у тебя на примете есть кто-нибудь другой?.. Я не слепой, вижу, какими жадными глазами сверлят тебя некоторые!
– Перестань! – пыталась она остановить его.
– Я, думаешь, не понимаю, виляешь бедрами, как лиса в долине…
– С ума сошел! Подумай, что говоришь! Ты пьян!
– Я трезв, как никогда, ты отрезвила меня!
– Оставь меня, что ты трясешь! Мне больно, с синяками стыдно будет завтра на люди показаться.
– Кому ты хочешь показаться? Покрасоваться перед этими ублюдками? Ты… – вспылил Хасрет и ударил жену по щеке. И в эту минуту ему почудилось, что треснул потолок. «Подумаешь, беда какая, кто из мужей не бил жену», – подумал было Хасрет в свое оправдание, но это не успокоило.
Казалось бы, ну и что тут такого, ну, сорвался в пылу необузданной ревности, с кем не случается. Ударил – значит, любит, ревнует, не надо обижаться, все пройдет, забудется. Однако замерла ошеломленная Султанат. Бледностью покрылись ее щеки. Было так горько и стыдно, будто муж опозорил ее перед всеми людьми. Вдруг, очнувшись, она вскочила и не помня себя закричала:
– Убийца! – В ее глазах блеснуло презрение.
– Чего орешь? Подумаешь.
– Ты убил во мне себя! Навеки! – Злое отчаяние охватило Султанат.
– Замолчи, соседей разбудишь. – Он хотел к ней приблизиться. – Ну, прости меня…
– Нет! Нет! – Султанат зарыдала, не как жена, оскорбленная мужем, а как одинокая, несчастная сирота.
И, стоя перед ней на коленях, Хасрет вдруг почувствовал себя мелким вором, которого поймали на месте преступления, увидел себя жалким и ничтожным…
А в горах Чика-Сизул-Меэр рождалась заря. Сквозь утреннюю дымку проступала величественная картина. на высоте почти трехсот метров, где протянулись канаты, над пропастью парили подвесные краны. Они укладывали бетон в тело будущей арочной плотины. Два берега, громады скал соединялись этой плотиной, и она будет тверже, чем эти скалы. С высоты берега человек на дне котлована кажется муравьем, но это могущество создано его руками.
В горах Чика-Сизул-Меэр происходило небывалое: гигантская стройка рождала новые характеры, закаляя и шлифуя их в этом грохоте, взрывах, в дробных очередях отбойных молотков, в шуме и скрежете машин, яростно грызущих скалы.
Неспокойно стало в «Гнезде Орла», стонут камни.
А разве новое рождается легко? Разве достойно предпочтения то, что дается просто?
А солнце?
Да. Солнце дается нам легко. А может быть, это заблуждение? Единственное и великое благо – солнце, оно в нас.
Но легко ли его уберечь, не потерять? Слава тому, кто хранит в себе солнце.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, в которой рассказывается, как дрогнуло то, во что незыблемо уверовали все, и как земля напомнила о себе, а люди вспомнили друг о друге
ГРОЗНЫЙ СИГНАЛ
Запоздалой была весна семидесятого года не только в горах Чика-Сизул-Меэр. В день первой борозды пошел снег, скачки отменили, и люди, ожидавшие это зрелище, поеживаясь от холода, расходились по домам, чтобы одеться потеплее. И каждый из них на ходу съел свой праздничный чурек.
Потом зачастили холодные дожди. Напомнил о себе ревматизм – это быстро почувствовали старики, особенно после похорон Мухтадира, когда им пришлось сидеть на сырой земле и холодных камнях. Старое кладбище, занимающее узкую полосу у подножия высокой известковой горы Муза и распределенное сотни лет назад на семейные участки, уже не имело свободного места, плотный лес его каменных надгробий устало поднимался по крутому склону вверх.
Весна в горах первой приходит на кладбище. Здесь раньше, чем в других местах, появляются подснежники, первая трава, первые цветы – золотистые колокольчики, и деревья первыми распускают здесь свои листья. Почему? А кто знает… Может, потому, что эти места редко тревожат люди.
И вот пришел май. Май не слезливый, а улыбчивый, май теплый и ласковый, песенный Первомай. Раньше у горцев не было такого светлого праздника, да и до праздников ли было им в прошлом, когда каждая сакля являлась крепостью и главной целью жизни у каждого было – уберечь от целого мира эту саклю. Праздников печали хоть отбавляй, праздники радости не были учтены в лунном календаре.
А нынешний май особый – это пятидесятый радостный май для горца. Что пирамиды Мисри в сравнении с этим величием? Что Тутанхамон по сравнению с человеком в потертой кожанке, который в двадцатом году с островерхой горы последним выстрелом из маузера оповестил чиркейцев о победе Советской власти.
А что Нефертити по сравнению с горянкой Султанат – председателем сельсовета?
Пирамиды, сфинксы – мертвый камень для мертвых фараонов. А плотина Чиркея – живая сила для живых людей! И сотворена она будет не рабами, а людьми свободного труда, рабочим классом, творцами новой жизни для себя и для потомков.
Сияет чудо – город Дубки – этот солнечный, красочный, жилой центр всей стройки! И именно в этом по-весеннему молодом городе и отпраздновали рабочие пятидесятое в горах первомайское торжество. Здесь альпийские луга и приземистые, кряжистые дубовые рощи. Где еще можно найти более привольное место для отдыха? И самое главное – воздух, кристально чистый, ни единой пылинки в солнечных лучах, настоянный на аромате первых ярких цветов и трав. Не зря говорят, человек здесь на десять лот дольше проживет, а какой здоровый, пунцовый цвет на щеках у детей новоселов! Не сотни, а тысячи жителей уже здесь, а строительство продолжается, вон еще сколько поднялось новых домов… Колонны рабочих с семьями, с детьми в весенних обновках, веселые, возбужденные, проходят мимо здания управления строительством, где стоит трибуна, с приветственным «ура!», и никто из них – ни умудренные прожитыми годами, ни молодые, ни дети, – никто не предполагает сейчас, что их отделяет от нежданной беды всего лишь четырнадцать дней. Всего две недели оставалось до того рокового дня, когда охватит души и сердца людей смятение и горе.
Случилось это в полдень четырнадцатого мая. Каждый был занят своим делом, у каждого были свои планы, надежды. Малыши – в детсаду, школьники – в школе, рабочие – на своих местах: в туннелях, в котловане, верхолазы на отвесных скалах. Водители в машинах.
Ясный и солнечный выдался день, правда, кое-где в небе дремали похожие на шапки вечных снегов белые облака. Они парили высоко над землей, будто застыли в ожидании чего-то страшного. В природе было затишье, словно все прислушалось, насторожилось… И вот когда стрелки часов показывали полдень, а точнее, двенадцать часов двадцать минут, после отдаленного, непривычного, устрашающего подземного гула земля вдруг пришла в движение… Но еще раньше, еще до этого заметались, замяукали кошки, завыли, поджав хвосты, собаки, лошади срывались с привязи, мычали коровы, скот бежал к кладбищу, будто прося покойных о защите. А люди только после содрогания земли, когда зазвенели стекла в окнах, заходили стены домов, после минутного оцепенения пришли в себя и почувствовали близость смертельной беды.
Тревожно, предупреждающе завыли сирены, звали людей оставить работу и немедленно выбраться на безопасные места. Но где безопасно, кто укажет?
И понеслось, пронизывая души:
– Землетрясение!!!
В этом грозном явлении природы, когда земля вдруг задрожала, как поджилки быка с перерезанным горлом, было что-то внушающее трепет, подавляющее волю: вначале оцепенение мысли и действия, затем обострение слуха и зрения. И, наконец, единственное желание – бежать, бежать под открытое небо.
– Землетрясение!!!
Полдневный толчок был внезапным и кое-где разрушительным, но он был и спасительным: он был как бы сигналом, предупреждающим, чтобы все готовились к худшим испытаниям. И тут же передали по радио и по телеграфу всем жителям населенных пунктов, лежащих до ста километров от эпицентра: покинуть дома и не входить в них до особого на то распоряжения, властям на местах принять надлежащие меры, помочь населению всем, чем они располагают.
Всякие работы на строительных участках были прекращены, жители города Дубки и поселка Дружба, покинув свои дома, расположились на ровных, обозримых местах, некоторые из них разбили палатки. Чиркейцы же собрались на старом кладбище, где скопились и все бежавшие животные, всегда более чуткие к дыханию земли, чем люди. Если раньше было под строгим запретом пускать скот на кладбище, то теперь никто об этом даже не вспомнил. Люди в тревоге и растерянности смотрели друг на друга, немногословно говорили о случившемся:
– У нас сначала посуда зазвенела, потом смотрю: люстра качается.
– А я лежал, газету читал, сынишка на полу играл, и вдруг он мне говорит: «Папа, кто это меня толкает?»
– У меня было такое ощущение, будто проваливаюсь куда-то.
– А у меня неожиданно грудной ребенок заплакал. Думаю: что с ним? И тут будто сильный ветер ударил в стекла.
– Неужели еще будет?
…Хасрет сидел, удобно расположившись с друзьями на траве, на расстеленной перед ними газете – выпивка и закуска.
– Гора с горой не сходится, а Магомет с Магометом всегда сойдется. Эй, выпьем! Может быть, последний раз, – сказал Хасрет.
– Да, да, видно, природа опровергнет эту поговорку, и сойдется гора с горой.
– А нам-то и зацепиться не за что… – замечает многозначительно Хасрет. – День хороший сегодня. – И его блуждающий взгляд сосредоточенно остановился на черноглазой смуглянке, одиноко сидевшей поодаль, на небольшом пригорке. Эта кумычка Хамис из Эки-Булака, то ли дочь, то ли племянница Харахура. Хамис обосновалась здесь совсем недавно. При виде такой женщины горцу невольно приходят в голову отчаянные мысли и дерзкое желание похитить ее, да жаль, не те времена.
Хамис… С первых же дней, как она появилась на стройке, стали звать ее «Черная Хамис». Не для того, чтобы отличить от ее тезок в общежитии, а потому, что была она молчаливой, замкнутой, скрытной. Где жила до этой стройки, чем занималась, какие радости и горести были у нее – никто в общежитии не знал. На первый взгляд могло показаться, что она строга и лишена нежности, но это только на первый взгляд. А на самом деле она весьма даже мила. На шее сверкает золотая цепочка, черные волосы, черные брови дугой, ровный ряд белых зубов… И глаза, большие черные глаза, полуприкрытые черными ресницами, печальные и притягивающие, сейчас в них отражаются плывущие облака и островерхие горы.
Вот она встала и легкой походкой пошла по направлению к дубовой роще. Какая-то сила подняла Хасрета с земли и безотчетно толкнула вслед за пей. Зачем? Разве на этот вопрос ответишь? Когда вспыхивает любовь в сердце женщины? Заглянуть бы ей в душу, что там? Ясная ли погода или начало урагана, сметающего все на своем пути?
ЛЮДИ ВСПОМНИЛИ ЛЮДЕЙ
Теперь уже можно было сказать: горы дрогнули, а люди нет. Это была правда, но правдой было и то, что в ту минуту ожил страх, захватывающий, цепенящий. Прочное и привычное вдруг стало непрочным, шатким. Это чувство усилилось спустя несколько часов после того, как закатилось солнце и в ущелья спустились сумерки. В девять часов двенадцать минут вечера вновь напомнила о себе мрачная тайна природы. Горцы, у которых далеко не каждое поколение бывает свидетелем подобного бедствия, остро ощущают чувство своей беспомощности. Это даже не страх, а какое-то непостижимое для человека состояние неопределенности, заставлявшее самого ярого скептика на мгновение усомниться в отсутствии чего-то сверхъестественного… Именно тогда, когда уже устали в ожидании чиркейцы, когда на руках у матерей, тесно к ним прижавшись, заснули дети – горцы ложатся рано, чтоб не упустить восход солнца, – когда женщины, наконец, настояли идти по домам, говоря «будь что будет, детей жалко!» – в это самое время угрожающе загудела и вздрогнула земля.
Ашурали хорошо знал и помнил, что есть в Коране девяносто девятая сура – «землетрясение», которая гласит: «…Когда сотрясется земля своим сотрясением и обнаружит земля цену сокровищам и скажет человеку: «Что с нею, с землей?» И в этот день он расскажет о себе по внушению господа. В тот день толпами выйдут люди, чтоб им показаны были их деяния; кто сделал на вес пылинки добра, увидит его, и кто сделал на вес пылинки зла, увидит его». Кто бы из пророков или шейхов ни писал эту суру, он, несомненно, был очевидцем подобного землетрясения, думал Ашурали.
Сотряслась земля, сила толчка достигла в эпицентре восьми баллов. Люди забыли обо всем незначительном в их жизни, о невзгодах и ссорах, о неполадках и дрязгах житейских, их прежние обиды показались им ничтожно мелкими в сравнении с этой бедой. Люди вспомнили о себе, люди вспомнили родственников, близких…
– Землетрясение!
Раскачиваются дома в Дубках, большие, многоэтажные дома. Перед глазами вздрагивают столбы, башенные краны, скрипят деревянные бараки. Из рабочих были срочно созданы аварийные группы, в которые вошли мужчины, все комсомольцы и коммунисты. Одну из них возглавил парторг колхоза Мустафа. В его группе до пятидесяти человек, она должна оказать помощь на стройке. Они готовы, и если беда вдруг разразится вновь, он поведет свою дружину. Думаете, пойдут?.. Пойдут, никто не дрогнет перед большой бедой. И все? Да, все. А так, в обычной жизни? Вот здесь уже обстоит сложнее. Нет абсолютно плохих или хороших людей, есть человек в совокупности присущих ему слабых и сильных сторон. Разве не бывает так, что инженер, ученый или художник как специалист талантлив, но как человек – никудышный, дрянной. Талантом, трудом своим завоевал признание, славу, а потом седлает он эту славу, как коня, и погоняет.
– А любит ли кого-нибудь такой человек?
– Угодников и подхалимов, которые подобострастно направляют ручейки лести на мельницу его славы.
– Неужели есть такие?
– Есть.
– Я бы не пошел с таким даже в лес орехи собирать.
– И он бы с тобой не пошел.
– Почему?
– Потому что орехи ему домой приносят на серебряном подносе с серебряными щипцами, чтобы, чего доброго, зубы не поломал.
…Стоят, сидят, лежат чиркейцы у могил своих предков. Трещат сакли, слышите, доносятся эти звуки, оседают крыши, вон стена отвалилась и с грохотом рухнула прямо в пропасть. Среди всех людей, собравшихся здесь, если и был кто внешне спокоен, так это Ашурали. Хотя, возможно, и его душа давно ушла в пятки, но он призывал всех к выдержке и самообладанию; он знает, что паника – это грозный поток, готовый прорвать плотину, слепой и безжалостный.